Горгона Медуза

Горгона Медуза

Публикация Медузой расследования о возможной причастности фигурантов пензенского дела Сети к двойному убийству и торговле наркотиками ожидаемо стала скандальной. Медуза предполагала такую реакцию, поэтому попыталась подстраховаться и опубликовала пояснениек своей публикации, подав дуплетом два текста, что все равно мало кого устроило.

Если говорить о художественном впечатлении (а оно, возможно, самое близкое к телу), то более всего расследование Медузы похоже на пропагандистский исторический блокбастер по памятным местам Мединского «Союз спасения». На первый взгляд, все как бы в порядке, в том смысле, что есть сюжет, есть костюмная драма, есть даже любовная линия, взятая на прокат у индийской мыльной оперы, типа рукав восточного халата, пришитый к мундиру с эполетами белыми нитками. И, естественно, политическая аргументация дискредитируемой стороныпочти не представлена и заменена репликами о необходимости пройти через кровь к свободе, что подкреплено парой эпизодов с необъяснимой кровожадностью и выстрелами в спину. А вот позиция второй стороны, государства нашего родного и вечного как Кощей, разрабатывающая версию классика о бунте бессмысленном и беспощадном, полна исторической грусти и человеческого переживания.

Хотя если кому-то публикация Медузы покажется вариацией на тему «Бесов» и истории убийства Нечаевым и его группой случайно попавшего в их орбиту студента, то и тут совпадений немало: замените исторические декорации, и дискредитирующее революционеров убийство восстанет, как русский Лазарь в полный рост из гроба.

Но придержим художественное восприятие.

Аргументация критиков, считающих, что Медуза похоронила свою репутацию, понятна тем, кто это расследование прочел. Текст Медузы действительно не просто сырой и небрежный, в нем не только нарушены многие из принципов жанра расследования в журналистике, отсутствуют мнения авторитетных экспертов (взгляд со стороны), не предоставлена возможность объяснения своей позиции второй стороне (революционеры, как и народ у Пушкина, безмолвствуют); текст расследования, иногда похожий еще и на пародию из черновиков Сорокина, состоит из довольно-таки хаотично представленной стенограммы мнений нескольких зашифрованных персонажей, что позволило многим критикам посчитать, что Медуза под видом расследования обнародовала то, что называется сливом информации от спецслужб.

Резоны самих спецслужб в этой ситуации, казалось бы, понятны: сбить волну общественного возмущения по поводу жестоких пыток приговоренных к срокам по меркам Вышинского пензенским анархистам, которые были осуждены только за какие-то разговоры, не более того. Доказательств нет, но подпортить репутацию анархистам можно, ткнув их носом в откровенную нечаевщину, надо только найти СМИ, которому либеральная общественность сможет поверить хотя бы на первые пять минут.

Другой мотив для публикации: голоса, разоблачающие группу Сети — конкуренты, недовольные пензенскими анархистами по идейным или/и личным мотивам. Но эта версия не исключает первую, а лишь дает возможность изданию для более эшелонированного оправдания: мы не просто легли под власть, дабы разрушить репутацию потенциальных революционеров, мы дали возможность высказаться тем, кто критикует Сеть изнутри, так как лучше их знает.

Конечно, в Медузе сидят совсем не идиоты, поэтому текст слива/разоблачения на скорую руку причесан, приготовлен для защиты: есть отчетливые вкрапления с осуждением пыток, в случае дальнейших нападок, редакция сможет раскрыть настоящие имена своих источников, к этому все готово. Но это ничего уже не меняет: если перед публикой не сделанные по выкройке пламенных революционеров Рахметовы нового типа из гордого города Пенза, а жалкие самовлюбленные торговцы дурью из провинции, то идти за них на дубинки космонавтов или в одиночные пикеты вряд ли кто захочет. В этом смысле партия Медузы уже сыграна, зубную пасту не втолкнуть обратно в тюбик с надписью «Хвоя лесная».

Среди множества предположений и гаданий на кофейной гуще о том, что послужило причиной дискредитирующего репутацию СМИ поступкаМедузы, есть вопросы о том, кому, собственно говоря, принадлежит Медуза с ее вышедшим из шинели Ленты коллективом несгибаемой госпожи Тимченко. И при всем облаке слухов о том, что контрольный пакет Медузы принадлежит Чемезову (напрямую или через вторые руки), мол, от Чемезова и пришло требование опубликовать чекистский слив, вопрос о собственности резонен.

Российской общественности неизвестны собственники и инвесторы оппозиционной журналистики, эта тайна скрывается куда более тщательно, чем проблема собственности в СМИ провластных. Аргументы тех, кто считает невозможным и неприличным настаивать на раскрытии финансовой структуры смелых СМИ понятны: мол, нельзя подвергать опасности тех, кто, рискуя последней рубашкой, помогает пробиться лучу света в темном путинском царстве. Но, возможно, все и проще, и оппозиционные СМИ, как и либеральные, типа Коммерсанта или Новой газеты, также принадлежат путинским олигархам, разве что играют на другой стороне, создавая иллюзию полифонического многоголосия, столь важную для международной репутации авторитарного режима.

Ведь если раскрыть имена собственников, может оказаться, что туча приличного народа работает на путинских теневиков, делая вид, что работает на себя и несчастное наше общество малохольное.

Станет ли казус с Медузой началом разоблачения игры российских спецслужб? Вряд ли, в этом мало кто заинтересован из числа критиков режима: Медуза будет подвергнута временному карантину на пару недель, но когда пик эпидемии общественного коронавируса пройдет, температура станет нормальной, и все вернется на круги своя. Писатели будут пописывать, а читатели почитывать.

Под носом у алжирского бея

Под носом у алжирского бея

В парке Boston Common есть уголок, где часто происходят политические манифестации. Они, конечно, устраиваются без разрешения, ворованный воздух слаще, а выбор места диктуется тем, что это людное, просторное место, на входе в парк, недалеко от знаменитого фонтана. Зеваки, туристы тормозят на мгновение, выныривая из глубины туманных вод своих зрительских впечатлений, читают лозунги, фоткают.
Чаще всего демонстранты из проблемных точек – Тибета, Латинской Америки, Палестины, а тут впервые увидел манифестантов из Алжира. Прописи на самодельных плакатах примерно одни и те же: никто не просит тюрьмы Путину и его присным, нет и требований показать домик для уточки, русских здесь не бывает, зато поют чернокудрые парни песни с непонятной на слух энергетикой и требуют свободу политзаключенным, свободу во сне и наяву, вообще свободу давай ты, пидор в бинтах. Или кто там еще: алжирский бей, у которого под носом шишка размером с остров Крым.
Как я понял, все это приурочено к десятилетию протестов в Алжире, с которых и началась арабская весна, быстро превратившаяся в осень патриарха, у которого масляное имя, хотя на хлеб намазывай: Бутефлика. После рокировочки появился Бенсалах, но вы, ребята, как не садитесь на плоскую жопу, все в музыкантах согласия нет. То есть в протестантах нет, а лица молодые, незнакомые.

От тюрьмы до тюрьмы

От тюрьмы до тюрьмы

Оригинал текста

На третий день в Филадельфии мы пошли в тюрьму. Уже не действующую, конечно, неторопливо реставрируемую (долгострой) и частично превращенную в музей. Ту самую Eastern State Penitentiary, первую тюрьму современного типа в Америке, где канализация и горячая вода появилась раньше, чем в Белом доме в Вашингтоне; где сидел Альфонсе (Аль) Капоне по смешному обвинению; где одним из знаменитых заключенных был пес, задравший по случаю уличного кота и приговоренный за это к пожизненному.

У меня к тюрьме, как месту временного проживания, и профессиональный, и личный интерес. Во второй половине 70-х я работал экскурсоводом в Петропавловской крепости, где одним из этапов была тюрьма Трубецкого бастиона (иногда туристов водили и в Алексеевский           равелин с его знаковыми мифами, тюрьма которого не сохранилась). И я прекрасно помню свое почти постоянное чувство, похожее на то, что испытывают люди, осматривающие квартиру для обмена (как в совке), или покупки (как сейчас). Люди как бы вписывают себя в воображаемый интерьер, представляя как те или иные жесты, то или иное положение тела будут смотреться в новой перспективе.

К концу 70-х за мной отчетливо ходил местный КГБ, уже турнувший меня из музея в Летнем дворце Петра и библиотеки, где я подрабатывал, и я каждый раз, таща за собой группу экскурсантов, попутно, боковым зрением пристраивался в том или ином уголке, реконструируя дизайн будущего по тем контурам, которые представляли собой камеры народовольцев и эсеров.

Конечно, я не стремился стать очередным страдальцем, но характер и позиция в нонконформистской литературе делали эту перспективу близкой и реальной. И я думал о предстоящем аресте без ужаса, это был как бы один подарочный набор: то развитие сюжета, что следовало за выбором биографии персонажа.

Конечно, все тюрьмы — это более менее точные рифмы, сама идея тюрьмы, как закрывающих скобок, реализуется в любом образе узилища от зиндана до Шпандау. Но рифма между тюрьмой Eastern State в Филадельфии и тюрьмой Трубецкого бастиона почти точная из-за близости по времени и примерно одной и той же идеи пенитенциарного проектирования. Но, как всегда при заимствовании Россией западных идей, заимствуется исключительно форма, содержание же заменяется своим, суверенным, пошехонским.

Eastern State была построена в 1829, тюрьма Трубецкого бастиона в 1870, если смотреть на планы, то сходство еще больше, чем при сравнении интерьеров. Но главное, конечно, в тех утопиях, которые породили свой вариант пенитенциарной мечты. В Филадельфии видели в одиночном заключении (доведенном до совершенства, что вообще характерно для протестантов), не формулу наказания, а функцию реабилитации. Духовного прозрения и изменения, так сказать. Заключенный мог провести здесь хоть всю жизнь, но разговаривать и видеть кого-либо не мог, он не должен был встречаться ни с кем из других сидельцев, кроме тени отца Гамлета (то есть совести); продуманная система синхронизировала прогулки и физические упражнения (в здоровом теле – здоровый дух). И в течение срока заключения арестант не видел никого, кроме охранников, убиравших камеры. Зато можно было иметь животных, книги, потом радио, про ватерклозет со смывом я уже упомянул; то есть чисто русской идеи сделать так, чтобы арестанту жизнь не казалась медом, не существовало. Однако Диккенс, из писательского любопытства заглянувший в это тюремное чудо из чудес, вышел за пределы тюрьмы с тем радостным облегчением, которое не избавило его от мысли о глубоко порочной идеи одиночного заключения.

Строители тюрьмы в Трубецком бастионе, безусловно, вдохновлялись идеей тюрьмы в Филадельфии, как эталоном. Конечно, о проточной канализации или такой усладе как чтение или домашние животные речь не шла, как и не шла речь о реабилитации. Но вот идея одиночного заключения и соответствующей изоляции от окружающего мира была воспринята с восторгом, тем более, что эта тюрьма стала следственной тюрьмой для обвиняемых в политических преступлениях.

И здесь есть очень тонкая грань между протестантизмом и православием: протестантизм продумывает все до мелочей и воплощает задуманное с тем тщанием, которое и есть как бы замена идеи Воображаемого собеседника небесным чертежом его облика. Православие же может обещать и обещает небо в алмазах, но при воплощении просачивается во все щели, трещины, как вода в асфальт, положенный при дожде; и при первом же морозце трещины раздвигаются, словно вагина при родах, и морщинистый паук ответвлений и уточнений если не уничтожает, то корректирует замысел, пусть и самый чудовищный.

Именно поэтому заключенным Трубецкого бастиона, не смотря на свод суровых правил, удавалось устанавливать контакты с охранниками, а князь Кропоткин вообще добился от своих охранников такого взаимопонимания, что ему, писавшему в заключении монументальный труд по исследованию ледников (привет, Грета Тунберг), удалось бежать. Правда, не из самой тюрьмы, а из как бы больнички, но все же.

Кстати, попутно Кропоткин, исследуя ледниковый период, обнаружил два, казалось бы противоречивых, как русский характер, свойств льда – пластичность и хрупкость, одно не отменяет другого. Дева тоже тешит до известного предела.

Конечно, тюрьма – как метрическая система стихосложения, провоцирует на ее преодоление и переход к верлибру. Поэтому из тюрьмы в Филадельфии, несмотря на горячее водоснабжение, пытались бежать многократно, правда, одним и тем же способом по рецепту графа Монте-Кристо, то есть рытьем подкопов и тоннелей. Их было более тридцати, но удачный побег был один, это когда весной 1945 известный грабитель банков Уилл Саттон сумел-таки бежать через вырытый им тоннель, но, в отличие от князя Кропоткина, улизнувшего-таки в Европу, был задержан через несколько минут.

Здесь очень соблазнительно поиграть с парадоксом Гертруды Стайн, утверждавшей, что роза лучше ромашки, но самая лучшая ромашка опять лучше розы (взятой наугад). Что можно представить в виде модели (раз мы об этом) православного и протестантского способа воплотить одну и ту же мысль.

Конечно, Eastern State с ее технологическим совершенством (характерна сама идея воплощать технологические новшества сначала в тюрьме, то есть в общественном пространстве, раньше, чем в частном, и тем более, чем в таком государственном, как резиденция президентов) не только кажется, но и является намного более прогрессивной, чем православная на русский лад. Но у нашей ромашки — свои лепестки и своя советская гордость, ты проектируешь нечто совершенное, как лоб жандарма, а получаешь в результате нечто, вроде дома с недостроенной пристройкой. А точнее — боковое ответвление практически любого дома, ответвление, как опция, не всегда активировано, но существует за мятой ситцевой занавеской, прикрывающей узкую дверцу. Пусть не банька по-черному, но банка с пауками, своими, доморощенными.

То есть протестантская система – это коридор, который кончается стенкой. В нем все по правилам и никакие исключения не предусмотрены, только если стенку отменят по закону и построят другую. А вообще – легче сломать и соорудить новую.

У русской ромашки сам коридор почти ничего не значит, дверей по обе стороны множество, одни ведут в столовку, другие в кабинет кума или в пыточную, причем, не по приказу, а скажем, по прихоти души, вдруг захочется присоединить к гениталиям незнакомца электроды, дабы посмотреть, как он будет плясать под ритм переменного тока. А может, напротив, послабление выйдет, типа задушевного собеседника, начитанного и гуманного, как  Порфирий Петрович, в рамках того растяжимого понятия о законе, который у нас, как блуд, в крови.

Но исход примерно одинаков. В тюрьме Трубецкого бастиона успели посидеть и Троцкий, и Савинков, и члены Временного правительства, а после официального закрытия – у русских большевиков и солнце не приказ – участники Кронштадтского мятежа, то есть зрители сумерек свободы.

Филадельфийская тюрьма пережила русскую и даже попытку революции хиппи конца 60-х, и была закрыта, так как ее технологические возможности не соответствовали новым пенитенциарным новшествам. Одиночество не исправляет, хотели протестанты как лучше, а получилось, пока рак не свистнет, и горн не проиграет отбой.

Что же касается собаки на пожизненном, то она оттрубила свое от звонка звонка, прожила, как долгожитель Авраам, целых 17 лет в любви и ласке, как от охраны, так и от сидельцев. Любить живое, прекрасное без извилин и амбиций, нехитро.

Сдача и гибель постсоветских либералов

Сдача и гибель постсоветских либералов

Оригинал текста

Статья вторая

Сравнение советских нонконформистов и постперестроечной интеллигенции в ее либеральном изводе на первый взгляд некорректно. На второй и третий – тоже. Совершенно разные исторические эпохи. Другие социально-экономические обстоятельства. Не совпадающий набор стратегий доминирующего поведения, карьерных призов и этических стандартов (объектов стыда, если вспомнить Лотмана).

Но наиболее контрастны — способы вознаграждения. Если говорить о нонконформистах (как политических, кого принято называть диссидентами), так и представителей андеграунда (культурных диссидентов) , то здесь ни о каком материальном вознаграждении речь практически никогда не шла. За публикации в самиздатских журналах никогда никому не платили, публикации в некоторых тамиздатских журналах иногда предполагали гонорар, но если он и добирался до автора в виде книжек или пары джинсов, то явно не это было побудительной причиной для публикации. И как это сравнивать с эпохой после перестройки, неотделимой от идеи заработка?

И, однако, некоторые из этих сравнений, возможно, не лишены смысла а, главное, позволяют увидеть то, что иначе, на другом фоне просто не разглядеть. Хотя бы потому, что эти две столь различные эпохи примыкают друг к другу. Более того в некотором смысле вытекают одна из другой. И, одновременно, через невидимую границу перетекает и облако людей (деятелей, акторов) со своими стратегиями.

Иногда это просто одни и те же люди, которые до перестройки были нонконформистами, деятелями андеграунда, диссидентами (подчас с тюремным сроком в анамнезе), а после перестройки становятся известными писателями, режиссерами, политиками, музыкантами, ВИП-персонами. И хотя они почти плавно перетекли из одной эпохи в другую, их стратегии принципиально поменялись настолько, что они себя, возможно, не узнали бы, если бы посмотрели на брошенное тело из того прошлого, где они в тренировочных штанах с вытянутыми коленями и длинными лохмами над ушами, как кукушонок из гнезда.

Но даже если сами персонажи разных эпох представляли собой несовпадающее множество, даже здесь есть пространство для сопоставлений и выписок из книг: скажем, наиболее выигрышной стратегией после перестройки обладали не просто появившиеся ниоткуда никому не известные новые люди, напротив, стратегию успеха после перестройки почти всегда определяло именно прошлое. Оно могло быть разным, это могло быть прошлое по выкройке советских же либералов-шестидесятников, они стали первыми бенефициарами постперестроечного урожая. Но не менее важным было и нонконформистское прошлое по меркам второй культуры; и по разным причинам, чем дальше, тем отчетливее первые теснили вторых, хотя и не сразу, не везде, в разных жанрах и видах искусства по-разному.

А были еще и представители советской золотой молодежи, мажоры, которые советскую власть тоже ненавидели, но совершенно иначе, чем представители подпольной культуры, которые к числу тех, кого они презирали и от кого дистанцировались, причисляли и отцов наших мажоров, а сами мажоры должны были выводить отцов из под огня, да и как иначе, если они строили свои стратегии на их социальном капитале. А именно советская золотая молодежь, в основном, стала рекрутировать из своей среды первых авторов новых изданий типа, хотя, прежде всего, их редакторский и менеджерский состав.

Ну, а тем, кто реально впервые появлялся на новой культурной сцене после перестройки необходимо было определиться, выбрать, какую именно традицию продолжать, ведь от этого выбора зависело очень многое.

Но, как выяснилось очень скоро, никакого особого выбора на поверку не оказалось в зоне доступа. Институции советских либералов, такие, скажем, как толстые журналы или старые театры, после того, как первые пенки были сняты, очень быстро оказались на мели, ибо эксплуатировали старые системы ценностей, менее чем за первое десятилетие вышедшие в тираж. И здесь очень интересный момент: что именно можно было назвать новыми ценностями, не вполне ясно и сегодня, скорее от противного: то, что можно продать лучше, чем все, что пахло совком (совок тоже рано или поздно поднимется в цене, но мы здесь не об этом, хотя это и связанные между собой процессы).

В результате и советских либералов, у которых была одна стратегия – доить государство, пугая его пропастью бескультурья, в которую свалится страна, если не дать деньги на очередное издание и новую постановку, и нонконформистов, которые представляли тех, у кого не было денег, для потребителей, у кого их было еще меньше, победили мажоры. Они были циничны и продавали то, что можно было продать тем, у кого деньги уже имелись. И так как деньги были нужны всем, рано или поздно эти все оказались под колпаком у золотых мальчиков из-под роялей прорабов перестройки. В очереди в одну кассу стояли бывшие нонконформисты, советские либералы и новая молодая шпана, которая шпаной не была, так как никого не хотела стирать с лица земли и никого не хотела победить, кроме бедности. Своей, прежде всего.

Так что если ставить вопрос, как так получилось, что путинское государство скупило на корню почти всю постперестроечную интеллигенцию, а оно скупило действительно практически всех, потому что если тому или иному изданию (институции) не платит государство, то платят олигархи, по гласному или негласному соглашению с Кремлем. А исключения (вроде ютуба или, не знаю, репа) настолько всем известны, что их можно и не перечислять.

Но государство скупило только то, что еще раньше купили мажоры, которые сформировали у новых русских(помните первое наименование равно удаленного олигархата) запрос на как всегда мифологический продукт. Мол, деньги у вас уже есть, но если вы хотите, чтобы над вами не смеялись на отдыхе в Европе, вы должны быть культурно вменяемы и знать, что читают, смотрят и слушают люди, привыкшие к деньгам не во втором поколении после детства, отрочества, юности секретаря ВЛКСМ Октябрьского района. Как выяснилось, этот был единственный проект, который шел по постоянно хорошей цене.

Что получилось в итоге, мы знаем лучше, чем понимаем, почему. За три десятилетия перестроченной эпохи интеллигенция не создала ни институций, ни фундамента для политической или экономической независимости. Деньги есть только у государства или у олигархов, которые есть почти тоже государство, но вид сбоку. Олигархи дают деньги только на то, на что согласна Администрация президента, даже если эти олигархи изображают оппозиционность. Или просто отмывают репутацию.

И если сравнивать то, что есть сегодня, с тем, что было более тридцати лет назад при суровом тоталитарном совке, то может показаться, что мы имеем только руины. Да, нонконформисты были бедны как церковные мыши, они были намного беднее, чем сегодняшняя постперестроечная интеллигенция. Но у первых была перспектива, в какой-то мере реализованная.

Потому что все культурные достижения девяностых и нулевых это то, что создавалось в советском подполье на безгонорарной основе. Уровень жизни среднестатистического интеллигента, конечно, вырос. Но предложить уже давно нечего, нет ничего в загашнике, нет картин на чердаках или у зарубежных коллекционеров, чудом вывезших их за рубеж, нет рукописей, за которые никто не платил, а затем они стали как бы золотыми. Есть повысившийся вместе с уровнем жизни средний уровень интеллигентской культуры, которая знает многое из того, что раньше знали единицы. Но общий уровень ничего не порождает, а самое главное, — никаких надежд, ни культурных, ни политических. Потому что все, что можно, уже заложено. Все это бабушкино серебро московских концептуалистов и ленинградских рок-музыкантов уже продано, уже разошлось на перепевы, повторяется уже ни одно десятилетие, в том числе самими героями андеграунда, не способными перешагнуть через себя.

Не в том дело, что на полный желудок пишется хуже, чем на пустой. Бум вокруг героев андеграунда был вызван не какими-то неведомыми культурными горизонтами, а печной тягой мирового интереса к новому континенту, открытому Горбачевым. Сегодняшние художники куда точнее соответствуют мировому мейнстриму, чем Кабаков и Булатов в середине 80-х, а молодые поэты могут не хуже Пригова использовать иронический дискурс и разные языки искусства.

Эти открытия никому не нужны, кроме как вполне профессиональному спросу на рутину. Спроса на русское нет, и в этом, и следующем поколении точно не будет. Потому что культура продается в обертке из политических (и/или социальных) ожиданий. А увлекшись повышением уровня жизни своей семьи, уступая когда чуть-чуть, когда сразу целым фронтом или этажом, постсоветские либералы оказались без политического будущего.

И уже не важно, из какого прошлого они вышли, наследуют ли они советским либералам, нонконформистам из второй культуры или сами сделали себя, окончив РГГУ, пока там еще ночевала тучка золотая. Потому что все вместе оказались без той опоры, без которой ни стишок не продашь, ни картину, ни мелодию не напоешь в резонанс. Просрали эмансипацию, независимость, которую имела та же вторая культура до перестройки, и которой нет и уже неоткуда взять. Продались, как в анекдоте. По-человечески все понятно, но на скорость не влияет.

Советская жизнь под видом перестройки поглотила все, и несоветскую, и анти-. Все стали пить из одного источника, и каждый стал козленочком. Постсоветским, если судить по вывескам, но вполне советским по итогам. Думали как лучше, а получилось, что будущего нет. Нет, и не будет. В обозримой, конечно, перспективе.

Накануне

Накануне

Накануне своего чтения в Гарварде Лев Рубинштейн был у меня в гостях, пил горькую под русскую закуску и сладкую Ракию под американский десерт, жена, Таня Юшкова, его угощала (а женщины, как известно, делятся на тех, кто шьет – это дальнозоркие жены, нацеливающиеся на игру вдолгую, и те, кто готовит: эти живут, как Фауст, мгновением, от завтрака до ужина), за окном моросил дождь, обыкновенная бостонская погода.
Среди тем, которые в таком разговоре вытягиваются, как нитка из разноцветного мотка, было несколько, о которых можно размышлять далее: скажем, почему тоталитарное советское время рождало угловатых, экзотических, непохожих, не заправленных под зачёс крупноразмерных личностей, будто каждому свой кусок мрамора выбран, а относительная демократия, каковая поселилась не всерьез и не надолго на русской равнине все равно продуцирует личности более аккуратные, тактичные, вежливые и более приближенные к стандарту хорошего тона. Потому ли, что если ты уже стал сопротивляться совку, то надо надувать все жабры, упираться всеми четырьмя лапами, обнаруживать в себе социальную парусность, которая работает против ветра, и быть неудобным, неприспособленным к тому, чтобы его кантовать в известном направлении. А демократия, пусть даже пропевшая короткую зорьку, вдруг потребовала к ответу золотой стандарт скромности и метрической гармоничности, что опять же целесообразно, но уже в других обстоятельствах.
А я вспомнил, как увидел Леву впервые, лет сорок назад, он приехал с Аликом Сидоровым и Мишей Шейнкером читать стихи на квартире Сережи Стратановского, Левка передавал карточки по кругу (человек 7-8 за столом), чуть-чуть эпатируя ленинградскую чопорность и традиционность, но, несмотря не нее, все равно преодолел сопротивление и растопил лед своей совсем немосковской скромностью и тактом. А потом все вместе, плюс Витя Кривулин, пошли в какую-то пельменную где-то на Красноармейской, что-то ели, что-то пили, потом уже спускаясь в гардероб, Алик Сидоров остановился перед огромным зеркалом, с неудовольствием оглядывая черты своей начинающейся дородности, с какой-то брезгливостью, округлыми жестами рук огладил бока и произнес: «толстею, кажется, к чему бы это?» – «Жрать меньше надо», — с готовностью ответил Рубинштейн, со своей прической под горшок или Иванушку-царевича.
Алика нет уже десять с лишком лет, за окном моросит бостонский дождь, и у меня мое всегдашнее ощущение, что я живу на дальней даче, куда надо ехать на перекладных, а потом просто так не выберешься. Но вот заехал старинный приятель, весь на таких нервных пружинках, но с удивительным свойством подавлять в себе так ранящую других амбициозность, умело перелицовывая ее в цельнокроеную скромность совсем не московского пошиба. Еще успели поговорить о петербургских и московских ересях, это когда человеку из северного столицы легче впасть в особый вариант петербургской имперскости с ее уважением к иерархии, в то время как московская совсем другого свойства и скорее склоняется к славянофильскому самоупоению, хотя хрен редьки не слаще.
А затем Лева сел в убер, и уехал, вверх по Честнут стрит, под мелким дождем и по какой-то жирной в тумане дороге, куда-то туда, в сторону Москвы, наверное.