I. Союз трех
Три — священное число всех религий и основа многих игр.
Да, все, пожалуй, было именно так, как описано в эссе будущего лауреата Нобелевской премии, незабвенного сэра Ральфа Олсборна, которое профессор Стефанини (его основной биограф и исследователь) весьма приблизительно датирует концом последнего года первого десятилетия творчества писателя. Но сам жанр — своеобразное ситечко, предназначенное для отделения более крупных частиц от более мелких, — лишил повествование столь драгоценных для нас подробностей, которые мы и попытаемся, по мере наших скромных сил и возможностей, восполнить.
Однако, если период, увенчанный дотошной славой и известностью, исследован почти досконально, переливаясь всеми цветами оттенков и комментариев, то фактов — даже на суконной подкладке сухих предположений, касающихся столь благословенного начала, — тем меньше, чем дальше от нас то чудесное и таинственное время.
Известно только, что, поселившись с молодой женой вдали от шумно говорливого центра города, за первый год или полтора своего вдохновенного литературного ученичества, Ральф Олсборн написал около десятка рассказов и одно более крупное произведение, то ли повесть, то ли роман с неизвестным названием — никто из тех, с кем мы беседовали, не видел их воочию: писатель долгое время держал свои ранние рукописи под спудом, а потом, скорее всего, уничтожил. Единственный рассказ, избежавший беспощадного аутодафе (очевидно, неоднократно переписанный и переделанный) — это все тот же рассказ о возвращении и дереве, что росло в глубине двора-колодца. Все остальное пропало во мраке.
Мнения по поводу его службы расходятся, но профессор Стефанини, любезно согласившийся помочь нам своими бесценными советами, утверждает, что сэр Ральф долгое время служил в каком-то информационном бюро, принадлежавшем его отцу или приятелю.
Кое-какие подробности сообщил нам еще один весьма важный свидетель, профессор русской словесности Герман Нанн, более других, как оказалось, знакомый с ранним периодом творчества сэра Ральфа, посещавшего своего профессора раз-два в год на правах бывшего ученика. Правда, сам г-н Нанн был озабочен улаживанием дела с несуразной дуэлью, на которую его только что вызвал один богемный сан-тпьерский поэт (зачем и почему — об этом речь впереди), но, несмотря на дуэльный фон, по утверждению профессора, он сразу угадал блестящее будущее, ожидавшее молодого писателя в самом ближайшем времени, и намекнул, что несомненно оказал на него самое благотворное влияние.
Это влияние, с характерной итальянской запальчивостью, категорически отрицает мэтр Стефанини, утверждая, что если на Олсборна и произвели впечатление несомненная эрудиция и достаточно традиционная образованность пресловутого Нанна, то о влиянии — иначе, как отрицательном, то есть выражающемся в отталкивании — говорить не приходится. Характерная для этого господина (и шестидесятых годов в колонии) национальная направленность не могла не вызывать раздражения у сэра Ральфа, что, возможно, и привело в дальнейшем к прекращению всяческих сношений между ними.
С трудом удалось нам разыскать двух бесценных свидетелей, товарищей Ральфа Олсборна по лицею, некогда пробовавших себя на кремнистом литературном поприще, хотя и их сведения отличаются противоречивостью и туманностью (свои фамилии они, по вполне понятным соображениям, сначала попросили не называть, но впоследствии, в интересах дела, сняли свой запрет). Один из них, г-н Сильва, сменил за свою жизнь множество увлечений; человек катастрофически разносторонний, еще в студенческие годы открывший новое пространство, в которое пространство Эмерсона входит лишь как частный случай, он перепробовал себя в самых разных областях, везде оставляя заметный след (сейчас, правда, он скромно преподает на одной малозаметной кафедре и одновременно, конечно, под псевдонимом, печатает весьма достойные литературные статейки в русских эмигрантских журналах).
Второй, г-н Альберт, уже давно отошедший от литературы, намекал несколько раз в разговоре, что сохраняет в своем архиве нечто весьма примечательное, способное произвести чуть ли не переворот в архивистике, но был при этом небрит, нетрезв и каждый раз удивлял нас новым настроением. И, к тому же, не всегда точно и удачно выражал свои мысли. Однако на фотографии двадцатилетней давности — ее нам любезно предоставил профессор Стефанини — мы видим перед собой высокого голубоглазого красавца-блондина, с мощным и сильным подбородком, статного и широкоплечего, который с подкупающе детской и томной улыбкой, с приятным взглядом — в нем читаются славная уверенность и надежды на будущее — что-то говорит через стол будущему лауреату Нобелевской премии; этот симпатяга-блондин с подковообразной нижней челюстью (ему на колени положила кудлатую голову огромная черная собака неизвестной породы) и есть г-н Альберт; справа у окна, потупив горящий взор, сидит миниатюрный Сильва. Привет, друзья, что может быть прекраснее начала.
Три начинающих литератора, три судьбы, три взгляда на жизнь и островную литературу, которую каждый из них видел по-своему.
Есть что-то волшебно-ностальгическое в достаточно банальных описаниях прошлого знаменитых людей, если эти описания касаются времени, предшествующего тому, что Кит Сиггер назвал «a point of success» (точкой успеха). Любые события лишь оболочка, каждое время фарширует их новым содержанием. Но двое новых знакомых сэра Ральфа, похоже, действительно были восхищены создаваемой им вокруг себя аурой фантастической уверенности в себе, которая производила на окружающих поистине магическое впечатление. «Представьте себе, — сказал г-н Сильва, любезно согласившийся помочь нам усилиями своей памяти, — затхлую провинциальную жизнь диаспоры, в которой, кажется, уже не может появиться ничего живого. Ощущение затухания. Мелочность интересов. И вдруг появляется человек, который уверен, что все можно начать сначала. И создает вокруг себя оазис культуры. Конечно, я был потрясен тем, что увидел, и тем, что услышал. И — тем более — тем, что прочел. Изумляла мощность замаха. Я уже не говорю о культуре слова и мысли. Я по сути сразу понял, что передо мной открывается новая эпоха».
Г-н Альберт куда менее охотно, нежели г-н Сильва, согласился отвечать на наши вопросы. Говорил он, постоянно потирая левой рукой небритую щеку, хмурился и не переставая дымил, прикуривая от собственного окурка. «Культура мысли и слова? Не знаю. Думаю, это аберрация. Сильва выдает желаемое за действительное. Да и откуда? Обыкновенный недоучка, не кончивший университетского курса. Думаю даже — с комплексом недоучки. Такие люди всегда стремятся оснащать свою речь наукообразными словами. Утром прочел новое слово, обрадовался, что узнал, а вечером уже употребляет его как свое, как само собой разумеющееся. Лично меня всегда не оставляло ощущение, что Ральф постоянно встает на цыпочки. Как бы стараясь показаться и умней, и образованней. Непрестанная поза, которая теми, кто не знал его с детства, почиталась за истину. Поза, которая — как бы это сказать — приросла к лицу. Он всех лучше, смелее, сильнее. А ларчик открывался просто. Он был богат, мы — бедны. Да, потом его отец разорился, но снисходительность богатого и уверенного в своем будущем человека осталась в Ральфе навсегда. Именно высокомерная снисходительность к окружающим, якобы доброжелательность, которая на самом деле не стоила ему ни гроша. Он умел удерживать вокруг себя людей, которые ему именно сейчас нужны. Он высасывал человека, как апельсин, а когда сок кончался, бросал его себе под ноги. Человек, которого интересовал он сам и никто другой — его романы, его судьба, его взгляд на историю. Дутая популярность».
Нас, однако, не удивила эта инвектива. Даже Александр Сильва, более точный и проникновенный, чем г-н Альберт, признался нам, что еще до того, как сошелся с Ральфом Олсборном коротко, с лицея встречал его в разных компаниях, и хотя Олсборн уже тогда производил тревожное впечатление и обращал на себя внимание, но с совершенно неожиданной стороны. Скорее бросался в глаза его несколько фатоватый и намеренно аристократичный, а может быть даже лощеный вид, за коим вполне можно было подозревать, — что, как признался Александр Сильва, он и делал, — легковесность и высокомерие сноба. И только впоследствии понял, как был неправ. «Понимаете, — сказал он, — человек переживал культуру как свою собственность. Он так никогда не говорил, но, я думаю, ощущал, что мир как бы ожидал его. Ждал его появления. И отсюда огромная ответственность, которую он таким образом взваливал на свои плечи. Конечно, любому мощному таланту всегда приходится прорывать сопротивление в восприятии его окружающими. Его хотят втиснуть в традиционный образ человека и писателя-гуманиста, а он отстаивает право быть самим собой и никем другим. Это — фантастическое ощущение свободы. И какое-то сильное, волшебное поле вокруг — возле него можно было дышать полной грудью. Любой человек ощущал себя свободным и одновременно причастным к чему-то настоящему, что особенно ценно, когда вокруг духота и мерзость приниженности. Но, конечно, и натура, и творчество Ральфа были не лишены своеобразных провокативных черт. Он как бы двоился, слоился, искрился, а люди стремятся к определенности, однозначности, отчетливости. Все грандиозное они хотят разложить по полочкам, увидеть в нем то, что уже знают. Но ведь интересно и важно только то, что еще неизвестно, чего не было, не существовало на свете. А Ральф сумел именно это. Вызывая восхищение — жестко, точно, сосредоточенно реализовывал себя, не сомневаясь в своем предназначении. И только потому сумел стать тем, кем стал впоследствии. Вы меня понимаете».
Нас не удивили эти разночтения — образ любого (а тем более великого) человека многогранен и несводим к общему знаменателю расхожих требований, как ни хотелось бы этого тем, кто идет по его следу. Но в описаниях г-на Сильвы нам не хватало конкретных деталей, тех терпких, сочных и точных подробностей, которые придают любому самому грандиозному облику черты теплой и единственной достоверности. Нам необходимы были факты, факты и факты. Поэтому мы продолжали свои поиски.
Придя во время одной из наших встреч к г-ну Альберту, мы нашли его на кухне, стоящим в трусах и с папиросой во рту на кухонном столе и прилаживающим какую-то полочку к стене под восторженные вопли своего многочисленного потомства. Мы были явно некстати и решили благоразумно ретироваться, хотя о встрече было договорено заранее, и мы явились по приглашению; но г-н Альберт дал кому-то из своей оравы подзатыльник, и те — мал мала меньше — мгновенно бросились врассыпную, разлив початую бутылку пива, стоявшую у босых ног отца. Очевидно, ему самому хотелось повспоминать, и он уговорил нас остаться. Долгое время беседа не получалась, г-н Альберт отвечал невпопад, хмурился, курил не переставая русские папиросы, тер ладонью грудь и потягивал заварку из носика чайника, в очередной раз предлагая чая и нам, но мы, чувствуя себя весьма неловко, только выжидали время, чтобы в удобный момент распрощаться. «Да, — как-то кисло улыбнувшись на наш вопрос, который он, кажется, не расслышал, наконец ответил Альберт, — жестокий был господин. Именно жестокий, а не жесткий. Пример? Пожалуйста. Это знают немногие. Ральф в одном романе описал нашу общую знакомую, причем так, что героиня и похожа на нее и не похожа: довел все ее черты до крайности, как бы до гиперболы, до бесстыдной откровенности; но самое главное — предначертал будущее этой нервной, больной, а иногда и полусумасшедшей женщины, по сути дела за руку довел ее до самоубийства. Пусть в воображении, но показал туда дорогу. Вы говорите — зато роман получился прекрасным? А я вам скажу: я никогда не был в восторге от того, что он кропал. Так, интеллигентская стряпня. Для меня литература — задушевный разговор, от души к душе. А тут — ни одного живого слова, одна литературщина. Но — даже если предположить, что роман удался, то неужели нельзя и поставить вопрос: какой ценой? Выжать человека как лимон, воспользоваться им, уничтожить и на его крови заработать славу? Причем, отметьте, это был не случай, а система. Приласкать, приблизить к себе человека, использовать его, а потом отбросить как пустой орех. А как быть с совестью, или для простых людей один закон, а для других — вообще законы не писаны? Нет, я уж вам скажу: как был Ральф барчуком, так барчуком и остался. А люди — они такие: для них — кто смел, тот и съел. Принял самоуверенный вид, встал в глубокомысленную позу — все шепчут: талант, гений. А за душой что, позвольте спросить, у вашего гения — дырка от бублика? Вот так вот».
Недорого стоит простодушие и велеречивая неточность доброхота, но и неточность злопыхателя стоит не больше, хотя глаз охотника загорается ярче, как только он видит перед собой цель, красноречивую, как сама судьба. Увы, увы вам, г-н Альберт, мы не стали прерывать вас — но здесь вы не правы! Или — скорее всего, не правы. Кто знает о тех сомнениях, которые обуревают или нет душу писателя, когда он перелицовывает действительность, оставляя все мучения на потом, потом, трижды потом. За все — своя плата и свое возмездие. Но что касается г-жи Е. (открывать ее имя нам до сих пор кажется некорректным, так как она действительно стала прообразом героини романа Р. Олсборна «Сражение на предметном стекле», названного профессором Стефанини «пожалуй, самой значительной, после Макса Куранса, попыткой создания полифонического полотна с использованием инструмента многоголосия и психологического анализа»), то, как указывает немецкий исследователь из Мюнхенского университета, герр Люнсдвиг, опираясь на имеющиеся в его распоряжении письма и дневник г-жи Е.: ее отношения с сэром Ральфом и после написания им этого романа носили — увы, увы — самый дружеский характер. Более того, упомянутый роман с язычком зеленой закладки мы нашли у нее на столе, когда посетили ее, получив на то ее письменное разрешение.
Нужно признаться, что мы вообще долго сомневались, не зная, надо ли знакомить читателей со столь щекотливыми подробностями жизни сэра Ральфа в случаях, когда не можем поручиться за достоверность и добросовестность этих сведений; но затем решили, что в нашу задачу и не входит поиск некой абстрактной объективной истины, а, напротив, лишь реставрация субъективного ее отпечатка в неточной памяти современников, которую мы все равно не в силах исправить. Что ж, очевидцы и свидетели имеют право на собственную аранжировку, и нам ничего не остается, как развивать нашу тему под их прихотливый аккомпанемент.
И все-таки, следуя нашему правилу не оставлять ни одну версию без комментариев очевидцев, мы попросили Александра Сильву, известного своей щепетильностью, сказать пару слов по существу этого запутанного вопроса и по крайней мере расшатать камень преткновения. Приводим ответ Сильвы дословно: «Что имел в виду Альберт, называя Ральфа человеком “жестким и жестоким”? Пожалуй, именно он имел на это некоторые основания. Возьмем хотя бы то, как они расстались. Но сначала позвольте о другом. Подобно многим, Ральф, сохраняя некий модус своего характера постоянным, несомненно менялся на протяжении своей жизни, и с течением времени разные детали его натуры становились (думаю, здесь будет уместно сравнение с берегом реки) более выпуклыми и заметными. Несомненно, что в первой молодости, чуя в себе тягостный запас нерастраченных сил и пока нереализованных возможностей (вероятно он, как любой человек, не мог до конца подавить сомнения — мало ли что могло случиться: какой-нибудь нелепый трамвай, рак локтя или желудка), короче, восстанавливая теперь его облик — знаете, я вижу его как живого, — я совершенно отчетливо понимаю: он боялся именно не успеть раскрыть себя и не осуществить то, что было предназначено. Отсюда страх потерять мгновение, загипнотизированность мгновением и пренебрежение ко всему, что могло ему помешать или задержать. Я уже, кажется, упоминал о его полной терпимости к любому пишущему или не пишущему, для него писательство было не более, чем приватным аспектом. Помню его слова (конечно, не буквально, но за смысл ручаюсь): дело не в том, какой у тебя талант или на сколько лучше другого ты что-то сделал, важно самому сделать все, что можешь, высвободить все, что в тебе заложено. Именно поэтому он, как я теперь понимаю, был начисто лишен зависти к кому бы то ни было, какой бы внешний успех тому ни сопутствовал, так как соревновался только с собой. Но и не терпел ничего, что ему мешало. Так они и расстались с Альбертом. Слишком разный был шаг, разный напор. У Альберта литературные амбиции не выходили за пределы кружка, он как бы ориентировался именно на него, а Ральф ориентировался только на себя, на некий перспективный, постепенно проступающий эскиз своего «я», и в конце концов союз трех стал ему тесен. И когда он это понял, то действительно резко оборвал связи, ему мешающие, как поступал и ранее, и продолжал поступать впоследствии. Думаю, это было честно. По-человечески Альберт оставался ему приятен, и он испытывал к нему дружеские чувства, потом несколько раз пытался ему помочь, предлагал деньги, когда Альберт сошел с круга, но литературно Альберт стал ему неинтересен, а как член кружка, с обязательными еженедельными собраниями, стал мешать. Помню, как это произошло. Вместе мы отпраздновали Рождество, а в новом году Альберт не получил ни одного приглашения на субботу; кружок распался, союз трех перестал существовать. Возможно, это было жестко или даже жестоко, но, я думаю, вполне в духе Ральфа. Я знаю, ему всегда казалось, что он ценил дружбу и наивно сетовал на недостаток понимающих людей, считая, что это обедняет его жизнь; но, конечно, работал он лучше всего в рутинном одиночестве, да и был, по сути дела, всегда одинок. Потом многие из тех, кто с ним общался, вспоминали его мягким, терпимым и обходительным человеком; это не ошибка, он становился все более терпелив по мере того, как реализовывал себя. Так было в банальных житейских ситуациях, но если кто-то выказывал хищное или рассеянное намерение стать на горло его песне, даже если этот кто-то просто оступался, он тут же становился жестким или жестоким, в этом Альберт, несомненно, прав».
Делая доклад на ежегодных Герценовских чтениях, проводимых Венским университетом, профессор Стефанини еще раз указал, что, хотя из написанного будущим лауреатом за первые три года только несколько рассказов попали впоследствии в первый том его полного собрания сочинений (как раз к моменту окончательного распада союза трех из дописьменного мрака стали появляться штриховые очертания романа, о котором речь впереди), он не берет на себя смелость замкнуть это время грубым и наивным контуром по имени «ученичество». Ибо, по его мнению, «любое вдохновенное полотно начинается с подмалевок», а самое главное — время союза трех навсегда осталось в душе сэра Ральфа светлым пульсирующим воспоминанием, точным залогом прекрасного будущего, которое тогда — и только тогда — казалось открытым, словно окно во время сиесты. А эти субботние вечера, когда после упоительного труда он, с еще влажными от душа волосами, ожидал своих друзей, приводя в порядок бумаги, и всегда неожиданно раздавался звонок, огромная черная и лохматая собака (даже в отношении ее клички мнения расходятся: Альберт называет ее Джиммой, а Сильва — Аретой) уже, повизгивая, тыкалась носом в угол двери, а затем, когда дверь отпирали, норовила лизнуть своих любимцев в нос или положить толстые лапы на плечи. И только когда все проходили в комнату, усаживались, когда звенели подаваемые стаканы и рюмки и двигались, скрипя, стулья и кресла, успокаивалась и, наконец, устроив свое большое тело в углу, напоследок тяжко вздыхала. А в комнату уже проникали тени русского серебряного века, звучали необычные имена и стихотворные строчки, на тыльной стороне двери лиловый мелок, крошась, спотыкался на середине фразы, и литература казалась теплой, шероховатой и родной, как обивка знакомого с детства стула. Да, удивляя своих ученых оппонентов, воскликнул профессор Стефанини, прекрасное было время!
профессор Стефанини — Александр Степанов (1952), литературный критик, школьный товарищ МБ, автор первой статьи о его творчестве: «Концептуальные вариации на заданную тему: проза Михаила Берга», опубликована в «Обводном канале», № 4 (1993). Перу Степанова принадлежит статья «Главы о поэтике Л. Аронзона» (в сборнике произведений Л. Аронзона, вышедшем в 1985 году приложением к журналу «Часы»), книга о метаполитике (отрывки из неё напечатаны в журнале «Лабиринт-эксцентр» № 3 за 1991 год) «Число и культура» (http://alestep.narod.ru/) и др.
…то ли повесть, то ли роман с неизвестным названием… — роман «В тени августа» (1976), действие которого происходит летом 1968 года, в дни вторжения в Чехословакию советских войск.
…поселившись с молодой женой вдали от… центра города — с Татьяной Юшковой (1951), своей одноклассницей по школе № 30. Молодая семья жила на восьмом этаже девятиэтажного дома по Искровскому проспекту, 31.
…служил в каком-то информационном бюро… — после окончания института автор «Момемуров» чуть более года работал программистом в Центре научно-технической информации в Инженерном (Михайловском) замке.
** Герман Нанн — в первой редакции романа: Герман Николаевич Ионин, преподаватель литературы в школе № 30. См. воспоминания МБ «Тридцать лет спустя» в журнале «Звезда» № 5 за 1998 год.
…национальная направленность не могла не вызвать раздражения у сэра Ральфа… — В очерке «Тридцать лет спустя» МБ упоминает разночинную внешность Ионина («смесь Базарова и Горького», «этакий грубо скроенный народник») и его непробиваемую серьезность («никакого намека на иронию — ужасающая серьезность и торжественная искренность»).
** …лицей… — ленинградская физико-математическая школа № 30, основана в 1897 году, угол 7-й линии и Среднего проспекта. Школа № 30 (наряду с № 239) была известна высоким уровнем подготовки по математики и физике и не менее высоким апломбом её выпускников. В эти годы в ней преподавали физику ученик философа Л П. Карсавина (1882 — 1952) А. А. Ванеев и М.Л. Шифман, математику — А.И. Веребейчик. МБ учился здесь два года (9-й и 10-й классы), получил аттестат в 1969 году.
г-н Сильва — в первых двух редакциях это персонаж фигурировал как С. (один из многочисленных образов А. Степанова). См. выше.
* …новое пространство, в котором пространство Эмерсона — в первой редакции: «пространство Эйнштейна», что действительно соответствовало одной из ранних философских работ А. Степанова. Эта замена вполне соответствует и другим редакционным изменениям, которые были внесены в ходе создания третьей редакции романа в 1993-1994 гг. В качестве примера можно привести работу над фразой: «он уехал зарабатывать деньги на Север, а она привести себя в порядок и почистить перышки — в Крым, где из-за ее легкомыслия и дурного кокетства <…> была изнасилована тремя нацменами…». Во второй редакции вместо «на Север» появилось «в Южную Африку», вместо «Крым» — «на Ямайку», а место «нацменов» заняли «мексиканцы». К этому же типу правок относится появление новых эпитетов, например, во фразе «г-н Альберт отвечал невпопад, хмурился, курил не переставая папиросы», появилось уточнение «русские папиросы», так как этот эпитет в данном контексте вполне соответствовал установке на замену узнаваемых деталей советского быта — экзотическими и принципиально далекими. Не менее характерны и сокращения, которым была подвергнута эта глава. Так, полностью был убран абзац, в котором г-н Альберт (в первых двух редакциях — А.), рассказывает о «будущем лауреате»: «Или вот однажды, вернулся из Москвы, у него дядька каким-то редактором служил, из советской элиты, книги, положение и всякое такое. Приехал и стал рассказывать об одной книге, кажется, тамиздат, которую там прочел. Помню дословно фразу, которую он произнес: «Если хотите, могу рассказать, а то может получиться, что и не прочтете вовсе». Очевидно, этой фразе, слишком привязанной к советскому быту, не нашлось полноценной транскрипции в «латиноамериканском» варианте романа.
|
* г-н Альберт — скорее всего, Олег (Алик) Арсентьев. Учился в школе № 30 в одном классе с А. Степановым. В середине 1970-х — начинающий писатель, поэт, в 1980-х литературу забросил и занялся бизнесом.
…огромная черная собака неизвестной породы… — черный терьер Арета (по паспорту), названная в честь певицы Ареты Франклин. Домашнее имя — Джимма (скорее всего, в честь легендарного гитариста Джимми Хендрикса), умерла в 1979 году.
…островная литература… — неофициальная ленинградская литература 70-80-х годов. Возможные источники названия «островная»: островное положение Ленинграда в дельте Невы; сочинение А. Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ»; роман «Остров Крым» В. Аксенова; уже упоминавшийся «Остров Сахалин» А. Чехова; антология ленинградской неофициальной поэзии «Острова», составленная Ю. Колкером, Э. Шнейдерманом, С. Востоковой и В. Долининым и изданная журналом «Часы» в 1982 году. Внутренних эмигрантов нередко называли островитянами; см., например, статью Ю. Колкера «Острова блаженных» («Страна и мир», 1985, № 1/2). Ср. также «Новый Робинзон» А. Битова.
…общая знакомая… г-жа Е… — Наталья Егорова, одноклассница МБ, впоследствии машинистка журнала «Обводный канал», которая перепечатывала произведения МБ. Дополнительный провокатив: поэтесса и машинистка Людмила Арцыбашева, одно время работавшая на журнал «Часы». Перепечатывая в 1979 году роман МБ «Отражение в зеркале с несколькими снами», Арцыбашева ошибочно опознала его героев как себя и своих знакомых («комплекс жителя Любека») и на этом основании частично отредактировала текст романа. Через несколько лет после описанного эпизода, пребывая в состоянии тяжелой прострации и одиночества, покончила жизнь самоубийством. Самовольной правкой романа МБ занималась еще одна машинистка — Галина Берняк, жена поэта В. Ханана.
«Сражение на предметном стекле» — роман МБ «Отражение в зеркалах с несколькими снами». Именно так роман был упомянут в протоколе обыска у В. Кривулина в начале 1980-х годов.