Женское лицо как зеркало русской патриархальной контрреволюции

Женское лицо как зеркало русской патриархальной контрреволюции

Оригинал текста

О происходящем в России можно понять по многим симптомам. Есть социологические, политологические, журналистские и прочие координаты, определяющие место, около которого стоит искать страну под этим именем. Но я попробую проанализировать то, что происходит, по способу репрезентации женственности, а просто говоря, по выражению женского лица.

Думаю, можно многое понять по тому, как меняются вообще женские лица и чем репрезентация женственности при развитом социализме отличалось от того же на различных стадиях постсоветского капитализма, но я проанализирую прежде всего одно лицо. Женское лицо телеканала RTVi Екатерины Котрикадзе.

Кто не знает, напомню, что Котрикадзе появилась в эфире американского продукта Гусинского как грузинский корреспондент, в это время RTVi был вполне себе старомодный, но добротный канал с остатками традиций старого НТВ. Его обычно сравнивали с другим русским американским каналом RTN, куда более замшелым. Так вот по сравнению с ним RTVi казался как бы более вменяемым, американские новости были вполне даже ничего, а что касается новостей Израиля, то оба канала были одинаковы небрежны: пропагандистский акцент в пользу Израиля с фрикативным «г» был настолько очевиден, что разницу между ними заметить было трудно.

В этот момент у канала сменился собственник, место Гусинского занял человек из российского канала «Звезда», и на волне этих изменений Котрикадзе стала главой информационного вещания (если не путаю ее должность). В основном, ее редактура была полезной, канал стал энергичней, напористей, хотя и терял порой хороших журналистов. Но сама Котрикадзе старалась затыкать все дыры, появляясь в разных амплуа, и представляя собой тогда вполне кондиционного американского либерала с энергичной, но правильной русской речью, и быстро стала этаким человеком-оркестром. Бой-баба и человек-оркестр. Баба-оркестр, если такой кентавр возможен.

Тут канал ещё раз поменял собственника и главного редактора, им стал птенец гнезда парфеновского Намедни Алексей Пивоваров, который о многом говорил с удовольствием, но с наслаждением о том, что такое digital (диджитал). Он тщательно скрывал (знает кошка, чьё мясо) имя собственника (хотя близость его к одной из башен Кремля была секретом Полишинеля), но напирал на то, что современный телеканал должен иметь, прежде всего, конкурентоспособный сайт, что и стал делать, умудряясь ничего не говорить об идейных биссектрисах, если не считать появившийся девиз: по обе стороны.

По обе стороны Атлантического океана, поверх барьеров, над схваткой и так далее. Казалось бы, вполне журналистский подход, в фокусе объективность. Хотя на самом деле эта объективность — всегда тщательно закамуфлированная субъективность. Поэтому кому-то эти обе стороны стали казаться вариантом желания усидеть на двух стульях. По меньшей мере, отчетливая осторожность стала заметна.

Пожалуй, более всего этой осторожности противостояла именно Котрикадзе. С улыбочкой она возражала и Пивоварову, и будущему мужу Тихону Дзядко, когда им особенно хотелось быть по обе стороны от ее либеральной позиции по Трампу или по отношению к американской толерантности, или в ее критике заокеанского Кремля и его украинских авантюр. Мужчины-журналисты ей возражали, не только те двое, о которых я упомянул, но и другие, которые перекочевали из московской редакции в нью-йоркскую, и как большинство русских по началу проявляли этакое очаровательное медвежеподобное, с отчетливым запахом (здесь русский дух, здесь Русью пахнет) мракобесие. Которое вообще-то со временем проходит, но поначалу это особо заметно.

Мы, однако, о способах репрезентации женственности. Так вот выглядела в это время Котрикадзе почти так, как выглядят продвинутые американки: почти полное отсутствие грима, очень простая причёска, немногочисленные сдержанные гримасы и сдержанная же жестикуляция при ровном неуступчивом тоне уверенной в себе самостоятельной неглупой женщины.

Хотя я собирался говорить только об одном женском лице, скажу пару слов и ещё о втором, апропо. Ведущей местных новостей работала Лиза Каймин. Я до сих пор считаю ее уникальной ведущей, я таких не видел ни на российском, ни на американском телевидении. Грамотная и кропотливая в артикуляции петербургская речь и почти полное отсутствие эмоционального сопровождения. То есть я не знаю, как это ещё объяснить. Ни у кого из телеведущих не отсутствует столь отчетливо даже не сопереживание, а тень сопереживания или сочувствия к героям и темам новостей. Подчас это казалось аномалией, каким-то нравственным дефектом, но я был в восторге. Говорила ли она об убийствах, землетрясениях, торнадо, человеческих жертвах и катастрофах, ни одна жилка сверх необходимого минимума (такому минимализму научить невозможно) не дёргалась на ее лице, которое редко улыбалось, а если улыбалось, то непередаваемой гримасой, в которой не было и тени сочувствия какому-либо повороту в ситуации, обычно именуемой трагедией. Ее манера ведущей как бы выводила трагедию за скобки новостей, и такой категоричности не было ни у кого. Понятно, даже привкуса российской женственности в ней не было. Не ночевала тучка золотая.

Но вот появился Пивоваров, и стал сводить два берега у одной реки. Первой сдалась Котрикадзе. В рамках эксперимента с блоком новостей (и для оправдания девиза) Новости стали вести две ведущие: Котрикадзе из Нью-Йорка и русская красавица с еврейской фамилией Марианна Минскер. Два мира, два Шапиро. Вода и камень, лёд и пламень так не отличаются друг от друга как эти две женщины-ведущие. Одна, блондинка, накрашенная как елка в детском салу, женственная и чувствительная, сочувствие сочилось из каждой фразы озвученных новостей, будто сжималась в ладонях спелая груша. Вторая — сдержанная и лишь иногда озаряемая улыбкой, что не мешало ей говорить очень сложные и неприятные вещи с той уверенностью, которая типична для американок-телеведущих, у русских — редкость. И при этом полное отсутствие кокетливости и видимого желания нравиться как женщина. Женщина, но журналист, дружащий с интеллектом, тон спокойный, трудно повторимый и твёрдый, как Онегин в глазах Татьяны.

Но вода камень точит. И то, чего хотел добиться Пивоваров от американского канала, стало понятно, когда у Котрикадзе стал меняться стиль женственности. Вдруг появился макияж, сначала почти незаметный, потом легкая завивка, а потом как-то вдруг раз — и две жены, ну, две Марины Влади. Белка и Стрелка. Одна из Москвы в белобрысых кудельках, в пандан знойная красавица из Нью-Йорка, проступающая постпенно как переводная картина и явно стеснившаяся того слоя женственности, который наложили на неё в виде штукатурки, а ещё больше, той женственности, которую ее заставили излучать.

Но что Котрикадзе, с ней уже во всю жениховал Тиша Дзядко, у русского мужика свой взгляд на красоту, даже у либерала в третьем поколении, ему вынь и положь все на блюдечке, и лучше, чем у других; но даже суровую Лизу Каймин все более приучали улыбаться и отсвечивать сочувствием наиболее мрачные стороны новостного репортажа.

А потом Котрикадзе за Дзядко умотала в Россию, дело молодое, очевидное. Тем временем RTVi пережил очередную финансовую катастрофу, возможно, слишком много Пивоваров потратил на диджитал, деньги у путинского друга если не кончились, то кончились на игрушки, и последний клон НТВ с девизом новости — наша профессия практически отказался от новостей, как самого дорогого информационного продукта, отдав предпочтение разговорному жанру комментария. Об американских новостях по-русски я больше стал узнавать из телеканала Настоящее время (дочерняя структура Голоса Америки), RTVi смотреть почти перестал, и о Котрикадзе забыл.

И тут буквально вчера уже на ютубе стал смотреть программу Специальный гость на RTVi с вещанием из Москвы и ведущей Котрикадзе. Боже мой, что стало с нашей скромной американской девочкой. Завитая как Мальвина, накрашенная как героиня Ренуара, с вызывающей брошкой, похожей, одновременно, и на витой герб России, и на орден святой Анны, она смеялась как кокотка, если ее щекотать, она сочувственно внимала говорящему мужчине, она была сама скромность и женственность, мило уступчивая, веселая, в меру говорливая, сама мисс уместность. Она была такой, какой могут любоваться эти самые интеллигентные русские мужики, все равно знающие, что женщина должна знать своё место, и наша Катя теперь знала, где это место.

Дело не в том, что такой стиль женственности в Америке позволяют себе только профессионалки, важно, что в нем, как в зеркале, отразилось все то, что происходит сегодня в России, в конструкцию которой вписываются заветы забытых предков, женщина, как неразменный рубль в браке, дети как достояние отечества нашего свободного, Бог, как главный бухгалтер из небесной Счетной палаты. И, возможно, как отражение мечты, чтобы девочек вообще не отдавали в школу, а учили сызмальства варить густые борщи, вышивать крестиком и делать минет как ткачиха-повариха Терешкова-Бабариха (не к ночи будет упомянута). И другие патриархальные чудеса в решете.

И меньше всего у меня претензий к Екатерине Котрикадзе, она ведь социал-демократическая душечка, переедет в Америку, забудет о бигудях и боевой раскраске напористых девах с Тверской, перестанет радостно хихикать в такт мужской мысли, опять станет трезвой, четкой, жёсткой и неуступчивой, как метроном, американкой. Лизу, Лизу Каймин жалко, растопили ее каменное сердце, заставили улыбаться, лишили уникальности. А так — да, способ репрезентации женственности и уровень либеральности связаны, как — другой вопрос, но связаны, как два берега у одной реки, как косички с лентами у восьмиклассницы. Восьмиклассница.

Тоталитарная личность и конституция

Тоталитарная личность и конституция

Оригинал текста

Самая характерная деталь протестов против изменения Конституции: они – нерешительны. В возражениях и негодовании, в осуждениях и порицаниях сквозит неуверенность. Как будто предмет спора вроде как и значителен, а вроде как и не очень.

То есть по идее надо протестовать: главный закон вот прямо сейчас набивается требухой, как пирожок у Гостиного двора, требуха, правда, тут же перемешивается с фаршем, повидлом, чем-то твердым, похожим на гвозди, и все это поверх, как асфальт на снегу, полируется совсем уже невозможной патокой с лаком и имбирем.

Но положение интеллектуала, протестующего против наползающего тоталитаризма (или авторитаризма? или персонализма? или хуйзнаетчего-аризма?) требует защищать букву и дух либерального горизонта, который вроде как был в уходящей натуре старой Конституции, скроенной под кряжистого первого секретаря из Свердловска, но он старался быть демократом, не реагировал на критику (не то, что нынешний) и активировал только те опции, которые были удобны и приличны; ведь как-то надо оправдать, что при нем мы, прожженные либералы, просто зарабатывали бабки и сквозь пальцы, как на проделки шаловливого дитя, смотрели на все остальное?

Что тут сказать? Русский – конечно, не народ буквы, закона, Книги. Любимая забава – доказывать окружающим, что закон для него не писан. Это и в стиле вождения персонального авто, когда каждый четвертый проверяет удачу и уверенность, что в рубашке родился. И  в спорах обо всем на свете, в этом максимализме, который принципиально ни в какой закон не вписывается, а вываливается из него, как тесто из кастрюли. И в едкой, всепроникающей иронии, этой радиации русского духа, интенсивность которого не зависит от уровня образования и отличается только стилистически.

То есть русский — и есть прилагательное, описывающее радостное отрицание любого правила как возможность воспарить над ним. И тут хоть Конституция, хоть правила уличного движения – хоть водка, хоть пулемет, главное, чтоб с ног сшибало.

И казалось бы: не все ли равно, над чем парить – над самой либеральной сталинской конституцией, над дубовой и лицемерной брежневской, над никакой (но все равно жалко брата Колю) ельцинской или над цыганским одеялом с дырами и белыми нитками, не скрывающими, а подчеркивающими намерение остаться здесь, дорогие россияне, навсегда – путинской?

Не все. Да, для русского — закон лишь почти невидимый трамплин, от которого все равно только отталкиваться, но пусть закон у нас – не строго расчерченная контурная карта правил, за нарушение каждого из которых – кара, как у суровых протестантов, а лишь расстояние – плюс-минус трамвайная остановка. Но все рано эти штрихпунктирные правила – это то, над чем будет парить, что будет преодолевать, на что будет ссылаться не стесняющаяся врать власть на голубом глазу, что будет иметь в виду и клясться на крови имярек в обличии гражданина.

Да, скажет кто-то из кокона под условным названием «Бабченко» — вам, друзья, как ни садиться, все получается ни квартет империалистов, а квинтет великодержавников, или нас было семеро смелых на челне? — но у всех идиотическая смешинка в грустных глазах ямщика. То есть великодержавного русского патриота можно одеть во фрак, в ватник, в мундир, больничный халат или робу — он все равно останется русским империалистом в собственном соку.

Ведь давайте посмотрим на наиболее ярких критиков изменений в Конституции, которая как бы кроится под себя спрятавшимся в предложениях автократом. Самая яркая матрица для критика или доброжелателя, для либерала или охранителя – это уже отмеченный максимализм, речь с перехлестом и перебором (как у автора), нетерпимость и апломб, потому что наиболее устойчива, как неваляшка, на российских исторических просторах – именно тоталитарная личность.

Посмотрим на какой-нибудь либеральный форум. Венедиктов, Альбац, Латынина, Ремчуков – разные образцы одной и той же тоталитарной личности. Не терпящие возражений, кипящие от самоупоения, стремящиеся к монологу и проповеди, самоуверенные  до низведения в пыль любого оппонента, а что именно проповедуется, вопрос другой. То есть понятно, что по выкройке тоталитарного образца построены не только видные либералы, но и без лести преданные патриоты, и проповедники христианского смирения, и кремлевские небожители. Но и те, кто им противостоит, отстаивая аз буки веди закона против его ложных интерпретаций с тоталитарным азартом.

Я не говорю про всю Одессу, есть и вполне кропотливая вежливость академического строя, как в нашем огороде, так и за забором, но образ поведения по правилам тоталитарной личности устойчив к любым конституционным изменениям. Он проявляется с той же скоростью, с какой из любого русского начинания проступает самодержавие и автомат Калашников, потому что в этом находят смысл те, кто ищет наиболее удобную манеру сопротивления русской энтропии.

То есть русский тип не подвержен (или мало реагирует) на радиацию либерального толка, он устойчив к любым конституционным изменением, так как асоциален по преимуществу, насмешлив к проповеди жизни не по лжи, как нейтронная бомба избирательного излучения уничтожает все, что пахнет ограничениями, и любит покой и волю, несмотря на исторические катаклизмы вокруг.

Означает ли это, что надо смириться с желанием подоткнуть конституционное одеяло под себя со стороны власти, печалующейся только об одном, что не рифмуется, увы, с вечностью, скорее – нет, чем да. Хотя жизнь по закону на бывшей одной шестой – это как сухое в воде, как белое в красном, как мирское в церковном, как жидкое в твердом – а все равно стОит, возможно, отстаивать тот свод правил, по которому не живут, а проживают, так как когда-нибудь кто-нибудь, возможно, неведомый потомок захочет ощутить твердь под ногами, и ему должно быть позволено попытаться слезть с ходящих под ногами, как волны, котурнов, и стать, так сказать, конституционалистом в полный рост, на полную стопу, как русский Адам.

Да и вообще: должен же быть хотя бы в мечтах горизонт, который один на всех и все на одного: та мера весов, тот аршин, которым можно будет измерить русскую душу, безмерную как меха аккордеона. Но должен же быть и в этом безбрежном море берег, тот самый, совсем не турецкий, на который кто-то рано или поздно сойдет и пойдет дальше – не торить путь по целине, а по тропинке, что проложена в этом парке разбегающихся тропок? И пусть он будет уже не русский, а такой сухой и четкий конституционалист и законник, но ведь и он есть в душе у каждого, и значит, Конституция – закон, который никому не писан, но должен быть, как у людей, чтобы был шанс ими стать.

За фасадом лица

За фасадом лица

Филадельфия при витринности своего узнаваемого и многократно репродуцированного центра обладает отчетливым флером чего-то, к чему начинаешь приглядываться, искать опровержения и подтверждения и что ближе всего к ощущению какой-то депрессивности. То есть причина этого налета на декорированной поверхности может быть иной (не говоря о том, что она субъективна), но представление, что какая-то непрозрачная жидкость почти ровно разлита по блестящему лоску, кажется узнаваемым. Где-то я это видел или чувствовал. Казалось бы, исторический центр с парящим Билли Пеном (здесь рифма с петербургским ангелом, точно так же осеняющим выставочную спесь и хандру, которую архитектура только оттеняет) должен создавать перспективу. Ведь то, что называется временем или его ощущением, появляется именно в сравнении, в перепаде исторических высот, а здесь вот, казалось бы, зайди за декорации первой американской столицы и попадёшь не в обычный и убогий внутренний двор северной столицы, но все равно в закрома неприкрытой бедности на американский лад, без запаха кошек и отсутствия туалетов, хотя и с ассонансной рифмой.
Да, мои модели есть производная от социальной немощи, и, казалось бы, я должен быть благодарен тому, что порождает эти миражи, как болото пузыри, но промежутки праздника для зрения коротки и быстро поглощаются ощущением социальной ваты, которая заторкана во все щели, дабы не сквозило. И вата давно уже посерела, почернела на изломах и высотах, как у нас когда-то на Малой Охте, где ватой выстилали промежуток между рамами и по сторонам ставили хромоногих гвардейцев — граненные рюмки с солью, становившейся — как и вата, сначала серой от огорчения гарью, а потом чёрной, что твои легкие шахтеров.
Мы жили буквально в нескольких кварталах от самого центра, в районе, прилегающем к университету, но узкие улочки, однообразные фронтоны, та самая протестантская архитектурная мысль, вдохновлявшаяся идеей равенства и постности, была почти неотличима от убогости, которой веет от одинакового архитектурного кладбища Купчино или Веселого посёлка.
В поисках натуры мы исхаживали длинные, как имя Красносельский, расстояния, следя за короткими гаммами, когда бурный аккорд исторической помпезности скоропостижно кончался в быстрых судорогах неопределенной невзрачности, дабы почти сразу перейти к трущобам-не трущобам, но точно не жилищам кичливых людей.
А лица — увы, все те же, тот же китайский веер стеснительных улыбок, пусть незнакомец и проявит твоё изображение в окрестностях полной неизвестности, но что-то, какая-то ложно понимаемая вежливость понуждает натянуть лицо на каркас ненужной и избыточной радости, гаснущей вместе с отворачивавшейся камерой. Но все же именно камера способна сохранить это подлинно человеческое стремление к самообману, ведь ты показываешь не отсутствие зубов и плохую кожу, а то, что ещё жив, раз идея смотрения в себя как в зеркало ещё тешит тщеславие момента. Быть на миг не хуже, чем когда-то мечталось. Чем не видовая идея?

Русская империя в сурковском соку

Русская империя в сурковском соку

Оригинал текста

У интервью Суркова есть несколько измерений. Как несколько измерений имела и имеет его деятельность (она же не кончилась, несмотря на ее, казалось бы, демонстративное завершение). Самая очевидная – обозначить границу радикальности и возможности эту радикальность применить для власти. Сурков не просто заявляет, что Украины не существует, что в России построена гиперпрезидентская форма правления (это такой эвфемизм авторитаризма с элементами диктатуры) и что после принятия новой Конституции у Путина появится возможность опять баллотироваться в президенты, так как все ограничения со ступенькой «подряд» обнулятся.

Он обозначит ту стенку, на которую власть может опираться, сама позиционируя себя как всегда «единственным европейцем», то есть где-то недалеко, но ближе к центру. Но с сохранением люфта изменений, обозначенных и воплощенных в политическую реальность именно Сурковым (не как конкретным персонажем, но как определенным трендом, осененным его именем).

В принципе так почти всегда поступала русская (да и любая другая авторитарная или тоталитарная) власть, которой нужна свобода рук и нужно казаться перед публичным зеркалом более привлекательной (Онегин, я была моложе, я краше, кажется, была).  Если не углубляться в русские дебри, а говорить только о перестроечной истории, то такую роль стенки для Горбачева играли такие ура-патриотические и мракобесные объединения как «Память», для Ельцина обозначением края занимался Жириновский (перешедший по наследству к Путина в пакете расширенного наследования).

Но это все фигуры, скорее, символического склада, их функция пугать своими крайностями, мракобесием и потенциальным погромами, в то время как Сурков и его команда проектировали и строили такой флигель русской государственности, который мог использоваться Кремлем по мере надобности. То есть можно в этот флигель войти и покрасоваться (как в Мюнхене в 2007), предупреждая всех о возможным последствиях, но можно было и выйти, что власть и делала (во время рокировки), полагая этот флигель как бы запасным вариантом.

Но когда пришла крымская пора, оказалось, что у Кремля все готово, ничего не надо начинать с нуля, можно воспользоваться теми строительными лесами, которые Сурков заблаговременно возвел, когда с помощью «Наших» и «Идущих вместе», когда со своими вроде бы маргинальными разработками, которые пригодились и оказались Кремлю в сайз.

Поэтому неслучайно Сурков возглавил украинское направление: ему нужно было только воплотить теорию в практику, и «Идущие вместе» сначала обернулись титушками на киевском Майдане, потом патриотическим подшерстком захвата Крыма и отпускниками и активистами, составившими основной корпус донбасских боевиков. Схема заработала почти сама, она пульсировала своей родной кровью, Кремлю оставались финтифлюшки и ленточки на елке, установленной под чутким руководством Суркова.

И здесь стоит перейти к другому измерению, которое обозначено Сурковым, многозначительно сказавшим, что «по политическим убеждениям он русский». Понятно, что не просто русский, а русский националист, и не только в «хорошем смысле слова» (как позволял себе уточнять Путин), но и в плохом тоже. А что такое русский националист в плохом смысле (то есть том смысле, который способны вычитать в нем посторонние и неблагожелательные наблюдатели)? Это русский империалист, сторонник русского великодержавия, что никто в Кремле сказать не может (по крайней мере, пока), а Сурков говорит (тоже не договаривая), но это именно так и прочитывается по сути  дела многими.

И в этой точке оба измерения сходятся. То есть Сурков – не только архитектор суперпрезидентской, авторитарной с диктаторскими манерами власти. Он архитектор того правогоповорота, который Путин осуществил раньше всех в Европе, за что на него оглядываются с уважением и пониманием другие правые автократы по обе стороны Атлантического океана. Это разворот в сторону русского империализма, русской великодержавности, и этот поворот был мечтой многих правителей в Кремле, но сегодня он близок в своему вполне конституциональному воплощению.

Нельзя не упомянуть и еще об одном, казалось бы, второстепенном моменте, который основателем коммунистической власти в России обозначался как русское настроение. Именно он, как человек наблюдательный и циничный, заметил, что обрусевшие инородцы всегда пересаливают по части истинно русского настроения. Понятно, что истинно русское настроение было всем понятным эвфемизмом (если не синонимом) черносотенства или такого уровня русского великодержавия, которое Ленину еще казалось неприемлемым, а вот обрусевшему инородцу Сталина оказалось в самый раз.

В новой (да и в старой тоже) русской истории обрусевшие инородцы, чувствующие запрос на русское великодержавное упоение, оказывались первыми солдатами партии на этом фронте. Психологически это понятно: если Россиянациональное государство, то быть в ней инородцем как бы не комильфо, а вот если Россия – империя с густопсовой великодержавной спесью, то здесь национальное становится лишь частностью, и утверждать империю почти то же самое, что усиливать свои потенциальные позиции.

Что и делали обрусевшие инородцы на наших глазах много раз и будут делать, пока имперский порох предусмотрительно держится сухим в наших пороховницах. Для инородца это — если не единственный (конечно, не единственный), но самый быстрый и  стремительный социальный лифт, который переполнен, как предбанник перед праздником.

На русской улице – праздник, русская империя готовится к конституциональному воплощению, идея о включении русского языка, как языка государствообразующего народа – это одна из ласточек, а их есть и будет целое ласточкино гнездо. Кто-то скажет, имени Суркова. Но имя здесь не имеет значения, имя и существует только для отвода глаз, чтобы не сразу стало понятно, зачем шли “Наши”, зачем эти ряженные казаки с нагайками, зачем зеленые человечки и донбасские боевики, обозначенные реальным Сурковым как героический ряд.

В этом пакете и Крым, и Донбасс, и Абхазия с Южной Осетией, и Приднестровье — не самоцель, а рельсы, способные привести к тому вожделенному состоянию, которое и есть: русская империя в собственном соку. Кто-то скажет, перед закатом. Но закат идет вослед восходу, который еще впереди.

Кандидат в президенты США Берни Сандерс как принц Датский

Кандидат в президенты США Берни Сандерс как принц Датский

Оригинал текста

Выход на первое место в предварительном голосовании Берни Сандерса вызывает ожидаемую изжогу среди компатриотов по обе стороны границы. Соды мне, соды. Аргументы понятны: мы наелись переперченным коммунизмом до отрыжки еще при совке, мы уехали от коммунизма и его клевретов, возвращаться к нему на американских просторах желания нет совсем, а тех, кто пытается встретить нас колхозными вилами, сами на них и поставим (фигурально, конечно).

На самом деле большинство уехавших не уезжали от коммунизма, скорее, наоборот, самая массовая эмиграция за последние полвека началась после объявления перестройки и ее попытки построить более вменяемое социальное пространство на одной шестой: большая часть советских эмигрантов вполне уютно чувствовала себя при совке, так как умела играть по партийным правилами лицемерия лучше многих, менее циничных. А уехали, когда Россия стала на неверную тропу демократизации, вот тогда-то и прозвучал горн: надо спасать детей, как себя самого!

Хорошо, пусть аргумент с мотивацией отъезда был другой, практически с той же опаской смотрят на потенциальную победу (бабка надвое сказала) Берни и вполне интеллигентные люди в России, они никуда уезжать пока не собираются, но строем и порядком аргументации мало чем отличаются от жестоковыйных эмигрантов. Российские либералы (вне зависимости от наличия ума и вменяемости) – правые, как стенка, все левое ненавидящие, словно запах пыточного подвала в аудиториях Лубянки (так как наши убеждения – это по большей части оправдания, здесь есть пространство для размышлений). Поэтому кандидату Сандерсу припоминают все прегрешения: ездил на Кубу и поддержал улучшение с ней отношений, ездил в 1988 году в СССР в порядке обмена городов-побратимов (как мэр Берлингтона), защищает от Трампа Иран и ядерную сделку с ним в период Обамы, критикует глобализм и вообще: социалист, блин. О критике Израиля я не говорю, о ней все сказано.

Помедлим в этой струе грез, выбрав главный поток. Социалистом Берни Сандерс называет себя с тем избыточным перехлестом, который должен – по его расчетам – собрать всю левостороннюю жатву на контркультурном пространстве.

И действительно, даже такой левый-левый, как Ноем Хомский (великий лингвист и великое недоумение у его российских почитателей), поддерживает его кандидатуру, как и многие из политиков или интеллектуалов, которых прилагательное социалистический не пугает, а напротив. Но они все в скобках замечают, что Берни – никакой не социалист, скорее социал-демократ,  а разница здесь не менее существенна чем между бабушкой и дедушкой, по версии кремлевского мечтателя.

Социалист, если очень грубо приземлять это существительное на понятийном аэродроме XIX века, это тот, кто призывает к слому капитализма и замене его социализмом, и, прежде всего, частную собственность заменить общественной. Ничего этого у Берни Сандерса нет и в помине, даже в самых радикальных, студенческих аудиториях, которые поняли бы все, или почти. Он ни разу не призывал к отмене капитализма, а лишь к улучшению его и видоизменению по собственному лекалу.

По сути все изменения капитализма, по Сандерсу, сводятся к его улучшению, то есть устранению опасной неуравновешенности в социальной плоскости, когда полюс богатых все больше удаляется от полюса бедных, опасно увеличивая социальную напряженность, чреватую взрывом, отнюдь не белым. Сандерс ратует за такое законодательное (и ни в коей мере не революционное, хотя точно так же любит пожонглировать и термином революция тоже) изменение налоговой, финансовой и социальной (в широком смысле) системы, дабы американский капитализм обрел большую устойчивость, как, скажем, в столь нравящейся ему Дании. Принц Датский, короче.

То есть Берни классический социал-демократ, полагающий, что капиталистической системе для выживания нужно избегать острых углов социального дисбаланса, что можно добиться изменениями налогового и прочего законодательства без изменения системы собственности. Ни на какой национализации он не настаивает, хотя многие социал-демократы в Европе пошли в эту сторону куда глубже, забравшись в закрома своей родины.

Понятно, почему его политические оппоненты, как среди сторонников Трампа, так и со стороны более умеренных и традиционных демократов вроде Байдена, мэра Пита или поддерживающего их уол стрита, не замечая очевидного, продолжают настаивать на опасности Сандерса, как социалиста. Обыкновенный пропагандистский прием, как всегда не очень чистоплотный, хотя сам Сандерс дает для его использования основания, не очень твердо выбирая смысловые границы для собственной политической идентификации.

Но он это делает, скорее всего, сознательно, так как Америка сегодня – репрезентация одного из самых архаических представлений о капитализме, где апелляция к идеям свободы должна закамуфлировать очевидные диспропорции между интересами богатых и бедных: таких низких налогов для богатых практически давно нет в Европе. И не потому, что Европа более социалистическая, а потому что более продвинутая и осторожная.

Именно поэтому Сандерс не боится представлять свои предпочтения с перехлестом сверкающих радугой брызг, он прекрасно понимает, что, даже если он выиграет демократическую номинацию, а потом победит Трампа (не говори гоп) и станет президентом, сложившаяся система будет всячески демпфировать его радикальность, оставив от нее огрызок. Какой именно, об этом и происходит торг, как было и у Обамы, которого очень быстро обкорнали партийными маникюрными ножницами, превратив хиповый хаер во вполне солидный причесон по меркам вашингтонских политических модников.

Но даже в укороченном формате идеи Сандерса представляются опасными для слоя сверхбогатых, которых здесь принято называть по старинке Wall Street. Речь идет о перераспределении миллиардов долларов за счет увеличения налоговой ставки в пользу здравоохранения и образования, которые должны выровнять социальный дисбаланс. Понятна страусиная политика богатых, которые прячутся за либертарианские уловки, подменяя нежелание исправлять социальное напряжение за свой счет, но рано или поздно, если не улучшать капитализм, вместо социал-демократа Берни придут настоящие социалисты и будут иметь шанс для победы.

Ведь мы живем в мире, из которого прошлое не исчезает: оно кажется побежденным, но это не так, оно просто мимикрирует, убирает слишком яркие цвета оперения, почти сливаясь с фоном, но ждет возможности для активации и редко когда пропускает повестку о мобилизационном призыве. Прошлое, это инструменты, спрятанные в долгий или ближний ящик стола: они вынимаются, когда появляется достаточное число желающих поработать с ними, добившись улучшения своей прописки в этом мире. Там лежат грабли, вилы, топоры, Берни предлагает воспользоваться конституцией, это не самый острый нож из возможных.