Вы здесь

Интермедия. Двадцать лет назад

Момемуры

 
Нет, нет и нет. Невозможно. И этот pidor makedonsky профессор Стефанини, и этот her s gory, майн херц, Люндсдвиг, и, пуще всего, не знаю как его назвать, сэр Ральф, — о, что за время, что за нравы! Как тут не вспомнить Катилину с его кателическим (не от Катона, старшего или младшего, образуя это слово, и не от католикоса, а от катализа) ядом, увлекшим слабое и порывистое юношество в катакомбы мысли и кататонию жизни. Как тут не выразить недоумение, не воскликнуть, не задаться вопросом: в чем каузальность этой нетерпимости, откуда эта жгучая каузалгия при соприкосновении с общественными вопросами, — и не должен ли писатель, это общественное животное, утруждать себя благородной задачей положительного влияния на взрастившее его общество, исправляя — в ответной любви — немногие из доставшихся ему по наследству недостатков. Умея извлекать из великого омута вращающихся образов завидные исключения. Не изменяя возвышенного строя своей лиры, а снисходя к бедным, ничтожным своим собратьям. И узреть сквозь их несовершенную природу будущего прекрасного человека, и создать вдохновенные и величественные образы, под стать той жизни, из которой они поднялись.

Разве это не благородная задача? Всемирным великим поэтом нарекут такого писателя, парящим высоко над другими гениями мира. И, рукоплеща, побегут вслед за торжественной его колесницей. Прекрасен, завиден удел его!

И, напротив, разрешите предложить такую конъектуру: нет ли здесь обратной конъюнктуры, если писатель, погрязнув в страшной, потрясающей тине мелочей, субъективно запутавшись в глубине холодных, раздробленных, повседневных характеров, дерзает выставить на всеобщее обозрение лишь свое и чужое несовершенство, не согретое, как мы видим, общественными заботами. Такому горе-писателю не собрать народных рукоплесканий, не зреть признательных слов и единодушного восторга взволнованных им душ; к нему, поверьте, не полетит навстречу шестнадцатилетняя девушка с закружившейся головой и геройским увлечением; ему не избежать, наконец, праведного суда, который назовет его ничтожным и низким и справедливо отведет ему презренный угол в ряду тех, кто оскорбляет человечество, и также справедливо отнимет у него и сердце, и душу, и божественное пламя таланта. Сурово его поприще, и горько почувствует он свое одиночество, но поздно. И не помогут ему лицемерные защитники, спрятавшиеся под покровом международной общественности и юрисдикции, ведь и злопыхательствует он, скорее всего, ради разных стефанини, люнсбергов и люнсдвигов, которые будут лить крокодиловы слезы, хотя именно им, гневно упрекнув, посоветовал наш колониальный Некрасов: «вы все тужитесь наружу, а надо б тужиться вовнутрь». Недопустимо. Неправомерно. Бестактно, если хотите. И не литература это, а клевета на литературу, когеррентная неправде. И не художество, а жалкий балаган. Не согласен. Протестую. Читатель, недоумевая, возмущен, искренне желая понять и осудить.

И потом, если говорить конкретно и, если так можно выразиться, документально, не отходя от текста ни на шаг или даже йоту, посмотрите. Сначала вы вели речь о некоем существе, которое ворочается в своей постели, когда за окном непогода, крутит и вертит, буря, мгла, ветер воет, проникая во все щели и даже сквозь ноздри электророзетки (что, надо сказать, малоубедительно), за окном наводнение, хотя мы не помним наводнений в сентябре, а если в сентябре, то почему домашние, как в стихах, в разброде, ибо им давно уже полагается перестать разбредаться и начать сбредаться, но это все детали и частности, Бог с ними, пусть он крутится и вертится, не находя себе места в родовых или преждевременных муках, или же ожидая и опасаясь неизвестно чего (теперь-то понятно чего, да и не зря).

Но: вы его назвали неизвестным писателем и с этим, скрипя сердцем, как новым седлом, можно согласиться; затем незаметно соскользнули на понятие — наш писатель, что малоубедительно, если не сказать больше; а потом и вовсе стали величать его будущим лауреатом, что совсем уж ни в какие ворота, ибо сразу стало непонятно: в каком смысле вы употребляете слово будущий — в том, что он когда-то был неизвестный и про него никто достоверно не знал: будет он или не будет, а потом он взял да и стал — в каких целях, это нам понятно, знаем мы эти премии, нагляделись; или же наоборот: он был неизвестным, неизвестным и остается или оставался, а будет он или не будет, это еще как сказать, никому не известно, бабушка, как говорится, надвое сказала, и тогда я категорически не понимаю, выражаю свое решительное сомнение или даже, если хотите, возражение. А так получается, что ваши понятия шалят и прыгают, как стрелка у прибора, показывающего бурю?

И даже если вы хотите спрятаться за давным давно скомпрометированную позицию: мол, мы только изображаем, описываем, так сказать, беспристрастно, и ничуть не больше, только как чистый предмет, за него, как сын за отца или отец за сына, не отвечая, совсем не имея гордой мечты заделаться исправителем людских пороков (мол, нам это не по силам, и дай Бог слабой рукой набросать портретик, да еще, точно не одного как бы человека, а целого поколения, конечно, порочного) и в полном их развитии и становлении; то и тогда, если цель ваша мелка и такова, то надо как бы больше определенности, мыслей, полета, смело отделяя себя от, так сказать, предмета исследований, и, конечно, проясните, уважаемый, свое мировоззрение. А то, честное слово, непонятно, если не сказать подозрительно, сомнение, признаюсь, берет в самой авторской позиции или, как говорят, установке. Поэтому, если возможно, поясните. И пролейте, как водится, свет.

Да, возможно, читатель и прав, и ему непонятно, как и что произошло с неизвестным писателем, чтобы в результате он стал каким-то таким писателем, что и ни туда и ни сюда, ни вашим, ни нашим, как бы сидящим между двух стульев (это сравнение нравится нам именно в силу своей стертости). И эти ему писатели вроде по душе, и те, но как бы те и другие не слишком чтобы очень; хотя, если с другой точки посмотреть, то и эти ему писатели достаточно чужды, да и те, честно говоря, тоже. И читатель прав, когда недоумевает и требует прояснить позицию или даже мировоззрение, не убоясь этого высокого слова, ибо раз для него писатель неизвестный, значит, он его не знает, то есть ничего не читал и даже слухом не слыхал, а потому ему непонятно (хотя он, как собака волка, нюхом чует его какую-то враждебность или, по меньшей мере, неродственность).

И прежде, чем мы начнем рассказывать о встречах нашего неизвестного писателя с писателями очень даже известными, если не сказать знаменитыми, но уже совсем с другой стороны, он бы желал узнать: как и почему, где и зачем. Чем отличается от тех и от других, что на самом-то деле совсем непросто, если даже не очень сложно: ибо нам важно что? — не отличие в каких-то там деталях, а отличие, так сказать, по существу. Как косточки яблока отличаются от грушевых, а не, предположим, от вишневых, что очевидно и просто. А вот яблочные от грушевых совсем не просто, а трудно.

И, пожалуй, даже почти невозможно, если бы, совершенно случайно, не оказались у нас пожелтевшие, как газета, год пролежавшая на подоконнике дачной веранды, листочки. На них-то мы и надеемся. Так как что бы автор ни писал, везде он эта самая Бавария, то есть я хотел сказать — Бовари, и есть. Особенно, если именно не о себе (здесь он, конечно, стесняется или, наоборот, слишком задается), а о других. Тут ему легче проговориться под сурдинку. А мы: раз — и пойман, как говорится, на месте преступления. Не в прямом, естественно, смысле — преступления, а в переносном, но все равно пойман — попался. Косвенно, говоря совсем о другом, раскрылся. И отличия — для читателя — проступили. Как масляные отпечатки пальцев на бумаге. Косвенная, но улика. Хотя о другом.

 
ОТ ИЗДАТЕЛЕЙ

Последующие несколько разрозненные материалы (в основном, вырезки из газет, отрывки рецензий, в том числе и рукописные, и т. д.) были найдены в одной папке (in folio, зеленые тесемки) Зигмундом Ханселком при разборе доставшегося нам по случаю архива. По ознакомлении материалы показались любопытными. Ивор Северин высказал предположение, что они предназначались для описания ситуации, попадающей в окрестность затронутой нами темы, но по неизвестным причинам оказались невостребованными, и предложил опубликовать их в хронологическом порядке. Ханселк настаивал на переработке. Компромисс устроил всех: мы остановились на дословной перепечатке с комментариями и добавлениями, которые в каждом отдельном случае оговариваются.

Порядок следования страниц в основном сохраняется таким, каким задала его найденная папка.



Как утверждает всем известный и экстравагантный Генри Мейфлаурс (с его «Пропедевтикой современной литературы» знаком каждый, кого не удовлетворили в свое время университетские учебники), положение колониальной литературы парадоксально, ибо она «отлучена от читателя». В качестве доказательства Генри Мейфлаурс предлагает прием, которым пользуется неискушенный читатель, то есть посмотреть в замочную скважину (далее у Мейфлаурса идет развернутое сравнение этого процесса — на наш взгляд, не вполне оправданное — с любовным актом), и уверяет, что «писать в последней четверти XX века на русском в колонии — это абсурд».

С этим утверждением, казалось бы, можно согласиться, особенно если вспомнить, что, по определению отца паралингвистики Зигфрида Фонда (см. его книгу «Мистика языка», стр. 387), «писатель — существо общественное и нуждается в акустике (в эхе) не по прихоти, а по условиям своей работы и существования».

Действительно, двадцать лет назад невозможно было предположить, что литература диаспоры, к тому же помещенная под колпак жестокой и нелюбопытной власти, привлечет к себе мировое внимание и воплотит, по словам Вилли Вулдворта, «мировой эстетический заказ». Сейчас трудно найти такую кафедру славистики — будь то университет Оклахомы, Лиона или Мюльхейма, — где среди самых посещаемых курсов не нашлось бы одного или двух, посвященных литературе диаспоры, с легкой руки того же Вилли Вулдворта называемой теперь «К-2». Целые университетские программы посвящены изучению К-2, ее связи с мировой литературой, ее влиянию на различные национальные литературы.

Газета «Нью-Йорк Таймс» четвертый год подряд ведет рубрику «К-2 сегодня». Журнал «Кензен литтерэр» в процессе изучения К-2 печатает материалы под шапкой «К-2 на грани веков»; «К-2 вчера, сегодня, завтра» — под таким заголовком появляются еженедельные публикации в известной своим тонким вкусом «Пари-матч». Как всегда опережающие европейцев азиаты уже давно обогнали европейские и американские университеты по масштабам и кропотливости своих культурологических программ. Тайваньский университет среди объявленных на будущий учебный год семинаров имеет три, относящихся к нашей теме: «К-2 и Джойс», «Влияние Ральфа Олсборна на литературу малых народов» и «Традиции К-2: слово и мировоззрение». И по сравнению с восточной дотошностью слабой тенью выглядит цикл лекций кельнского профессора Л. Вертмюллера, прочитанный в течение двух семестров и посвященный влиянию К-2 на швабский литературный язык.

Трагическая ошибка Генри Мейфлаурса вряд ли, однако, заслуживает столь категорического порицания. Она доказывает лишь одно: взгляд постороннего наблюдателя далеко не всегда обладает большей прогностической точностью, нежели взгляд на процесс изнутри. И, как нам кажется, читателю тем более будет интересно познакомиться с нижеследующими материалами, демонстрирующими пристрастный и взыскательный взгляд двадцатилетней давности, когда до сегодняшнего триумфа К-2 было еще далеко.

Весьма вероятно, что собранные в папке с зелеными тесемками документы должны были послужить основой для статьи, которая, очевидно, так и осталась ненаписанной, ибо по сути дела все эти вырезки из газет, отрывки из рецензий, как, впрочем, и отрывочные записи, представляют из себя ряд последовательных определений, данных различными исследователями двадцать лет назад литературе диаспоры, названной впоследствии К-2.

Пожалуй, наиболее общее (но не обязательно точное) определение представляет собой вырезка из газеты «Дейли миррор», подписанная Гюнтером Хаасом. Несколько многословная и наукообразная, она начинается так: «Когда один человек, одурев от нечеткого воспоминания о том, что где-то и когда-то была свобода, пишет все, что душе угодно, или то, что Бог на душу положит, это еще понятно. Но волна — не брызги, и литература диаспоры есть сложное духовно-социальное образование вроде пены, состоящее из пары сотен ячеек для авторов в каждой из колониальных столиц, а также одиночек, рассеянных по периферии, связанных единой корневой системой приятельских отношений и шапочного знакомства, кровеносной системой книгообмена и каналов получения сведений и сплетен, объединенных подчас одинаковым социальным статусом и опасных для тайной полиции тем, что могут спонтанно объединяться для не вполне предсказуемых акций».

Мнение эмигрантской «Русской мысли» весьма характерно: «К-2, так называемая К-2 — плесень, в опытном порядке выведенная под наблюдением органов безопасности, заинтересованных в существовании “русской партии”. К-2 — литература под колпаком Москвы, литература «пятой колонны». Пускают мыльные пузыри полтора диссидента в Париже и Нью-Йорке, о чем-то машут руками на языке глухонемых перед прозрачным, звуконепроницаемым стеклом — не слышно». Заметка подписана: Кирилл Мамонтов. Ау, г-н Мамонтов, где вы теперь?

«Ватикан ревю»: «Возникновение К-2 непосредственно связано с религиозным патриотическим возрождением в среде бывших русских переселенцев, с религиозными исканиями, охватившими некоторую часть диаспоры, зашедшей в мировоззренческий тупик после того, как они окончательно разочаровались в силе разума, прогресса и возможностях островной цивилизации». «К-2 (читаем мы дальше) — религиозное движение протестантского толка, лишь по необходимости принявшее образ литературного эксперимента». «К-2 — это Божий замысел и Божественная непредсказуемость Его Явления».

«К-2 — не связана с постпедровским ренессансом, — продолжает дискуссию неизвестный автор, обозначенный в слепой машинописной копии архива инициалами Д. Б. — К-2 — это подпольное сознание и подпольная литература в условиях, когда подполье — единственный способ сохранить связь со своей духовной родиной».

«Алтэ, Пальм и Киззеватор, — читаем мы на обороте вышеприведенной странички, — почтенные писатели, широко известные читательской публике еще с монархических времен. Их сложное отношение к военной хунте демпфировалось инерцией печатанья в течение многих десятилетий, причастностью к определенной культурной и нравственной традиции, пусть и отвергаемой новым порядком, но существующей. К-2 — маргинальное образование, плохо исполнившее заветы своих учителей. К-2 — салонная литература кружков, которая никогда не выйдет за их (кружков) пределы. К-2 — поза, К-2 — секта».

Следующее определение, зафиксированное итальянской «Републикой», дается известным лингвистом Карлом Понти, который выводит факт существования островной литературы из сферы социологии в сферу историко-культурную и, переориентировав проблему, утверждает, что «развитие К-2 связано с появлением в колонии принципиально нового поэтического языка, состоящего из знакомых всем слов, но соединенных посредством едва ли не новой грамматики, возникшей в результате оставшейся незамеченной и неосознанной не только публикой, но и авторами революции в поэтическом языке. В основе ее лежит принцип свертки исторического опыта в личное слово. К-2, таким образом, чисто лингвистическое явление, имеющее к литературе лишь опосредованное отношение».

Следующее определение, которое Ивор Северин назвал «метаисторическим», дано Джорджем Клейтоном в рецензии, опубликованной журналом «Нью-Йоркер». Читаем: «К-2 была вызвана к жизни не столько усвоением русского Серебряного века и открытием в весьма подходящий момент ранее неизвестных и талантливых предшественников, которые явились в ореоле непризнанных и замалчиваемых гениев (отчего просто по инерции руки потянулись им навстречу), сколько продолжением традиций авангардно-фольклорной группы “Бэри”. Литература метрополии для литературы диаспоры — не более, чем прекрасный, но умерший век культуры. К-2 принадлежит к новой каменной эре, к эре нового и молодого варварства, пришедшего на развалины Рима, чтобы из его обломков сварганить для себя новый и странный алтарь».

Странное мнение. Может быть поэтому на полях данной вырезки неизвестной рукой и раздраженным почерком выведено: «А “новые левые”? А молодежные разрушительные движения в Европе? А ритм совпадений? Надо ли выдумывать велосипед? К-2 — органика, естественный психологический протест, а м...»

«Ты знаешь, — читаем мы чье-то частное письмо, — поначалу я был страшно поражен, а потом — даже не знаю, как тебе объяснить. Кажется, обыкновенная богемная среда с обычным спектральным составом: несколько талантов, больше способных, средних, второсортных, малоспособных, каждый из которых, однако, считает себя гением. Своя иерархия, свои герои, свои подонки и шуты — путь которых, кажется, определен. Кому спиться, кому сойти с круга, выйти из ума, соскочить с карусели, и, думаю, лишь немногим удастся добрести до конца. Но — прочел ли ты стихи, которые я посылал тебе с прошлой почтой? — признаюсь, я плакал. Пусть погибнут десятки и сотни, но я никогда не поверю, что такое может быть напрасно. Пусть хоть двое-трое, пусть хоть один...»

Папка с зелеными тесемками еще полна, архив не исчерпан, но, кажется, читатель уже получил впечатление о том, как неоднозначно относились к литературе диаспоры двадцать лет назад. То, что кажется нам очевидным сейчас, было далеко не так очевидно тем, кто смотрел на это явление изнутри, когда К-2 состояла из нескольких сотен авторов, работавших в условиях подполья и имевших в своем распоряжении не более десятка (на всю-то колонию) полуофициальных журналов с мизерными тиражами и пару журналов эмигрантских с тиражами никак не большими. «К-2 — литература личных контактов», — написал впоследствии Вилли Вулдворт. Но как ей удалось выжить, как удалось просуществовать самый трудный и опасный период становления, как, наконец, попадали в К-2, из кого она состояла? Папка с зелеными тесемками не в состоянии ответить на эти и другие вопросы, но мы попытаемся удовлетворить любопытство читателей — так как имеем что сказать. И пусть читатель простит нас за иногда возвышенный и несдержанный тон. «Иных уж нет, а те далече», — как сказал, правда по другому поводу, знаменитый Генри Мейфлаурс.
 
Комментарии

* Эта глава подверглась незначительным изменениям. Написание ненормативных выражений было заменено на латиницу («пидер македонский» — «pider makedonkky», «хер с горы» — «her gory»), вместо современного суда появился «праведный суд», вместо «товарищ» — «уважаемый». Также сокращению были подвергнуты избыточные эмоциональные расширения типа «раз ты такой умный», «простите за выражение», «пусть так и знает» и т.д.

** …колониальный Некрасов... «вы все тужитесь наружу, а надо б тужиться вовнутрь»… — цитата из стихотворения Д. А. Пригова. В первой редакции — «наш современный пролетарский Некрасов». Ср. московский поэт Вс. Некрасов.

…мы не помним наводнений в сентябре… — на самом деле такие наводнения были, например, 29 сентября 1975 года Нева поднялась на 281 см выше ординара.

…Бавария, то есть... Бовари и есть… — известное заявление Г. Флобера о тождестве автора со своим героем («Эмма <Бовари> — это я»), неоднократно повторенное, спародированное и обыгранное самыми разными людьми, включая Майю Плисецкую («Кармен — это я»). Интересна «оговорка» МБ: Бавария вместо Бовари. Это слово активизирует в читательском сознании выпивку («Красная Бавария» — ленинградский пивной завод) и катастрофу, неудачу («<Б>авария — это я»).

Двадцать лет назад

** Двадцать лет назад… — ср. статью А. Каломирова (В. Кривулина) «Двадцать лет новейшей русской поэзии: предварительные заметки», опубликованную в журнале «Северная почта» № 1/2, 1979. В первоначальных редакциях эта глава называлась «Ответ по существу». Была подвергнута серьезным сокращениям и видоизменена в рамках замены мифологемы «второй культуры» мифологемой «эмигрантской островной России».

Генри Мейфлаурс — «Мэйфлауэр» — корабль, на котором прибыли в Америку английские пуритане-первопоселенцы.

Отец паралингвистики Зигфрид Фонд... его книга «Мистика языка»… — зачинатель современного психоанализа Зигмунд Фрейд получил при рождении имя Зигфрид. «Главная» книга Фрейда — «Толкование сновидений» (1900, русский перевод — 1930). К мистике во всех ее разновидностях относился резко отрицательно.

Вилли Вулдворт — Уильям Вордсворд (1770-1850), английский поэт.

К-2 — Вторая культура — термин, по одной из версий, предложенный Б. Ивановым для обозначения неофициальной культуры. В 1979 году в Ленинграде прошли две конференции Второй культуры.

** Кельнский профессор Л. Вертмюллер… — возможно, профессор Кельнского университета, известный славист Вольфганг Казак, составитель «Лексикона русской литературы ХХ века», переводчик на немецкий Саши Соколова. Лина Вертмюллер (1928), известный итальянский режиссер, постановщик фильмов «Обольщение Мими», «Мими - металлист, уязвленный в своей чести» (1972), «Фильм любви и анархии» (1973) и другие, с участием актера Джанкарло Джаннини.

** Гюнтер Хаас — немецкий писатель Гюнтер Грасс, лауреат Нобелевской премии за 1999 год. Георг Витте — немецкий исследователь русской литературы, прежде всего «московского концептуализма». Ср. Уолтер Хаас (1889-1979), американский бизнесмен, сделавший процветающей фирму по выпуску знаменитых джинсов Levi trau&Co.

** Кирилл Мамонтов — возможно, еще один alter ego автора. В самиздатских и тамиздатских публикациях этим именем подписывал свои статьи Кирилл Бутырин.

Д. Б. — возможно, инициалы Д. Бобышева, см. ниже.

* Алтэ, Пальм и Кизеватор… — в первых редакциях вместо этого фрагмента был иной: «… лучшие вещи Платонова, Булгакова, Мандельштама, Ахматовой, Пастернака и других — все это создавалось без всякой надежды на печать».

Алтэ — А. Ахматова, см. выше.

** Пальм — Н. Гумилев (1886-1921), петербургский поэт, первый муж Анны Ахматовой. В поэзии отчасти подражал Редьярду Киплингу, увлекался экзотикой и «прямым действием», путешествовал по Ближнему Востоку и Африке, во время Первой мировой войны находился в действующей армии. Расстрелян коммунистами. Ср. Улоф Пальме (1927-1986), премьер-министр Швеции, социалист, был застрелен неизвестным убийцей в центре Стокгольма.

Кизеватор — М. Кузмин (1872-1936), петербургский поэт, прозаик и композитор. Оказал решающее воздействие на становление трех российских поэтических школ — футуризма (через В. Хлебникова, называвшего его своим Учителем), акмеизма (программная статья «О прекрасной ясности») и абсурдизма («Занавешенные картинки»). Сочинения Кузмина в девяти томах изданы в 1977 году в Мюнхене.
Сильнейшее влияние акмеистической традиции на ленинградскую поэзию советского времени вызывало нарекания как ленинградского «левого фланга» («хеленукты» и др.) так и московских авангардистов и постмодернистов.
** …лингвист Карл Понти… — Карл Проффер (1938-1984), филолог, литературовед, владелец американского издательства «Анн Арбор», выпускавшего, вместе с женой Элендеей, произведения классиков русской литературы и философии. Ср. Карл Поппер, автор книги «Открытое общество», и Карл Понти, итальянский продюсер, муж актрисы Софи Лорен.

Джордж Клейтон — провокатив не опознан. Ср. Вадим Крейд (1936) — ленинградской поэт, литературовед, профессор русской литературы в университете Айовы. Среди научных интересов — Г. Иванов, Н. Гумилев, ленинградские нонконформистские поэты 60-х, 70-х гг. Составитель антологий «Память. Антология перевоплощений» (1988), «Источник. Антология русской духовной поэзии» (1989).

…авангардно-фольклорная группа «Бэри»… — Объединение реального искусства (ОБЕРИУ или ОБЭРИУ), Ленинград, 1920-е годы: Александр Введенский (1904-1941), Даниил Хармс (Ювачёв, 1905-1942), а также Я. Друскин, Л. Липавский, И. Бахтерев, Ю. Владимиров и примыкавшие к нему Н. Заболоцкий, Н. Олейников, К. Вагинов. Машинописные тексты обериутов усилиями М. Мейлаха, Вл. Эрля, И. Левина были хорошо известны в 70-80-х годах в Ленинграде. Обериуты оказали несомненное влияние на творчество В. Гаврильчика, Вл. Эрля, В. Уфлянда, О. Григорьева и других ленинградских неофициальных поэтов. Ср. Bår — медведь (нем.), зооморфный архангел России.