The bad еврей. Главка 4

The bad еврей. Главка 4

В этой главке о том, какие евреи были в андеграунде. Православные, в основном. «Я был евреем, хотя, скорее всего, безродным космополитом. Мое сердце никогда не пело скрипочкой от перечисления имен евреев-нобелевских лауреатов по физике, потому что я прекрасно помнил имена первого большевистского правительства, еврейского почти наполовину, или куда более страшный и длинный список евреев-следователей ЧК и НКВД. Да, я ощущал русскую культуру, даже православную культуру себе родной, но никогда не забывал, что я чужой и посторонний. Но в неофициальной культуре у меня впервые появились друзья и приятели-евреи». Какие именно, об этом речь.

Кремлевский папа Карло

Кремлевский папа Карло

Как бы ни был отвратителен Путин и его режим, с него спрашивать, что с трупа анализы. Путин не столько фигура, сколько потенциальная возможность — не останавливаться ни на мгновение перед тем, чтобы стать хуже, если так на йоту будет лучше для тех, кого охраняет. Для этого он и был призван из грязи в князи: дабы соблюсти интересы бенефициаров приватизации и перестройки, он ничего иного не делает, он выполняет поручение, как цепной пёс, перестройкой мобилизованный и призванный. И не выходящий из своей конуры-Кремля. Только голограммой в телевизор.
Но спрашивать с функции, что пинать автомат с презервативами, что он не способствует продолжению рода человеческого. Спрашивать надо с программистов и операторов, с той сволочи, что привела его за руку, что твой Павловский, что отмазывает его до последнего, как тот же Быков, что поёт дифирамбы его уму, что работала на него и работает и за страх, и за совесть, как все эти системные либералы от Чубайса до Грефа и Кудрина. Не Путин сажает в тюрьмы без суда и следствия, а с издевательской усмешкой: а вы докажите. В суд, в сад, в зад. А те, что заработали при его режиме свои состояния, что ликовали из-за Крыма, а сейчас шепчут: лимит на революции у нашей страны исчерпан. Не будем устраивать охоту на ведьм, потому что сами — главные кандидаты в кремлевские ведьмы на помеле. Потому что они-то не функция, они блядский мыслящий тростник, они-то, в отличие от пса на цепи, понимали, что делали, они пользовались моментом и обеспечивали себе неконкурентные бенефиты.
Ибо с Путина спросить не удастся: он умрет молча, как стоеросовая дубина, уверенный до последнего мига в своей правоте бревна для папы Карло, а вот этот коллективный папа Карло его переживет, и имеет шанс ответить, сука, за все издевательства, на которые эта голь хитра. Буратино-то — безмозглая древесина, получавшая образование на Литейном 4, а все остальные: на вас и детях ваших, как сказали по другому поводу, вечная отметина, как у Горбачёва на лбу.

Жизнь после исторической смерти

Жизнь после исторической смерти

У превращения России в репрессивное государство с ускоренной перемоткой есть, хотя это может показаться странным, одно невольное, но отчасти позитивное следствие. По принципу: не было бы счастья, да несчастье помогло. Чем разнообразней и просторней репрессивный режим (ну, типа запрещает дышать, не большевея) располагается в координатах России, тем это лучше для одного, но важного аспекта русской культуры: она становится интересней и привлекательней для внешнего наблюдателя.

То есть самой культуре, по меньшей мере, ее рутинным представителям, становится все труднее и опаснее, а вот ее экспортный статус при этом увеличивается и приобретает окрас конкурентоспособности или движется в эту сторону.

То есть демократия со всеми прилагающимися правами это как бы хорошо и комфортно для ее потребителя, теперь многим уже невозможно представить разницу между существованием в тоталитарном государстве и сейчас, при авторитарном с репрессивным и как бы спятившим оскалом, но в совке вести себя как человек как бы свободный решались сотни, если не десятки, а сейчас сотни тысяч, если не миллионы. Но вместе с приходом демократии в тайгу, сама тайга вроде как приобретала характер английского парка; по крайней мере, своим обиходом уже не так контрастировала с цивилизованной лесопарковой зоной; но при этом интерес к ее культуре исчезал ровно с той же скоростью обретения навыков владения ножом и вилкой. То есть – да, Россия с закружившейся головой и своей обычной яростью записной максималистки устремилась вроде как в цивилизацию, но ее культура в экспортном варианте обесценивалась с той же примерно скоростью.

И это вроде как объяснимо. Культура – это как бы Ноев ковчег. В нее можно попасть по принципу каждой твари по паре, то есть специально отточенные экспертные карандаши выбирают и отслеживают ситуацию, чтобы не было, не знаю, двух Айвазовских или Филоновых (при условии, что некоторые эксперты про Айвазовского не уверены, подчеркивая его похожесть на ряд уже скучающих в архиве маринистов). Это все, конечно, прихотливо, не очень со стороны понятно, но принцип отсеивания концептуально уже присутствующего на борту, все равно остается. А политическое устройство во многом унифицирует культуру, то есть исключения, конечно, есть, но в случае России, ее ускоренная и поверхностная демократизация оказала сокрушительное воздействие на запрос к ее культуре. То есть спрос на культурные образцы, выращенные на бывшей одной шестой, ставшей свободной, сник, как первые всходы при морозе.

Понятно, что речь не о массовой культуре, там, где царствует тираж и карман потребителя, там все в полный рост; Россия вполне способна воссоздавать массовую популярную культуру, где ее вторичность не имеет значения, потребителю это по барабану, и колесо крутится вместе с белкой. А вот для культуры, которую именуют актуальной или инновационной (раньше – высокой), зависимость от постороннего экспертного мнения абсолютна, а оно – вместе с ростом демократизации и типизации России – практически отвернулось от нашей самобытности, переставив Россию сразу в конец списка. Обнулив.

Опосредованно это проявляется в такой служебной дисциплине, как славистика: славистика расцвела на тоталитарных тенденциях, закустилась, распустилась, пошла кудряшками: Россия как Другой, как Чужой против хищника, как нечто чудовищное и непонятное (умом Россию) привлекало симпатизантов всего необычного и странного. На курсы русского языка и литературы пусть не ломились, но обеспечивали конвейерную бесперебойность интереса. А вот так чаемая демократизация – при всей ее вполне русской чудовищной небрежности, неаккуратности и поверхностности – как гром среди ясного неба в начале мая — отпугнула от славистики интересантов чего-либо русского. Славистские кафедры, как бедняк под дождем, пытались как-то приспособиться, используя газетку как зонт, а потом, не выдержав открывшихся небесных хлябей, закрывались, или переходили на хлеб и воду, переориентировались с литературы на кино (литература с ее литературоцентризмом – была как боевой рык марала перед случкой), и все шло к финишу в виде производства небольшого числа специалистов в области дипломатии, разведки и торговли.

И тут – мюнхенская речь Путина. Это как пионерский горн в морге. Уже, казалось, все, умер-шумер-умер, все лежат под простынями без признаков жизни. Но задорная зорька как мертвая и живая вода: вон, у окна, кажись, зашевелился, вот у второго в среднем ряду коленка дергается: прошла зима, настало лето, спасибо партии Путина и мракобесов, которые ловко прикидывались демократами, носили за демократами первого призыва чемоданы в малиновых пиджаках, приватизировали с комсомольским джокером то, что приватизировалось.

Но встав с карачек на нетвердых ногах в ряд имитирующих демократию, Россия очень быстро перестала быть интересной: мало ли кто сегодня начинает изучать Гегеля, он уже изучен и разобран, кто-то открывает для себя гегелевской велосипед, но на гонку Тур де Франс его не пригласят.

Были, конечно, те, кто умел ездить задом-наперед, и они-то, возможно, знали, что двигатель русской истории двухтактный. Типа раз в сто лет Россия, как спящая царевна, просыпается, она просыпается в каком-то склепе, в который превратился ее стеклянный гроб и куда ее завели глашатаи самобытности, Третьего Рима и суверенной духовности назло всем финнам и шведам. Обычно она погружается в трясину с какой-то радостью возбуждения, ощущения своей особости, с гиканьем и криками тонет в болоте, пытаясь разглядеть очертания Китежа на илистом дне, а потом успокаивается, как будто вкололи ей седатива по самое не могу, и она вяло так, с рефлекторным подергиванием рук и ног, погружается в свой обычный исторический тупик, сверху от которого только избушка на курьих ножках.

Но двигатель-то двухтактный, и когда все, кажется, пациенту кирдык, нет его, ползает по своей железной дороге как зомби без свежей крови, ан нет, что-то там такое вроде как есть, шевелится, появляются голоса, неуверенно укоряющие чуть ли ни в ошибках и волюнтаризме прошлое руководство, скрывшееся за поворотом: мол, завели, как флейтист крыс, приманивая коммунизмом и счастьем в пудре комками, а оказалось, что простыни дырявые, жрать опять же нечего, от всего цивилизованного мира отстали, и все только потому, что обманули гады с партийным билетом, а если бы не они, вы знаете, какая была Россия в 1913?

Начинается, почитай, возвращение в семью европейских народов, под крышу общего европейского дома, преподаватели марксизма-ленинизма становятся политтехнологами и правозащитниками, флажок демократии, как мокрые плавки, появляется на флагштоке, и Россия, задрав штаны, бежит за ушедшим поездом, скупая компьютеры и вареные джинсы, уже не понимая, что это был за обморок или морок, кто ее так надул, выдав черное за оранжевое солнце, и вообще пора, товарищи, жить по-человечески.

Однако как только все технологические ништяки, от которых спящая царевна как бы была отключена, вновь обретены, брюхо набито досыта, то возникает как бы обида, а почему мы, делая все, как вы, все равно в списке не на первых ролях, а где-то в конце, как отстающие недотепы и второгодники? У нас все-таки тысячелетняя культура, блин, не ваши три прихлопа, два притопа, мы вообще-то древняя цивилизация, мы как бы Атлантида по кличке Китеж, мы не позволим, мы с презрением на ваши гей-чудеса, нам этого еще в прошлой жизни не надо. И вместо сердца начинает стучать пламенный мотор двухтактного двигателя, переключившегося на самобытность, самодержавную гордость великороссов и суверенность своего меда с усами: и все – лыко да мочало, начинай сначала.

Именно этот первый всхлип вроде как умершего движка прозвучал в Мюнхене, дальше пошло легче, телегу надо только из грязи в князи вытолкать в колею, она сама далее поедет. И поехала с божьей помощью, сначала с легким скрипом и таким наклоном, почти незаметным на уровне, приобретенном на предыдущем этапе европейского просыпания, а потом пошла бодрее, резвее, оживленная войной, Крымом, надеждами, трудами по собиранию земель. А дальше уже по инерции со сталинскими бюстами и великим менеджером, репрессии, только точечные, против совсем уже заигравшихся, и почти незаметно, наш бронепоезд опять уже на запасном пути и вернется нескоро, быстро не ждите, прощевайте, не поминайте лихом, впереди период глубокой фазы сна у себя где-то в погребе, в деревне Удино (наша Швейцария).

Все, конечно (пока это можно) бьют в набат, типа, хулиганы из кооператива «Озеро» родины лишают, и все по плану, кто не с нами, тот против нас, двигатель же работает как часы, а они тикают, словно бомба с секретом, что вот-вот взорвется, но в том-то и дело, что не взорвется, так как не взрывалась никогда, а просто, как маятник, от одного Лотмана к другому.

И вроде все плохо, вот только интерес к происходящему и сущему как к русскому феномену, этому как бы единственному европейцу среди азиатской степи, этому страшному и ужасному великому Немому, которому и чужого не надо и свое пропьет, а потом и чужое за компанию — интерес этот растет как грибы да ягоды. Потянулись записываться на славистские курсы, — как же, занимательно, у всех колея как колея, а у этих – нет, на хуй шире, что за культурологическая дилемма лежит в этом самоубийственном выборе, нет ли здесь чего-то, что мы прозевали и не заметили в своей высокомерной зевоте от повторения пройденного? И русская культура, изнемогая от репрессий и неправедной власти, обретает хрустящую корочку экспортного интереса, становясь, наравне с лубянскими, главным бенефициаром погружения, а кому еще она интересна, как не своему отражению в зеркале? Чудо-зеркало, скажи, и всю правду доложи, кто на свете всех – вообще всех, всех за пояс заткнем, и научим вашу жену щи варить. Нет, последнее – флуктуация, движок дернулся на ухабе и дал сбой, это суверенность раньше батьки в пекло поперлась. У нас сейчас по программе даже не посыпание головы пеплом, это в программе на послезавтра, а пока, да-да, так и запиши, сползание в компостную яму, ближе к Китежу ненаглядному по GPS-навигатору.

Гагарин — Белка и Стрелка

Гагарин — Белка и Стрелка

Борхес утверждал, что самые простые вещи это те, что открываются в последнюю очередь. Полёт Гагарина к ним не относится. То, что это событие, по горло погруженное в пропаганду, было понятно сразу. По иронии судьбы я учился в институте, который теперь называется Аэрокосмической академией. Таковы были последствия учебы в математической школе и мечты о небе моего отца. Я испытывал отвращение к пафосу, небу, всему советскому и Гагарину, как пешке в игре советских символов, в первую очередь.
Моя жена, которой я испортил кайф от советского патриотизма уже в девятом классе, вспоминает, что известие о полёте Гагарина достигло ее, как игла бабочку, на занятиях бальными танцами во Дворце пионеров на Невском, и они всем пионерским кагалом высыпали на Невский и пошли по нему, что-то крича, уверенные, что выражают собственные чувства, а не воплощают планы Суркова тех лет.
Так как энергия заблуждения не была израсходована маршем по Невскому, они с подружками написали десятки записок: «Гагарин первый в космосе! Ура!» и запихали их в почтовые ящики парадных своих домов, что на Псковской улице. Тогда они были такие металлические, с искореженной потерянными ключами крышкой с облупившейся краской. Одновременно обсуждали между собой, что Гагарин — скорее всего, уголовник, осуждённый к пожизненному. Кому как не преступнику без будущего зарезервировано место в космическом корабле с точкой приземления на кладбище? Только его и не жалко. Этого противоречия — уверенности, что Гагарин — это такая Белка и Стрелка из тюремных бараков, и гордости за первого советского человека в космосе — его не было. Как и понимания, что не жалко никого и никогда, это и есть формула пролетарской власти.
В принципе ничего не изменилось. Гагарин — это такой Путин шестидесятых годов, он грозит из космоса буржуям, потому что он — первый, а все остальные потом. Это главное — быть не лучшим, не умным, а первым, хоть тушкой, хоть чучелом пересечь финишную ленточку, первым уколоться Спутником, первым ощутить восторг от причастности, быть в толпе, вдыхать запах чужого пота как истину. Кидать понты, колотить. А дальше хоть трава у дома ни расти.

За что украинцы ненавидят русских

За что украинцы ненавидят русских

Угрожающее скопление русских войск на украинской границе обострило чувства и выявило ряд неочевидных свойств. Понятно, почему угроза войной – неважно, останется ли она угрозой или обернется реальной войной, — обостряет чувства ненависти украинцев. Ненависть, как и почти любое чувство – это попытка символического исправления ситуации. Ситуация, не знаю, скажем: корпус автомобиля, что покорежен в аварии, а чувство досады и раздражения тем сильнее, чем сильнее повреждения. Чем больше надо предпринимать усилия, чтобы представить его целым и невредимым. Или чувства – это давление внутри сжимаемой резиновой камеры шины или мяча, чем сильнее сжатие, тем отчетливее противодействие ему, пытающееся воспроизвести реальность до начала давления.

Для русских из интеллигентно-оппозиционной среды, то есть тех, кто Путина как бы ненавидит не намного слабее украинцев, хотя и иначе, ненависть со стороны украинцев, которую они ощущают и на себе, — это какая-то ошибка, нонсенс. Даже если это не артикулируется, то все равно подразумевается, что нужно делать различение: Путин, его силовики, его кремлевская кодла, его армия и даже, в конце концов, хотя это уже несколько другое – его электоральная база, эти ватники — это одно, а вот интеллигентно-оппозиционная среда, ко всему выше перечисленному также относящаяся отрицательно – другое.

Как можно смешивать, не видеть разницу? Но так можно смотреть снаружи, когда вы в состоянии в одном и том же теле выделять группы мышц, сухожилий, костей и прочего, сжимающего нашу несчастную резиновую камеру от Камаза с такой торчащей пипкой сбоку, на которой так удобно плавать во врем жаркого знойного отпуска по речке или озеру, в то время как другие мышцы филонят, не участвуют в работе, находятся под защитой жировой прослойки и просто следуют по инерции за всем телом, продолжая считать себя чем-то отдельным от него. А вот при взгляде изнутри, из сжимаемой грубыми волосатыми лапами пахнувшую разогретой дешевой резиной камеры, все представляется иным, тело не расчленяется на общественные группы, не дифференцируется по принципу разных интересов разных групп, а представляется пусть не единой, но все равно агрессивной массой тела, причиняющего невыносимую боль от сжатия под названием братское объятие.

Понятно, что пока ситуация находится в относительной стабильности (относительной, потому что если для русских интеллигентного извода Крым и Донбасс – это как бы история, да, противная история, много чего обнажившая, но история, с воспалением, конечно, на границах, но уже далекая от острой фазы, то для украинцев – мы здесь не дифференцируем тех, кто испытывает острые чувства негодования от продолжающегося или использует его для символического самоутверждения, — сама судорога от сжатия очевидна). Это пальцы не на горле, но на ноге или плече, и ситуация не сильно меняется.

Но если именно сейчас, когда все относительно спокойно, раздаются возмущенные голоса условного Бабченко: мол, все вы, московиты, виноваты, все вы, русские гады, одинаковы, и не надо допускать, братья, ошибку и пытаться вычленить более виноватых и менее (мол, одно дело руки, сжимающие нашу трепетную плоть, а другое – далековатые и покрытые жирком покоя мышцы спины, почти не участвующие в боли: нет, это одно тело, сжимающее наше, и мы должны ненавидеть их одинаково, не делая исключений для оппозиционных умников, которые в последний момент всегда находят предлог, чтобы заявить о своей невиновности.

Такие упреки воспринимаются с раздражением в интеллигентно-оппозиционной среде, воспринимаются как какое-то истошное чувство утробной ненависти, и кто-нибудь обязательно вспомнит, что ненависть опустошает, иссушает, нельзя на ненависти строить дом, рассыплется, когда высохнет. И естественно приводятся доводы, вполне или в разной степени убедительные: если вы, Бабченко, полагаете, что все русские виноваты за отрезанный Крым и частично ампутированный Донбасс и нет нам прощения, то где та граница, в которой соучастие становится сплошным? Вот, когда вы в составе русской имперской и оккупационной армии покоряли немирную Чечню, это было как – соучастие или вы по несознанке действовали, и это действие можно вам простить за неразумение? А почему сейчас не считаете возможным увидеть разницу между теми, кому выгодно подменять реальные проблемы проблемами победоносной войны, и теми, кто противостоит им по мере сил? Но условный Бабченко, уже поссорившийся персонально со всем почти либеральным слоем оппозиционеров, продолжает тупо гнуть свою линию. Талдычит о едином и неделимом теле, и если не выстраивает взаимосвязь между теми, кто за Крым, за то, чтобы покарать недогосударство и вернуть братский народ в родную гавань родного стойла, ткнуть его мордой в кормушку со словами: «Жри, что дают! И скажи спасибо, что в живых оставили», и теми, кто против всего этого, но не имеет сил изменить ситуацию, так как как мало нас, донецких и адских, можно сказать, трое.

Но артикуляция ненависти от символического Бабченко не уменьшается, потому что в этой консолидации ненависти – есть резон. Не только, как упрекают русские либералы, сделать карьеру на этой ненависти, выслужиться за счет нее перед новыми хозяевами, но и более осмысленная интенция. Ведь то, что происходит с этой сплошной полосой ненависти к русским имеет прямое отношение к границе и процедуре рождения нации. Причем, как в практическом, так и в теоретическом смысле в духе Бенедикта Андерсона. Ведь нация по существу и есть то, что появляется из-за распада империи и на ее месте. То есть пока империя в силе и власти, нации существуют в каком-то символическом, вегетарианском, метафорическом смысле: как бы нации. Без политического фундамента. Потому что политический фундамент нации – и единственно только он – это распад имперских центростремительных связей и перекодирование, переформатирование их в центробежные, национальные. Только в этот момент и происходит возникновение нации, как политического субъекта; и те, заинтересован в подмене имперского национальным, стремятся – осознано или инстинктивно – к разрушению бывших имперских связей, которые выступают под разным камуфляжем, как братские народы или народы одной семьи со старшим (без него никак) братом. И ненависть, причем сплошная, не различающая нюансов – это как температура кипения, плавления бывших центростремительных сил в новые центробежные.

В температуре плавления не очень работают механизмы различения, очень трудно в домне различать, дифференцировать разные оттенки одной породы, потому что ее задача переплавится в другую, выйти из доменной печи новым предметом, отряхнуть, как собака с шерсти всю шелуху и пыль и предстать заново родившейся.

Работает ли в этой ситуации тонкая интеллектуальная миссия различения, которая, в общем и целом, и является задачей ума: различать оттенки, идентифицировать разницу чем более отчетливо, тем ценнее. Нет, напротив, ненависть, как жар печи, не различает того, что сгорает в ее огне, она в некотором смысле слепа, как котенок, ребенок, крокодил, как то, что рождается и появляется из старого и умершего. Да, все идет в топку, все в работе, и приближение путинских войск, и попытка выдать это за что-то другое, а не имперскую агрессию, вызванную огорчением, что попытка вернуть в стойло опять провалилась.

Национализм практически во всех случаях ущербен, опасен и чреват мракобесием, за исключением процедуры рождения нации. Да, это все равно национализм, он почти обязательно превратится и уже давно превращается в угрозу для тех, кто ему сопротивляется, но у процедуры рождения своя логика.

Поэтому украинцы, взятые так, с потолка, как некая приблизительная общность, как стирающее различие обобщение, будут ненавидеть русских, пока граница между ними из штрихпунктирной и имперской не превратится в чугунный, непроходимый вал между двумя нациями, защищенными своей отдельностью. Или между нацией и бывшей империей, которая все не может сдохнуть, дав покой себе и другим.