Жизнь после исторической смерти
У превращения России в репрессивное государство с ускоренной перемоткой есть, хотя это может показаться странным, одно невольное, но отчасти позитивное следствие. По принципу: не было бы счастья, да несчастье помогло. Чем разнообразней и просторней репрессивный режим (ну, типа запрещает дышать, не большевея) располагается в координатах России, тем это лучше для одного, но важного аспекта русской культуры: она становится интересней и привлекательней для внешнего наблюдателя.
То есть самой культуре, по меньшей мере, ее рутинным представителям, становится все труднее и опаснее, а вот ее экспортный статус при этом увеличивается и приобретает окрас конкурентоспособности или движется в эту сторону.
То есть демократия со всеми прилагающимися правами это как бы хорошо и комфортно для ее потребителя, теперь многим уже невозможно представить разницу между существованием в тоталитарном государстве и сейчас, при авторитарном с репрессивным и как бы спятившим оскалом, но в совке вести себя как человек как бы свободный решались сотни, если не десятки, а сейчас сотни тысяч, если не миллионы. Но вместе с приходом демократии в тайгу, сама тайга вроде как приобретала характер английского парка; по крайней мере, своим обиходом уже не так контрастировала с цивилизованной лесопарковой зоной; но при этом интерес к ее культуре исчезал ровно с той же скоростью обретения навыков владения ножом и вилкой. То есть – да, Россия с закружившейся головой и своей обычной яростью записной максималистки устремилась вроде как в цивилизацию, но ее культура в экспортном варианте обесценивалась с той же примерно скоростью.
И это вроде как объяснимо. Культура – это как бы Ноев ковчег. В нее можно попасть по принципу каждой твари по паре, то есть специально отточенные экспертные карандаши выбирают и отслеживают ситуацию, чтобы не было, не знаю, двух Айвазовских или Филоновых (при условии, что некоторые эксперты про Айвазовского не уверены, подчеркивая его похожесть на ряд уже скучающих в архиве маринистов). Это все, конечно, прихотливо, не очень со стороны понятно, но принцип отсеивания концептуально уже присутствующего на борту, все равно остается. А политическое устройство во многом унифицирует культуру, то есть исключения, конечно, есть, но в случае России, ее ускоренная и поверхностная демократизация оказала сокрушительное воздействие на запрос к ее культуре. То есть спрос на культурные образцы, выращенные на бывшей одной шестой, ставшей свободной, сник, как первые всходы при морозе.
Понятно, что речь не о массовой культуре, там, где царствует тираж и карман потребителя, там все в полный рост; Россия вполне способна воссоздавать массовую популярную культуру, где ее вторичность не имеет значения, потребителю это по барабану, и колесо крутится вместе с белкой. А вот для культуры, которую именуют актуальной или инновационной (раньше – высокой), зависимость от постороннего экспертного мнения абсолютна, а оно – вместе с ростом демократизации и типизации России – практически отвернулось от нашей самобытности, переставив Россию сразу в конец списка. Обнулив.
Опосредованно это проявляется в такой служебной дисциплине, как славистика: славистика расцвела на тоталитарных тенденциях, закустилась, распустилась, пошла кудряшками: Россия как Другой, как Чужой против хищника, как нечто чудовищное и непонятное (умом Россию) привлекало симпатизантов всего необычного и странного. На курсы русского языка и литературы пусть не ломились, но обеспечивали конвейерную бесперебойность интереса. А вот так чаемая демократизация – при всей ее вполне русской чудовищной небрежности, неаккуратности и поверхностности – как гром среди ясного неба в начале мая — отпугнула от славистики интересантов чего-либо русского. Славистские кафедры, как бедняк под дождем, пытались как-то приспособиться, используя газетку как зонт, а потом, не выдержав открывшихся небесных хлябей, закрывались, или переходили на хлеб и воду, переориентировались с литературы на кино (литература с ее литературоцентризмом – была как боевой рык марала перед случкой), и все шло к финишу в виде производства небольшого числа специалистов в области дипломатии, разведки и торговли.
И тут – мюнхенская речь Путина. Это как пионерский горн в морге. Уже, казалось, все, умер-шумер-умер, все лежат под простынями без признаков жизни. Но задорная зорька как мертвая и живая вода: вон, у окна, кажись, зашевелился, вот у второго в среднем ряду коленка дергается: прошла зима, настало лето, спасибо партии Путина и мракобесов, которые ловко прикидывались демократами, носили за демократами первого призыва чемоданы в малиновых пиджаках, приватизировали с комсомольским джокером то, что приватизировалось.
Но встав с карачек на нетвердых ногах в ряд имитирующих демократию, Россия очень быстро перестала быть интересной: мало ли кто сегодня начинает изучать Гегеля, он уже изучен и разобран, кто-то открывает для себя гегелевской велосипед, но на гонку Тур де Франс его не пригласят.
Были, конечно, те, кто умел ездить задом-наперед, и они-то, возможно, знали, что двигатель русской истории двухтактный. Типа раз в сто лет Россия, как спящая царевна, просыпается, она просыпается в каком-то склепе, в который превратился ее стеклянный гроб и куда ее завели глашатаи самобытности, Третьего Рима и суверенной духовности назло всем финнам и шведам. Обычно она погружается в трясину с какой-то радостью возбуждения, ощущения своей особости, с гиканьем и криками тонет в болоте, пытаясь разглядеть очертания Китежа на илистом дне, а потом успокаивается, как будто вкололи ей седатива по самое не могу, и она вяло так, с рефлекторным подергиванием рук и ног, погружается в свой обычный исторический тупик, сверху от которого только избушка на курьих ножках.
Но двигатель-то двухтактный, и когда все, кажется, пациенту кирдык, нет его, ползает по своей железной дороге как зомби без свежей крови, ан нет, что-то там такое вроде как есть, шевелится, появляются голоса, неуверенно укоряющие чуть ли ни в ошибках и волюнтаризме прошлое руководство, скрывшееся за поворотом: мол, завели, как флейтист крыс, приманивая коммунизмом и счастьем в пудре комками, а оказалось, что простыни дырявые, жрать опять же нечего, от всего цивилизованного мира отстали, и все только потому, что обманули гады с партийным билетом, а если бы не они, вы знаете, какая была Россия в 1913?
Начинается, почитай, возвращение в семью европейских народов, под крышу общего европейского дома, преподаватели марксизма-ленинизма становятся политтехнологами и правозащитниками, флажок демократии, как мокрые плавки, появляется на флагштоке, и Россия, задрав штаны, бежит за ушедшим поездом, скупая компьютеры и вареные джинсы, уже не понимая, что это был за обморок или морок, кто ее так надул, выдав черное за оранжевое солнце, и вообще пора, товарищи, жить по-человечески.
Однако как только все технологические ништяки, от которых спящая царевна как бы была отключена, вновь обретены, брюхо набито досыта, то возникает как бы обида, а почему мы, делая все, как вы, все равно в списке не на первых ролях, а где-то в конце, как отстающие недотепы и второгодники? У нас все-таки тысячелетняя культура, блин, не ваши три прихлопа, два притопа, мы вообще-то древняя цивилизация, мы как бы Атлантида по кличке Китеж, мы не позволим, мы с презрением на ваши гей-чудеса, нам этого еще в прошлой жизни не надо. И вместо сердца начинает стучать пламенный мотор двухтактного двигателя, переключившегося на самобытность, самодержавную гордость великороссов и суверенность своего меда с усами: и все – лыко да мочало, начинай сначала.
Именно этот первый всхлип вроде как умершего движка прозвучал в Мюнхене, дальше пошло легче, телегу надо только из грязи в князи вытолкать в колею, она сама далее поедет. И поехала с божьей помощью, сначала с легким скрипом и таким наклоном, почти незаметным на уровне, приобретенном на предыдущем этапе европейского просыпания, а потом пошла бодрее, резвее, оживленная войной, Крымом, надеждами, трудами по собиранию земель. А дальше уже по инерции со сталинскими бюстами и великим менеджером, репрессии, только точечные, против совсем уже заигравшихся, и почти незаметно, наш бронепоезд опять уже на запасном пути и вернется нескоро, быстро не ждите, прощевайте, не поминайте лихом, впереди период глубокой фазы сна у себя где-то в погребе, в деревне Удино (наша Швейцария).
Все, конечно (пока это можно) бьют в набат, типа, хулиганы из кооператива «Озеро» родины лишают, и все по плану, кто не с нами, тот против нас, двигатель же работает как часы, а они тикают, словно бомба с секретом, что вот-вот взорвется, но в том-то и дело, что не взорвется, так как не взрывалась никогда, а просто, как маятник, от одного Лотмана к другому.
И вроде все плохо, вот только интерес к происходящему и сущему как к русскому феномену, этому как бы единственному европейцу среди азиатской степи, этому страшному и ужасному великому Немому, которому и чужого не надо и свое пропьет, а потом и чужое за компанию — интерес этот растет как грибы да ягоды. Потянулись записываться на славистские курсы, — как же, занимательно, у всех колея как колея, а у этих – нет, на хуй шире, что за культурологическая дилемма лежит в этом самоубийственном выборе, нет ли здесь чего-то, что мы прозевали и не заметили в своей высокомерной зевоте от повторения пройденного? И русская культура, изнемогая от репрессий и неправедной власти, обретает хрустящую корочку экспортного интереса, становясь, наравне с лубянскими, главным бенефициаром погружения, а кому еще она интересна, как не своему отражению в зеркале? Чудо-зеркало, скажи, и всю правду доложи, кто на свете всех – вообще всех, всех за пояс заткнем, и научим вашу жену щи варить. Нет, последнее – флуктуация, движок дернулся на ухабе и дал сбой, это суверенность раньше батьки в пекло поперлась. У нас сейчас по программе даже не посыпание головы пеплом, это в программе на послезавтра, а пока, да-да, так и запиши, сползание в компостную яму, ближе к Китежу ненаглядному по GPS-навигатору.
Гагарин — Белка и Стрелка
За что украинцы ненавидят русских
Угрожающее скопление русских войск на украинской границе обострило чувства и выявило ряд неочевидных свойств. Понятно, почему угроза войной – неважно, останется ли она угрозой или обернется реальной войной, — обостряет чувства ненависти украинцев. Ненависть, как и почти любое чувство – это попытка символического исправления ситуации. Ситуация, не знаю, скажем: корпус автомобиля, что покорежен в аварии, а чувство досады и раздражения тем сильнее, чем сильнее повреждения. Чем больше надо предпринимать усилия, чтобы представить его целым и невредимым. Или чувства – это давление внутри сжимаемой резиновой камеры шины или мяча, чем сильнее сжатие, тем отчетливее противодействие ему, пытающееся воспроизвести реальность до начала давления.
Для русских из интеллигентно-оппозиционной среды, то есть тех, кто Путина как бы ненавидит не намного слабее украинцев, хотя и иначе, ненависть со стороны украинцев, которую они ощущают и на себе, — это какая-то ошибка, нонсенс. Даже если это не артикулируется, то все равно подразумевается, что нужно делать различение: Путин, его силовики, его кремлевская кодла, его армия и даже, в конце концов, хотя это уже несколько другое – его электоральная база, эти ватники — это одно, а вот интеллигентно-оппозиционная среда, ко всему выше перечисленному также относящаяся отрицательно – другое.
Как можно смешивать, не видеть разницу? Но так можно смотреть снаружи, когда вы в состоянии в одном и том же теле выделять группы мышц, сухожилий, костей и прочего, сжимающего нашу несчастную резиновую камеру от Камаза с такой торчащей пипкой сбоку, на которой так удобно плавать во врем жаркого знойного отпуска по речке или озеру, в то время как другие мышцы филонят, не участвуют в работе, находятся под защитой жировой прослойки и просто следуют по инерции за всем телом, продолжая считать себя чем-то отдельным от него. А вот при взгляде изнутри, из сжимаемой грубыми волосатыми лапами пахнувшую разогретой дешевой резиной камеры, все представляется иным, тело не расчленяется на общественные группы, не дифференцируется по принципу разных интересов разных групп, а представляется пусть не единой, но все равно агрессивной массой тела, причиняющего невыносимую боль от сжатия под названием братское объятие.
Понятно, что пока ситуация находится в относительной стабильности (относительной, потому что если для русских интеллигентного извода Крым и Донбасс – это как бы история, да, противная история, много чего обнажившая, но история, с воспалением, конечно, на границах, но уже далекая от острой фазы, то для украинцев – мы здесь не дифференцируем тех, кто испытывает острые чувства негодования от продолжающегося или использует его для символического самоутверждения, — сама судорога от сжатия очевидна). Это пальцы не на горле, но на ноге или плече, и ситуация не сильно меняется.
Но если именно сейчас, когда все относительно спокойно, раздаются возмущенные голоса условного Бабченко: мол, все вы, московиты, виноваты, все вы, русские гады, одинаковы, и не надо допускать, братья, ошибку и пытаться вычленить более виноватых и менее (мол, одно дело руки, сжимающие нашу трепетную плоть, а другое – далековатые и покрытые жирком покоя мышцы спины, почти не участвующие в боли: нет, это одно тело, сжимающее наше, и мы должны ненавидеть их одинаково, не делая исключений для оппозиционных умников, которые в последний момент всегда находят предлог, чтобы заявить о своей невиновности.
Такие упреки воспринимаются с раздражением в интеллигентно-оппозиционной среде, воспринимаются как какое-то истошное чувство утробной ненависти, и кто-нибудь обязательно вспомнит, что ненависть опустошает, иссушает, нельзя на ненависти строить дом, рассыплется, когда высохнет. И естественно приводятся доводы, вполне или в разной степени убедительные: если вы, Бабченко, полагаете, что все русские виноваты за отрезанный Крым и частично ампутированный Донбасс и нет нам прощения, то где та граница, в которой соучастие становится сплошным? Вот, когда вы в составе русской имперской и оккупационной армии покоряли немирную Чечню, это было как – соучастие или вы по несознанке действовали, и это действие можно вам простить за неразумение? А почему сейчас не считаете возможным увидеть разницу между теми, кому выгодно подменять реальные проблемы проблемами победоносной войны, и теми, кто противостоит им по мере сил? Но условный Бабченко, уже поссорившийся персонально со всем почти либеральным слоем оппозиционеров, продолжает тупо гнуть свою линию. Талдычит о едином и неделимом теле, и если не выстраивает взаимосвязь между теми, кто за Крым, за то, чтобы покарать недогосударство и вернуть братский народ в родную гавань родного стойла, ткнуть его мордой в кормушку со словами: «Жри, что дают! И скажи спасибо, что в живых оставили», и теми, кто против всего этого, но не имеет сил изменить ситуацию, так как как мало нас, донецких и адских, можно сказать, трое.
Но артикуляция ненависти от символического Бабченко не уменьшается, потому что в этой консолидации ненависти – есть резон. Не только, как упрекают русские либералы, сделать карьеру на этой ненависти, выслужиться за счет нее перед новыми хозяевами, но и более осмысленная интенция. Ведь то, что происходит с этой сплошной полосой ненависти к русским имеет прямое отношение к границе и процедуре рождения нации. Причем, как в практическом, так и в теоретическом смысле в духе Бенедикта Андерсона. Ведь нация по существу и есть то, что появляется из-за распада империи и на ее месте. То есть пока империя в силе и власти, нации существуют в каком-то символическом, вегетарианском, метафорическом смысле: как бы нации. Без политического фундамента. Потому что политический фундамент нации – и единственно только он – это распад имперских центростремительных связей и перекодирование, переформатирование их в центробежные, национальные. Только в этот момент и происходит возникновение нации, как политического субъекта; и те, заинтересован в подмене имперского национальным, стремятся – осознано или инстинктивно – к разрушению бывших имперских связей, которые выступают под разным камуфляжем, как братские народы или народы одной семьи со старшим (без него никак) братом. И ненависть, причем сплошная, не различающая нюансов – это как температура кипения, плавления бывших центростремительных сил в новые центробежные.
В температуре плавления не очень работают механизмы различения, очень трудно в домне различать, дифференцировать разные оттенки одной породы, потому что ее задача переплавится в другую, выйти из доменной печи новым предметом, отряхнуть, как собака с шерсти всю шелуху и пыль и предстать заново родившейся.
Работает ли в этой ситуации тонкая интеллектуальная миссия различения, которая, в общем и целом, и является задачей ума: различать оттенки, идентифицировать разницу чем более отчетливо, тем ценнее. Нет, напротив, ненависть, как жар печи, не различает того, что сгорает в ее огне, она в некотором смысле слепа, как котенок, ребенок, крокодил, как то, что рождается и появляется из старого и умершего. Да, все идет в топку, все в работе, и приближение путинских войск, и попытка выдать это за что-то другое, а не имперскую агрессию, вызванную огорчением, что попытка вернуть в стойло опять провалилась.
Национализм практически во всех случаях ущербен, опасен и чреват мракобесием, за исключением процедуры рождения нации. Да, это все равно национализм, он почти обязательно превратится и уже давно превращается в угрозу для тех, кто ему сопротивляется, но у процедуры рождения своя логика.
Поэтому украинцы, взятые так, с потолка, как некая приблизительная общность, как стирающее различие обобщение, будут ненавидеть русских, пока граница между ними из штрихпунктирной и имперской не превратится в чугунный, непроходимый вал между двумя нациями, защищенными своей отдельностью. Или между нацией и бывшей империей, которая все не может сдохнуть, дав покой себе и другим.
Триединство волка, козы и капусты
Александр Морозов – проницательный наблюдатель постсоветской действительности, иногда, возможно, от природного добродушия пишет вещи, кажущиеся наивными. Так вчера он сочувственно описал нынешнее положения отечественных гуманитариев, которые попали как кур в ощип. Мол, делали свою работу по истории литературы или философии, преподавали в институте или школе, голосовали, скажем, за «Яблоко», все видели, все понимали, а теперь попали с этим Путиным, этим блядским русским миром в историю, типа, без меня меня женили. Дабы еще больше вызвать сочувствие к этим гуманитариям, он предполагает, что они и Путина, как представителя гэбни, встретили скептически, заранее предвидя, к чему все это приведет.
На самом деле: все не совсем так. Более того, Морозов, возможно, случайно, возможно, специально, проводит линию размежевания не там, где болит, а там, где это видно. Но даже если представить себе, что все дело в Путине, то и здесь – далеко не вся гуманитарная (и не гуманитарная) интеллигенция со скепсисом встретила воцарение кагэбэшника на ельцинский трон. Напротив, многие, причем даже не из среды постсоветских либералов (о которых пишет Морозов) вполне сочувственно отнеслись к приходу Путина, даже выходцы из нонконформистской, диссидентской среды с надеждой, по большей части тайной, но иногда и явной, встретили Путина.
Потому что – и тут-то у нас и появляется возможность вывести настоящую, реальную границу размежевания, где шов, где примято – Путин был встречен с надеждой не потому, что он – гэбня со всей этой машинерией и связями типичного гэбэшника из провинциального (и, значит, контрастного столице, Москве) Питера. Путин практически сразу стал олицетворением разрешенного, легального национализма. Русского, великодержавного, той особой складки миросозерцания, когда – да, мы, мол, по уши в говне, потому что второгодники цивилизации, но зато в области, так сказать, духовной, мы впереди планеты всей и еще поучим чужих жен щи варить.
Это потаенное, задавленное всеми проклятыми девяностыми желание гордиться, опираться на этот млечный путь во тьме в виде обыкновенной русской гордыни: несмотря ни на что смотреть или хотя бы посматривать на всех сверху вниз.
И здесь-то как раз очень многие, в том числе и те, что голосовали за «Яблоко» или «Правое дело», были возле тут, возле здесь, где есть место, выпростав себя из-под обломков русской цивилизации, посмотреть окрест с гордостью и надеждой, как русский если и не смотрит, то хотел бы.
Но давайте поглядим на еще один довод Морозова, мол, а что они могли? Ведь они были профессионалы в своей узкой гуманитарной области, писали статьи, университетские курсы, делали свое дело, а история вынесла их на отмель, и они теперь вместе со всеми задыхаются, хватают ртом воздух, как рыба, оказавшаяся без воды.
Когда-то один русский максималист (а максимализм вкупе с конформизмом покрывают большую часть русского общества) написал довольно-таки язвительно о стихах Фета. Мол, представьте себе вселенскую катастрофу, всеобщее землетрясение или день после всеобщей ядерной катастрофы (она нагляднее библейских потопов), кто-то остался в живых, бредет вдоль обломков, видит листок из книги, нагибается и читает: «Шепот, робкое дыханье, трели соловья». И понимает всю бессмысленность и выморочность этих строк и этих трелей, сейчас, когда все кончилось.
Но это и есть на самом деле то самое профессиональное дело, которое хорошо (насколько – другой вопрос) делали морозовские гуманитарии, которые что-то писали, что-то преподавали, иногда отвлекаясь на работу в избиркомах или рядом, а оказались – наедине со всеми – в жопе. Даже в полной жопе. Чем политологически «жопа» отличается от «полной жопы»? Жопа – это когда шел-шел, а потом раз и попал в яму, из которой как бы не выбраться, по крайней мере, сразу. А «полная жопа» — это когда шел-шел и попал не просто в яму, а в ту яму, в которую уже попадал много раз раньше, которая – от твоих метких попаданий – превратилась в яму, с болотом, склизкими мокрыми отвесными краями, и выбраться оттуда почти нереально, по крайней мере в обозримой перспективе.
А что ты сделал, чтобы не провалиться в эту яму? А вот эти самые профессиональные трели соловья. Как все нормальные такие гуманитарии, которые во всем цивилизованном мире занимаются текстологией, интертекстуальностью, переходом от индустриального общества к информационному и постиндустриальному, а тут раз – и жопа. Полная. Но в том-то и дело, что профессиональные трели – это очень такая рутинная, мирная работа, которая становится возможной, если все давно устаканилось, приняло характер нормы и скуки. А если вокруг война, взрывы и бомбы, то профессиональные гуманитарные трели, они, конечно, возможны, но это как бы хобби: хочешь во время бомбежки и блокады заниматься сравнительным языкознанием и компаративистикой, почему нет.
Но о какой войне, собственно говоря, речь? Да об обыкновенной такой войне, которую Россия ведет на окраинах своей разваливающейся империи и которой грозит всем соседям и даже остальному миру, пытаясь задавить в душе подлое ощущение, что она просто моська, но моська с такими мелкими подлыми острыми зубками и отравленной слюной, что коронавирус и Эбола по сравнению с ней — грипп. Но даже если война за восстановление великодержавия (хотя бы в душе) для вас не война, то есть еще одна, в которой Россия, как в деревянном макинтоше, ее самой ходовой одежке: о гражданской войне речь, той, что затихает, как зубная боль, но все равно поет, мурлычет про себя, а иногда, как сейчас, орет во весь голос.
Ведь что такое по сути дела оправдание Морозовым постсоветских либералов, которые всегда хотят вроде как лучше, а получают жопу? Это перекладывание ответственности, делегирование ее другим частям уравнения из загадки о волке, козе и капусте. Если страдающая коза-богоносец – вне игры, главный враг капусты – волк, как без него? Но в том-то и дело, что Путин и вся его родня и гэбня – это следствие. Они такой автоматический определитель номера: какой номер определился, по такому и звонят. Они просто воспользовались ситуацией, когда ветер подул в нужную сторону, взяли и распустили парус, поставив его правильно, чтобы быстрее двигаться в сторону коммунизма (или рая) с ядерным пеплом в уме. Но и река – то есть тот самый народ-пошехонец, который голосует за Путина, стабильность, Крым и прочие ништяки, — река внутри берегов, течет, куда течется, и в ус не дует.
А вот берега, берега – это и есть та самая мера и область ответственности профессиональных соловьев. Они не услаждать слух, не уточнять неуточненное в постлитературе должны, а сооружать смысловой купол, продуцировать убедительный дискурс и строй идей, который медленно мог бы уводить течение от той – вон, видите, за четвертым поворотом – очертания знакомой жопы, в которую мы попадаем, как вода из стакана в рот. Вся эта профессиональная деятельность – это как бы гарнир, приятный, важный для самоидентификации, типа, и мы как они, делаем свое дело, но это дело – мирное, а тут война и жопа. И если не создать сильное смысловое поле, утягивающее течение от водопада в эту жопу и пизду с зубами, то и не будет ничего.
Так что сооруженное Морозовым самооправдание постсоветских либералов, якобы не ответственных за – да ни за что они, получается, не отвечают, у них кольчужка такая в виде профессиональных обязанностей, пусть все провалится в тартарары, а буду все равно вышивать крестиком на полях западной системы самоотверждения в виде сложного письма на фоне профанации и впадения в ересь гуманитарной простоты. Свету ли пропасть, или мне чай пить? Не вопрос. Но так ли отличается коза от волка и капусты? Не есть ли коза одновременно, и волк и капуста, если капуста — это и духовка, махроть всея Руси, и сленговое обозначение звонкой монеты, УЕ? То это триединство в одном лице.
