Мой папа хотел всех пережить. Зачем? Такой вид спорта. Казалось, он был почти у финишной черты. Но так жизнь устроена, что кто-то всегда оказывается впереди. Он прекрасно понимал, что слабеет. Более того, у него был недуг, смысл которого он и все остальные, а кто остальные, мы с Танькой, не понимали. Мой папа иногда терял сознание. Первый раз это случилось, когда я вывез своих родителей на озеро Walden Pond, где двести лет назад стояла хижина Генри Торо, восхищавшего Толстого, потому что он обогнал свое время и требовал права протестовать против любого правительства и любой власти с оружием в руках.
Короче, приезжаем мы на двух машинах на Walden Pond в очень жаркий день, выходим из машин, и мой папа, сделав пару шагов, падает, как подкошенный, только чудом не стукаясь головой о бампер или крыло машины. Танька была ближе всего к нему, попыталась поддержать, не получилось, но немного демпфировала падение. Глаза у папы закатились, приготовился умирать, но не тут-то было. Полежал секунды три, мы уже успели от ужаса с ним попрощаться, как он опять встает и, как ни в чем не бывало, ведёт себя так, будто ничего и не было.
Папа, давай-ка домой, да нет, все в порядке, поехали купаться. Те, кто бывали на Walden Pond, помнят, что от парковки к пляжу ведет довольно крутая дорога вниз, мы, устав уговаривать папу, погрузили маму на коляску на колесиках и поехали. Причём поехали означало только одно — держать изо всех сил кресло с мамой, чтобы она оно не улетело само вниз по инерции. Я спустил маму вниз, доехали до пляжа, папа прислоняется к поребрику, так, небрежно, будто в ожидании других, и начинается второй раунд потери сознания. Глаза у него закатываются, и он медленно сползает на землю, я успеваю его поддержать, но все равно папа падает ниц, и все — он в отключке.
Два раза за пять-десять минут — это серьезно. Кто-то без нашего участия вызывает emergency, скорая почти мгновенно приезжает, папа приходит в себя, мне говорят: он на грани, если не хотите потерять отца, надо ехать в госпиталь. Что говорит мой папа: либо купаться, либо домой. В госпиталь не поеду. С трудом уговорили. Кстати, он прожил после этого случая более десяти лет.
Причину его потери сознания мы так и не определили, но самое вероятное — обезвоживание. От которого тело стремится принять горизонтальное положение, чтобы выровнять уровень воды в мозгу.
Это было еще при маме, когда он остался один, проблемы умножились. Самым страшным стало пребывание в больнице. Если делали операцию с наркозом, папа на несколько дней просто выходил из ума наружу; не до конца, меня узнавал, но при этом что-то такое нес про подводную лодку, в которой его пытались увезти инопланетяне или участники всемирного заговора. Короче, какую-то конспирологическую лабуду озвучивал, с элементами очень узнаваемых деталей, но все равно далекую от реальности. Но даже если его пребывание в госпитале обходилось без наркоза, он все равно постепенно терял рассудок.
При этом он оставался все таким же оптимистичным, светлым, радостным, что любые помутнения разума казались лишь случайными эпизодами,
В его 96-летие мы поехали в ресторан Молдова. Не то, чтобы это был лучший ресторан в округе, безусловно нет, но нам хотелось, чтобы папа поел пищи ему знакомой и не из Танькиных рук, а с той долей отчуждения от привычного, которая и именуется праздником.
Не помню, что мы заказали, точно была одна бутылка вина, я, не желая обижать, налил папе на донышко, а в другой бокал воды, но его это не устроило. Он одним глотком осушил стакан и потребовал, чтобы ему наливали наравне с другими. Я его уговаривал, что может закружиться голова, нет, он был азартен, как десятилетний мальчишка, который прицеплял свои санки к ломовику, спускавшемуся вниз по Газетному в его родном Ростове-на-Дону, и ехал вниз с ветерком.
Как в таких случаях говорят, хорошо посидели, посмеялись, что-то повспоминали, папа был очень доволен, пришла пора расплачиваться и идти домой. Я беру папу под руку, помогаю встать, мы делаем вместе пару шагов, папино тело начинает обмякать, я его подхватываю, кричу: стул, стул, плиз, кто-то подставляет под папу стул; он садится, выпивает пару глотков воды, глаза опять светлые, веселые: чего я это расселся, поехали домой, играть в Rummikub. Ситуация повторяется как припев, я беру папу под руку, делаем несколько шагов, он теряет сознание, обмякает, Танька идущая следом со стулом, подставляет его под него. Короткий отдых, проснувшиеся веселые глаза, но уже с поволокой усталости, и мы такими перебежками добираемся до машины, которая стояла в метрах 5-7 от дверей ресторана.
После этого Танька объявила ему сухой закон, специально для него покупалось безалкогольное пиво, которое папа пил с огромным удовольствием, а о спиртном пришлось забыть. Однако пробелы в сознании стали случаться все чаще. Вот я везу его домой, а мы жили в соседних районах Ньютона, он выглядит очень довольным, как всегда оптимистичным, и поглядев в окошко машины, небрежно говорит, слушай, а чего нам не заехать на вторую квартиру, где мы вещи храним. Какую квартиру, папа, говорю я помедлив, у нас две квартиры, где мы живем и где ты живешь. Ну как же, неужели ты не помнишь, Суворовский, потом надо свернуть направо, пара переулков и наша квартира. Суворовский, папа? У Америке есть Суворовский, ты не перепутал это с Россией и Ленинградом? Ну да, конечно, Ленинград, только мост надо переехать, и там уже рукой подать. Между Америкой и Россией, папа, пока мост не построили. Так, с шуточками, мы едем дальше, и я понимаю, что у папы произошла такая контаминация двух стран и совершенно разных эпох, что все это как бы слиплось и не разлепляется. Но я его намеренно не пугаю, с улыбкой объясняю, как выплыть из фантазии на берег, и папа тоже с шутками, все это принимает. Но сама фантазия никуда не девается, она теперь находится почти рядом, за заневской, протяни руку, и вот она во всей красе.
Более всего я стал бояться, что папа упадет, когда находится один, и не сможет встать. Я ездил к нему каждый день, но все равно он оставался один. Я, с подачи Алеши, нашел в интернете специальную видеокамеру с круговым обзором и возможностью следить за объектом круглосуточно, передавая информацию мне на телефон или любое другое устройство с экраном. Объяснил папе, вот папа – твой сторож, захочешь мне что-то сказать, говори в него, я тебе сразу отвечу, потому что действительно, возможность говорить через камеру в оба конца присутствовала. Мне было неудобно перед папой, что я теперь следил за ним буквально 24 часа в день, как вуайерист, но он забывал о камере, хотя она поворачивалась с небольшим почти беззвучным посвистыванием-поскрипыванием. Я установил ее на краю высокого секретера, чтобы папа ее ненароком не сбил и не сбросил на пол. И так мы жили.
То есть я превратился в такого видеооператора, почти постоянно следящего за своим папой, и однажды ночью, вижу, как мой папа, ворочаясь в постели, ненароком скатывается вниз на пол, пытается подняться, у него не получается, я ему кричу: папа, папа, не волнуйся, все в порядке, я через десять минут приеду. Бросаюсь полуодетый вниз к машине и вижу, что мой папа, убедившись, что встать сам не может, стаскивает с кровати подушку, одеяло, какой-то плед и устраивается с уютом спать на полу. Вот что значит природный оптимизм, не в какой ситуации не терять позитивного отношения к жизни.
Когда приехал к нему и открыл дверь, он встретил меня словами: ну ты – волшебник, как ты узнал, что твоя помощь не помешает? Папа, у тебя же видеокамера, она за тобой следит, я тебе кричал, чтобы ты не волновался, ты, наверное, опять о ней забыл. Забыл, забыл, но ты все равно волшебник. Как же, как же, волшебник кислых щей.
Так мы продолжали жить, по воскресеньям я привозил папу к нам, вы бы видели, как он ест. Он ел со скоростью черепахи и неторопливостью удава, он никогда не торопился, мы уже давно опустошили свои тарелки, а он ел, подкладывал себе еще и невозмутимо продолжал жевать, я не мог понять, куда в него столько вмещается, но это вопрос риторический.
Так получилось, что на мой день рождения в последний папин год мы поехали в Нью-Йорк, в русское консульство, продлевать папин паспорт. Можно было заказать на 5 лет и на 10, папа захотел на 10, ему шел уже 97-й, прием в консульстве был на следующее утро после моего дня рождения, которое мы справили в каком-то турецком ресторане с нашими нью-йоркскими родственниками, а на следующий день поехали в консульство. Проблема оказалась в том, что за пару кварталов дорога была перекрыта, а ближайший публичный паркинг-гараж был еще в трех кварталах, искать парковку на улице было бессмысленно. Я оставил Таньку с папой на улице, сказав, чтобы, не торопясь, двигались в сторону консульства, а сам помчался искать парковку, что заняло у меня минут двадцать, если не больше, за которые несчастная Танька практически на руках дотащила папу до консульства и только тут посадила на диван, потому что скамейки в Нью-Йорке и вообще в Америке на улицах отсутствуют как класс, только в парках или на автобусных остановках.
Так или иначе доходит наша очередь, мы с папой подходим к окошку операциониста и начинаем неспешный разговор, даем необходимые документы, я несколько раз ответил за папу, как вдруг молодой человек-операционист говорит: я можно послушать самого Юрия Овсеевича, а то вы все отвечаете за него, а он молчит. Папа, говорю я, этот молодой человек сомневается, что ты еще умеешь разговаривать? Конечно, и я бы на его месте сомневался, привели какого-то Мафусаила, который выглядит так, будто его долго держали в нафталине, и поверить, что он еще умеет говорить, проблематично. У операциониста глаза на лоб полезли. Он стал высовывать плечи, голову и руки в окошко, жать руку моему папе и плести что-то несусветное, что к нему сюда приводят семидесятилетних и даже шестидесятилетних, которые мычат как недоенная корова и не могут сказать ни слова. Я в восхищении, научите, как прожить такую долгую жизнь и остаться в своем уме? Папа только посмеялся, а я сказал первое, что пришло банальное в голову: оптимистично смотреть на жизнь и никуда не торопиться. Конечно, если бы я подумал, я бы добавил и об искреннем интересе к новому. Ведь мой папа не просто ходил в Клуб-81 в самую застойную советскую эпоху слушать Пригова, Кривулина, Курехина, Чекасина, Гребенщикова и Цоя, но искренне наслаждался ими, разговаривал, хотя это было более 45 лет назад, хотя ни образование, ни знания вроде бы не способствовали такой открытости, но она была, хотя я забыл о ней упомянуть операционисту из консульства.
Увы, папа мог быть остроумным и точным, но при этом буквально рядом были те промежутки в сознании, которые он с такой же легкостью заполнял фантазиями. Я не помню, по какой причине он попал последний раз в госпиталь, тот самый, проклятый Newton-Wellesley госпиталь, который станет последним пристанищем и для моей Таньки. Что-то было с анализами, с функцией почек, его забрали по скорой, я ехал с ним, тем более, что тот госпиталь был буквально в 3-5 минутах от нашего дома.
Это пребывание в госпитале оказалось мучительным. Пока я находился с ним, все было более-менее в порядке, но, когда я уходил, фантазии брали его сознание в оборот, и он уже не мог остановиться. Ему казалось, что он не в госпитале, а в поезде, как он говорил — в поезде-подкидыше, его подобрали, чтобы подбросить до дома, но поехали не туда, и он требует отвезти его домой. Он одевался, искал ботинки, пытался уйти, его держали в четыре руки, звонили мне днем и ночью, я тут же приезжал, папа успокаивался, я вел его к окну, не окну в палате, оттуда не было видно то, что я хотел показать. А окну в комнате ожидания, которое выходило на ту часть Washington street и выезд с хайвея 95, и говорил: папа, какой поезд, вот, смотри, когда я везу тебя к нам домой, мы сворачиваем здесь, выезжаем на Washington street и проезжаем мимо этой больницы, а потом сворачиваем направо, и мы почти дома.
Да, конечно, узнаю, я так и думал. Так какой поезд-подкидыш, госпиталь стоит на месте, и никуда не едет. Потерпи, а если забеспокоишься, звони мне, я же рядом, в трех минутах езды. Да, конечно, я просто перепутал. Бывало, что за ночь я приезжал пару раз, днем ему было чуть легче. Беда была в том, что его показатели были так плохи, что его не могли выписать из больницы, полагая, что его здоровье может не выдержать. Они продержали его сверх всякой меры, почти десять дней, затем выписали, но с напоминанием, только станет хуже, тут же звонить в emergency.
Я перебрался к нему жить в мамину комнату. В их квартире полгода назад провели полный ремонт, который в России бы назвали европейским и даже суперевропейским, все блистало хромом, белые стены, белая мебель, но папа и замечал это, и не замечал. Не грело. И вообще этот ремонт и переезд на период ремонта во временную квартиру не добавили ему здоровья. Я проводил с ним время с вечера до утра, потом приходили помощники, и уже они следили и ухаживали за папой, а вечером опять приезжал я.
Уже в первую или вторую ночь, я проснулся от страшного грохота, рванулся к двери, распахнул ее и обалдел. Комната выглядела как после погрома, большая часть вещей и посуды лежала на полу, вокруг стояли сумки, мешки, мешочки, отчасти набитые каким-то барахлом, отчасти полупустые. Папа, что такое? Ты знаешь, я тут обнаружил, что квартира, в который мы временно остановились, полна нашими старыми вещами, в том числе такими интересными, что я решил забрать их с собой. Какими вещами, какая временная квартира, ты живешь в этой квартире почти 25 лет, ее только отремонтировали, она выглядит по-новому, но это квартира, в которой ты жил с мамой, а теперь живешь один. Куда ты собираешься везти свои же вещи, это твоя квартира, она одна, у тебя квартира, у нас квартира, куда ты ездишь в гости на воскресенье, ты это помнишь? Конечно, помню, но понимаешь…
С большим трудом я уговорил его, что надо поспать, что сейчас 3 часа ночи, нескоро заснул, разбудила нас папина помощница, пришедшая утром. Когда я рассказал о происшествии Таньке, она затянула свою песню: не надейся, ничего подобного наш сын нам не продемонстрирует, будешь куковать один или в рехабе. Ну и что – у каждого свои представления о долге, это ничего не меняет.
Я прожил в таком режиме дней десять, папа спал очень беспокойно, иногда мне приходилось ему помогать, потом я, посчитав, что он окреп, перешел на режим, когда я оставался у него на ночь не каждый день, а через день, чтобы прийти в себя.
Папа умер как раз после того дня, который я пропустил. Мы с ним разговаривали на ночь по телефону. Ничего не предвещало, а рано утром мне позвонили их того же проклятого госпиталя Newton-Wellesley, и сказали, что папе стало плохо, его привезли в госпиталь, где он и умер. Все было не совсем так, он рано утром, только начало светать, почти ночь еще, постучался в одних трусах в дверь к соседке, а когда она открыла, упал у нее на пороге и умер.
Операция оказалась тяжелой. Так как это был мой первый хирургический опыт (не считая грыжи в амбулаторных условиях), мы почему-то представляли, что все будет как у Таньки десять лет назад – изысканные интерьеры, палата на одного, меню в дорогом переплете. Ничего подобного. Хотя госпитали были примерно одного и высокого ранга. Когда я увидел палаты перед операцией, где меня переодели в этот сиротский халатик с завязками спереди, в моем мозгу возникло слово «абортарий». Я никогда не был в абортарии, но что-то вроде торопливого конвейера я представлял и именно его увидел, когда меня завели внутрь. Огромный, узкий как бы коридор казарменного типа, слева как минимум 25-30 палат, отделенных от коридора и друг от друга ситцевыми занавесками. Формально приватность соблюдена, но, если в двадцати палатах от тебя кто-то чихнет или охнет, у тебя будет ощущение, что охнули у тебя под ухом.
Точно также в режиме конвейера начались операции. Я не знаю, проводил ли операции только мой хирург или их было несколько, например, его ассистенты, тренирующиеся на кошках. Но очередь несчастных, разного возраста, комплекции и уровня интеллигентности, если скорость перемен тел в пространстве позволяла эти признаки разглядеть, двигалась живо, как очередь за рыбой в советском магазине у нас на углу Новочеркасского и Помяловского.
Я не знаю, что случилось со мной. То ли опять, как 15 лет назад ошиблись с дозировкой наркоза, перебрав на всякий случай, то ли сам наркоз вызывал во мне аллергическую реакцию. Но меня почти два дня тошнило и рвало, я не мог пошевелиться; когда увидел рядом Танькино лицо, кажется, на второй после операции день, попытался улыбнуться. Все это время я, конечно, жаловался на тошноту, странное вздутие живота, который тоже протестовал против вида и количества наркоза. И что делал обслуживающий персонал? Он предлагал мене немного поесть, подкрепиться, разбавить наркоз в крови и проносил либо фруктовое мороженное, похожее на то, что у нас продавалось за 7 копеек, либо цветное желе в стаканчиках, от которых процесс газообразования шел только веселее и энергичнее. Я уже сетовал на отсутствия идеи диеты в американской медицине, но не до такой же степени. Никакого меню в кожаном переплете, как у Таньки в ее BrighamAnd Women‘sHospital, абортарий для мужиков, хотя в табели о рангах мой госпиталь был не на много ниже.
Еще одной странной особенностью были непрерывные и странные проверки, раз в три часа, не взирая на то день сейчас или ночь, тебя тормошили, включали свет и задавали дурацкие вопросы: имя, фамилия, день рождения. То есть будили несчастного больного среди ночи, даже если он только-только задремал, и спрашивали одно и тоже. Понятно, это была проверка на вменяемость, не впал ли в кому, не слетела ли окончательно крыша, то есть действия по протоколу, но это было мучительно и утомительно, ни о каком сне речи и быть не могло.
За пару часов пребывания Таньки я немного очухался, и, хотя вокруг все выписывались и уходили, когда мой хирург, поздравивший меня с удачной операцией, сказал, что вообще-то они на второй день обычно выписывают, но, если я хочу, он может меня оставить еще, я попытался засмеяться и сказал: нет, надо уносить ноги, пока жив, день рождения в три часа ночи – это круто. Да, я понимаю, дома и стены помогают.
Ко мне был прицеплен катетер, теперь его немного переоборудовали, объяснили не столько мне, сколько Нюше, как его очищать, мыть, прикреплять, если выходишь на улицу. Это было оборудование как у космонавта, я дрожащими руками оделся с помощью Таньки и сестрички, лег на каталку, и мы поехали к выходу. Перед эти я то ли подписал бумагу, скорее, что-то сказал на словах или просто услышал рекомендацию, что не должен водить машину в течение 24 или 48 часов. Нас повезли к выходу, где мы якобы должны были ждать вызванный транспорт, а на самом деле заехали в лобби (вестибюль), заплатили за два дня простоя нашей машины, на которой я и приехал, и поковыляли в гараж. Я, конечно, ожидал, что буду в лучшем состоянии, но мой опыт говорил о том, что я могу водить машину в любой кондиции. Какая-то нервная энергия, моя друг и враг, приводила меня в чувство, и я ехал, допуская ошибок не больше, чем всегда. Каждый раз, когда я ехал отвозить папу, я перед эти выпивал, потом делал перерыв часа на два и ехал, свежий как огурчик.
После операции мне было сложнее, но я, кряхтя сел за руль, поехал по бесконечным этажам подземного гаража, сунул в пасть автомату с шлагбаумом оплаченный билет на парковку, и вырвался на свободное пространство. Танька, естественно, беспокоилась, предлагала ненужные варианты: оставить машину еще на пару дней, а потом вернуться за ней на Uber’е, но я чувствовал, что все будет в порядке, и мы добрались до дома без происшествий.
Вообще-то я ездил очень быстро, намного превышая порой скорость, но не имел ни одной аварии, и вообще ни одного штрафа за 20 лет, чем пользовался. Если меня останавливал за какое-нибудь небольшое нарушение полицейский, то он тут же запрашивал мое досье, а когда узнавал, что оно чистое, как младенец после ванночки, брал под козырек и мягко советовал быть аккуратнее. Репутация была броней. Однажды очень холодным днем я ехал к папе на своем еще Кросфайере, натянул такую огромную теплую куртку, что с трудом поместился в своем купе. На дороге к папе меня догоняет полицейский со всей богатырской симфонией звуковых и световых сигналов, требует остановится, берет права, видит, что они чисты, и начинает, типа, извиняться. Ограничение скорости было, кажется, 30 миль в час, я ехал 41 или 42, а по негласному правилу превышать на 10 лимит ограничений разрешается. Тут немного больше, но полицейский мне неожиданно говорит, что остановил меня не за скоростной режим, а ему показалось, что кто-то огромного роста украл дорогое авто и с трудом в него поместился, потому что оно чужое. Мы пошутили по поводу того, что большому парню в маленьком салоне тесно, и он, как всегда, отпустил меня с устной просьбой ездить аккуратнее. С бенефитами улыбок.
Самое забавное, что на следующий день у папы был визит в госпиталь в другом районе города, поначалу я думал поговорить с ним и перенести визит, но так как он сам этого не предложил, я промолчал. На утро я уже чувствовал себя лучше, бульон с курой, вместо мороженного и желе благотворно сказались на брюхе, вот только пристроить всю эту амуницию с катетером оказалось непросто. Дело в том, что катетер соединялся с объемной гибкой канистрой-мочеприемником, там была система трубок, но самое неприятное было то, что трубка обязательно должна проходить сначала внутри брючины, а потом поверх нее. Никакой возможности спрятать эту уродливую конструкцию под одеждой не было, толстая трубка почти в палец толщиной, выходила внизу из-за штанины, шла рядом с ней и ныряла под одежду в районе пояса. Это нужно было для соблюдения закона о сообщающихся сосудах. Шифман, привет.
Даже не помню, спросил ли папа о моем самочувствии, думаю спросил мельком (старость — это концентрация на себе), но я точно, как всегда, вел его под руку до машины и потом до госпиталя, с небольшим перерывом на парковку, когда я ставил его возле какого-нибудь столба или изгороди, чтобы было за что держаться, пока сам парковался. Мне кажется, папа даже не заметил, что на мне водружена сложная конструкция с циркуляцией, я все-также непрерывно шутил, все прошло нормально.
Я должен был использовать катетер почти десять дней, но уже на следующее утро, проснувшись очень рано, я сходил за раскладной лестницей на первый этаж, и пока Танька спала, начал вешать на стены картины, о чем мечтал все эти дни. Катетер и вся эта медицинская портупея мешали мало, мое возбуждение преодолевало остатки плохого самочувствия, и когда Танька проснулась, то обнаружила меня наверху лестницы, развешивающим картины порой на высоте 2-3 метров. Ты, конечно, сумасшедший, — сказала Танька, — но не до такой же степени. До такой, у меня были ландшафтные фотки нашего любимого Алика Сидорова, реплики картин крестного моего сына Юры Дышленко, много чего еще. Я когда впервые увидел эту гостиную, эти пространные и длинные коридоры, то сразу представил, как здесь будут выглядеть моя галерея.
О том, что операция прошло неудачно, что рак вернется уже через полгода (если он вообще уходил, а не делал вид, что, кто не спрятался, тот не виноват), что мне в результате каких-то действий или ошибок разрушили почти полностью мочеполовую систему, я узнаю постепенно, но в любой случае этот фарш уже не провернуть назад. Работа по благоустройству нашего нового дома действовала на меня благотворно, я был энергичен, иногда только поправляя на себе эту громоздкую конструкцию с катетером и мочеприемником, но он меня почти не стеснял.
Не помню, как мне сняли катетер и дали первый подгузник, нужно было начать разбираться в сортах и свойствах этих эрзац-трусов. Я был настроен оптимистично, я помнил слова моего хирурга, что у некоторых эпоха подгузников проходит через неделю-другую, меня научили упражнениям, как на счет десять напрягать и расслаблять анус, чтобы тренировать мышцы малого таза. Я был послушный пациент, и все делал исправно.
По замыслу хирурга первый раз новый тест на PSA, то есть на раковые клетки, надо было делать, кажется, месяцев через 10, но в Америке одна голова не знает, что делает другая. Естественно, мне были назначены какие-то визиты, в том числе не связанные с урологией; все любят тесты крови, мне сделали и по оплошности включили в него тест на PSA, и он показал высокий уровень раковых клеток, хотя должен был демонстрировать устойчивый ноль.
Мой хирург был очень расстроен и рассержен, что мне так рано сделали этот тест, но ничего вернуть было нельзя, сделали повторный тест, показавший тот же результат. Мне назначали встречу с радиологом и сеансы радиотерапии, к счастью, в отделении больницы в Нидаме, что было близко от дома и еще ближе от папы, к которому все равно я ездил непрерывно. Танька, памятуя, что однажды ее ангел-хранитель выпустил меня из области своего внимания, не оставляла меня не на минуту, и хотя я уже понимал, что что-то с моей операцией пошло не так, не представлял, до какого предела «это не так» распространяется.
Но то, что меня в любой очереди к врачу или в ожидании сеанса радиотерапии сопровождала моя Нюша, мне было приятно и легче на душе. Мачо, конечно, сам все решает, но без своей девочки он вообще никто, так, дешевый позер, которому публика нужна даже в процессе казни.
В апреле 2018 я сделал одну из самых удачных Танькиных фотографий. Была ранняя весна, вот как сейчас (моя первая весна без Нюши), все только начинало распускаться, обещая скоро зацвести. Это очень короткий миг, потому что в Новой Англии весны почти нет, она медленно начинается и почти сразу превращается в лето. Но тут была еще весна, мы почему-то оказались в центре Ньютона, и я сфотографировал свою девочку. Это был вообще один из первых снимков моей новой камеры, так как я буквально на днях не просто поменял камеру, а поменял систему. Продал свою зеркальную Canon 5d с объективами и аксессуарами и купил недавно вышедшую SonyA7 II, несколько объективов, в частности Zeiss 55 1.8, и на него и снял Нюшку. Мне фотография сразу понравилась, хотя я никогда не выстраиваю модель, не обременяю советами, только шутками, типа, рожу сделай поумней, улыбнись, красавица. Но это по моему опыту не имеет большого значения, потому что я снимаю большими сериями, в рамках которых лицо меняется непрерывно от улыбки до ее исчезновения, потому что человек не считает честным застывать в какой-то позе и интуитивно старается лицом разговаривать и даже спорить с фотографом. То есть я снял несколько десятков фоток Таньки в этой примерно позе, но сразу нашел и выбрал эту фотографию, как лучшую.
Дело было не в том, что она была на этой фотке миловидна, а моей красавице было уже 67-лет с гаком, и когда я повесил эту и единственную ее фотографию на стене в доме, она, как я уже упоминал, недовольно сказала: показываешь всему свету бабушку. Потому что она видела следы лет на лице, и была этим огорчена. Я это тоже видел, но меня это ни мало не смущало, я любил читать истории на лице, я же не рекламный фотограф, мне не нужно продать модель, как объект желания, а если это женщина, то лучше продается молодость.
Однако меня привлекало другое: на этой фотографии отчетливо проступала девочка, та девочка, одноклассница, Таня Юшкова, с которой я познакомился, получается, более 50 лет назад, и эта девочка была видна, и именно это грело мне душу и делало фотку ценной. Да, девочка была одета в несколько слоев разных ватных лет и периодов жизни, но все равно не исчезала, как косточка в сливе. Более того, я смотрел на нее как в зеркало, я совершенно не мог сам, посмотрев на себя, увидеть в себе мальчика-школьника, какой-то обрюзгший дядька, молодящийся и ведущий себя без приличествующей степенности. Только через год я сяду не диету Дюкана, сброшу 37 фунтов, и вернусь в приличное состояние. Более того, к моей диете Танька относилась скептически, потому что сама была гурманка, она всегда исповедовала правило, пусть мало, но только то, что хочется. А хотелось исключительно закуски, такой еды, которую надо запивать спиртным, она далеко не всегда запивала, но фарватеру закуски не изменяла. Так вот моя диета с месяцами или годами изменила и ее, из дома пропал хлеб, а как она любила итальянский хлеб, картошка, про сладкое я не говорю вообще, все калорийное пропало. И она дополнительно похудела, подчас хорошела, хотя больше превращалась в такую ухоженную даму в возрасте с обязательной прической и укладкой, и я уже не мог сделать такую ее фотку, как в апреле 2018. Но делал другие, которые покажу.
И однако эти месяцы до коронавируса, которым мы не заболели (вернее, заболели уже в самом конце), но который нас погубил, были вполне кондиционными. Каждое воскресенье или субботу я привозил папу к нам ужинать, ему нравилась как Танька готовит. То, что он буквально вчера обвинял ее в воровстве, а главное демонстрировал ненависть или сильную неприязнь, естественно не извинившись за это, как будто пропало, исчезло и растворилось. Я ездил к нему регулярно, по нескольку раз в день мы говорили по телефону, он был или казался вполне нормальным и только иногда проявлялись какие-то глюки, но совсем не страшные, на первое впечатление. Кстати, я еще раз скажу, что приступы неприязни моих родителей к Таньке не были связаны с тем, что она русская. Конечно, я не могу знать, о чем и как они обсуждали свою невестку между собой, но я просто не представляю, чтобы даже после очередного момента, когда Танька перебирала со спиртным, кто-нибудь из них сказал: выбрал бы еврейку, этой проблемы бы не было. Не представляю, вообще никогда, это при моей постоянной и порой настырной критике всего национального, в том числе еврейского. Потому что культурно мы с Танькой были православными и неверующими. Так бывает.
С папой мы ужинали, иногда смотрели кино, у нас была многолетняя подписка на kino.pub, где были почти все фильмы, а также играли в игру Rummikub. Когда-то мы играли в преферанс, но с течением лет папе стало сложно считать и держать в уме расклады, а проигрывать никому не нравится. В Rummikub папа играл тоже не очень ровно, но он сидел между мной и Танькой, и мы ему помогали, стараясь это делать незаметно, но когда папа выигрывал, Танька радовалась больше, чем когда выигрывала она. А выигрывать она очень любила. Она хорошо относилась к папе, она вообще ценила мужчин, тем более умных, каким папа был почти всю жизнь, ну а старость приходит почти ко всем.
Как-то так получилось, что папа резко сдал почти одновременно с объявлением карантина по поводу ковида. Мы еще успели с ним попасть к его терапевту и урологу, буквально накануне того, когда почти все офисы закрылись. Но мы еще успели обсудить с его PCP его жалобы на слабость, вдруг увеличившуюся, и на боли в ноге, по крайней мере, его осмотрели, даже сделали рентген и дальше уже лечили по телефону. Но он буквально за пару недель стал резко хуже ходить, будто тумблер какой-то переключили, и стал не то, чтобы беспомощным, он до последнего момента ходил, мог за собой ухаживать, совершая море ошибок, но выходить из дома один уже не решался.
Мне ковид обошелся еще дороже. Формально все службы работали, на экране компьютера или телефона появлялись врачи, обсуждавшие с тобой твои проблемы, но анализы по телефону не сдашь, и это сыграло свою роль. Одним из врачей, с кем я периодически беседовал был уролог, уролог из хорошего госпиталя, внимательно тебя выслушивал давал советы, выписывал рецепты. Но все обрушилось в тот первый момент, когда эпидемия пошла на спад, и я смог поехать к врачу на прием. У меня взяли кровь на PSA, который на следующий же день показал запущенный рак простаты. Так как ничего не предвещало, я поехал получать результаты один, хотя чаще мы всегда ездили вместе. И выйдя из госпиталя, вдруг испугался, как Танька все это воспримет? А может, просто сам испугался? Ведь вся жизнь разрушается. Я, стоя в очередь за вином в Trader Joe’s, как-то все соединив с шуткой, сказал ей о диагнозе. Понятно, что Танька была само спокойствие, она и была более всего предназначена для правильного отношения к сильным и болезненным ударам, которые как бы не замечала, продолжая быть такой как всегда. Помню, что я ей также полушутливо попенял, вот, отправила меня одного, меня твой ангел-хранитель и не уберег. Танька посмотрела на меня испытующе, и больше я один никуда не ездил.
Нам назначали консультацию с хирургом и радиологом, на которой оба изумили меня тем, что отказались давать рекомендацию лечения – ложиться на операционный стол или предпочесть радиацию – решать я должен был сам, но откуда я-то должен быть знать? Посоветовались с мужем Таниной одногруппницы, я о нем уже рассказывал, он был главным патологоанатомом Новгорода и сам полгода назад пережил такую же операцию с похожими результатами анализов. Я помню, что мне говорили, что мои опухоли разняться в основном от 3 до 4 по какой-то нумерации, но в одном месте близки к 5, это было уже плохо. Но наш знакомый рассказал, что у него тоже было между 3 и 4, операцию он перенес легко, а последствий практически никаких не было. Дали на всякий случай поносить памперс, поносил неделю, а потом убрал и забыл. Это немного напоминало спор между Паниковским и Шурой Балагановым: грабеж или кража. Похоже грабеж (то есть хирургия) одерживал вверх.
И тут мне нашли русскоговорящего восходящего светилу, его очень хвалили в русском комьюнити, и я поддался на уговоры. Формально это было второе мнение, на которое я имел право, на самом деле мне хотелось точнее понять, что же более правильно в моей ситуации, и почему они сами не хотят мне ничего рекомендовать? Хирург оказался из Петербурга, около сорока, приехал в Америку в пять лет, по-русски говорил бегло, но с чудовищным какие-то провинциально-южным акцентом. Он мне попытался объяснить, что при любом решении — операция или радиация — полное выздоровление занимает полтора года. Хотя очень часто намного меньше, у некоторых необходимость в памперсах исчезает через пару недель, максимум пару месяцев. Мне врач, скорее, понравился, чем нет, он казался откровенным, на вопрос о количестве проведенных операций, а это главный критерий профессионализма, он посмотрел на меня и сказал, что я могу сам это посмотреть на его странице в интернете, что есть врачи с бОльшим числом операцией, но это пожилые хирурги, что он давно делает эти операции, и имеет впечатляющие результаты. Я не посмотрел на Таньку, мачо не нуждается в советах, он все решает сам, но краем глаза увидел, что она кивнула, мы согласились.
Когда мы выезжали с парковки госпиталя произошел один инцидент, довольной странный. Мы выехали из госпитального гаража, я перестроился в крайне правый ряд, чтобы поворачивать на перекрестке направо на Лонгвуд авеню. Остановился на светофоре. С левой стороны к мне подъехал мотоциклист в шлеме, полностью закрывающем лицо, зачем-то оглянулся, посмотрел на меня, а потом привстал и со всей силы ударил рокерским тяжелым ботинком по моей водительской двери каблуком. Кажется, хотел ударить еще раз, но я уже открывал дверь. Он резко взял вправо, не обращая внимания на сигналы светофора, и вильнув, перед машиной на встречной, уехал налево, показав, что номера на его мотоцикле вообще отсутствовали. Я не то, что не мог его догнать, я не мог тронуться с места. Мелькнула мысль бросить машину и попытаться догнать его бегом, но он уже скрывался из виду, а бегом догнать мотоцикл – проблематично.
Что это было? Я его не подрезал, чтобы спровоцировать такую месть, я его никогда раньше не видел; но я все равно был в ярости, хотя и в недоумении; остановился за перекрёстком, посмотрел на дверь: несмотря на сильнейшей удар, железо моей трехлетней Тойоты Авалон выдержало, легкие вмятины были, но по сравнению с тем, что могло быть, ерунда. Пара сотен, не больше тысячи.
Мы надеялись, что операция будет назначена скоро. Проблема оказалась, однако, в той же эпидемии, диагноз был поставлен в мае, операция состоялась только в конце ноября. Такой большой срок был вызван тем, что из-за ковида накопилась огромная очередь, плюс до сих пор не все службы работали на полную мощность, короче – пришлось ждать полгода. Запомните эту цифру, она еще всплывает. И повторится почти буквально в случае моей Нюши.
Короче, мы продолжали жить, как раньше, папе я сначала вообще ничего не говорил, а когда сказал, он все принял спокойно, хотя по молодости был таким как бы эмоциональным, вскидывающимся, удивляющимся, но эмоции возраст потратил. Буквально за пару недель до операции менеджмент дома предложил нам, если мы хотим, переехать в большую квартиру. В полтора раза дороже, но она стоила того. Мы жили – по-русски, в двухкомнатной квартире, то есть квартире с большой гостиной и одной спальней с кладовкой, куда поместился бы Запорожец, а тут умерла милая соседка, с которой мы немного, но дружили. Она была какая-то невезучая, то падала с гамака во дворе, то спотыкалась и ломала ногу. Но очень симпатичная, аристократичная, мы не знали, что она так переносила рак; я пару раз помогал принести ей покупки из машины, пока она ковыляла следом, хотя была лет на 10-15 моложе нас. И еще тогда, года три назад, когда заносил сумки в просторную кухню, отметил, что ее квартира какая-то огромная, шикарная, сверкающая, сложно организованная. И никогда не подумал бы, что нам предстоит в ней жить. В одной только спальне было три огромных стрельчатых окна с аркой вверху, каждое окно метра два с половиной высотой.
Когда мы посмотрели ее с Танькой перед ремонтом (а здесь квартиру всегда полностью ремонтируют при смене владельца), то она была так впечатлена, что уже потом, спустя три года в больнице признается мне, что у нее шевельнулось какое-то нехорошее предчувствие: ей казалось, мы не заслуживаем такую квартиру, а то, что получали ее после смерти нашей знакомой, вносило еще дополнительную ноту смуты в душе. Но она мне ничего тогда не сказала, и мы стали ждать конца ремонта. Он завершился за полторы недели до моей операции. Мы успели перевести и перенести вещи с помощью менеджмента, кое-что распаковали, разложили, но все, конечно, не успели.
Накануне операции Танька мне сказала, мельком взглянув в лицо, типа, не хочешь секса напоследок, как там и когда все вернется? Я нервничал и сказал, спасибо, нет, извини, сегодня мне трудно. Знал бы я о последствиях.
Нюшка, глядя на то, как я заботился о маме и папе, со вздохом говорила: нам с тобой такое не светит. Нам никто сопли и жопу подтирать не будет. Не уверен, что она сказала «жопа», хотя она с богемной изысканностью использовала крепкие выражения, в Америке уже намного реже: не перед кем форсить. Но я и не думал ни о какой рифме: мол, раз я забочусь о родителях, то также будет заботиться о нас и наш сын. Я уже давно понял, что идея воспитания на примере – ошибочная и не работает. Но это меня ничуть не смущало, я был человеком долга, это была моя конвенция с самим собой, и ничто не могло меня от этого отвадить.
Отчасти это было связано с тем, что у меня была бесконечная энергия, причем та же Танька воспринимала это не как достоинство, а как недостаток. Мне действительно надо было что-то делать непрерывно, так, я любил путешествовать, прежде всего, за рулем, потому что эта долгая и утомительная работа мне была необходима. У нас никогда в жизни не возникала споров, кто будет мыть посуду или выносить мусор; Таньку раздражало, что я тут же бросался все делать, и не потому, что не уставал, а потому что нервное возбуждение требовало растраты и растраты энергии, которая казалась бесконечной. Но Танька свое хозяйство тщательно оберегала от меня, она справедливо указывала на мои бесконечные ошибки: и посуду я помыл не так тщательно, и делая что-то на кухне, развел бардак. Что было справедливо, я просто многого не видел из того, что видит женский глаз, плюс Танька берегла границу между хозяйством и мной, как свою территорию, на которую она меня пускала неохотно и ненадолго, да и под строгим колючим присмотром.
На момент смерти мамы папе было уже за девяносто, и он еще казался крепким и энергичным, и до того момента, когда он потребовал ухода за собой как за ребенком, было еще несколько лет. Более того, он часто не соразмерял свои возможности и силы, и попадал впросак. Буквально через пару недель после смерти мамы мы куда-то поехали, вдруг звонок полиции, и меня начинают расспрашивать о состоянии папы, после нескольких вопросов я понимаю, что он попал в аварию, а аварии у него случались все чаще и чаще, и как говорит полицейский: не вполне адекватно отвечает на вопросы, то есть он confused. Когда мы вернулись, то выяснилась следующая любопытная коллизия, оказывается мой папа решил жениться. Он мне так и сказал, что мама не была бы против, ему нравилась одна дама в дневном стационаре, который он иногда посещал и который в просторечии именовался детским садиком, по уровню сознания многих пациентов. Дама была администратором, и одновременно хорошо пела, и при этом, как умеют только женщины, смотрела, возможно, на многих, но и на моего папу таким ласковым взглядом, что позволяло идентифицировать его как обещание.
Мой папа действительно был симпатичным человеком, обаятельным, с детской улыбкой, и всегда нравился женщинам несмотря на то, что не был мачо, напротив, такой ласковый теля. Хотя его мягкость очень часто была иллюзорной, он умел быть вежливым и твердым. Короче, ему запал в голову ласковый взгляд певуньи из детского сада, которой было – не знаю – лет пятьдесят, и он решил на ней жениться. Очевидно, он уже делал какие-то шаги, то есть шутливо предлагал встретиться где-нибудь в городе, но она так же шутливо отказывалась. И тогда он, поняв, что нас, меня и Тани, некоторое время не будет и никто его контролировать не сможет, сел за руль и поехал искать дом своей избранницы самостоятельно. Я не знаю, какие у него были координаты, может быть, он видел, как ее подвозили до дома (в детском садике привозили и развозили клиентов, а заодно и персонал, если по пути). Короче он поехал ее искать, несколько раз парковался, ходил искать, потом опять выезжал, пока не зацепил одну из машин и выехать сам не смог.
Кроме того, он стал интересоваться средством для укрепления потенции, черпая информацию из русскоязычных журналов, где было полно недобросовестной информации, подчас дословно переведенной с английского, но этот перевод делал рекламные предложения совершенно смехотворными. Плюс обилие мошенников. Короче, он, естественно не оповещая меня, заказал какое чудесное средство, которое стоит применить, как потенция будет как в юности. Он это заказал, естественно заплатил своей дебитной картой, а потом как бы забыл об этом. И вдруг при попытке сделать какой-то платеж, выясняется, что у него на карте – ноль. Я поехал в его банк, начал выяснять и обнаружил, что та фирма, которая обещала немедленный стояк в девяносто один год, сначала действительно снимала деньги за услуги, а потом стала снимать просто по сто, двести, триста почти каждый день, а потом и каждый день, пока карта не обнулилась. К счастью, американская банковская система вполне джентельменская, я все объяснил, объяснения приняли, и вернули папе все деньги из своих фондов, а разбираться с мошенниками – а это проблематично, их все данные почти всегда липовые – будут уже потом.
Надо сказать, что это папу совершенно не смутило, и он продолжал пользоваться рекламой русскоязычных газет и журнальчиков, хотя это было и очень опасно. Одновременно я понял один факультативный факт: папу совершенно не смущало, что он вынуждает меня помогать ему выпутываться из сложных ситуаций, в которые он сам себя помещал, он это воспринимал как само собой разумеющееся. И я это относил на счет старческой моральной неточности, в нормальном состоянии он всегда был вменяемым, деликатным и благодарным, более того, в России старался до последнего избегать моей помощи, а здесь просто сел на эскалатор и поехал. Что ж – бывает.
И все-таки эти несколько лет, пока папа был относительно крепок, были вполне светлыми. Да, мы жили практически втроем, папин дом находился в 10 минутах езды от моего. Мы давно покинули Сомервилль, и не потому, что находили квартиры дешевле, нет, многие квартиры были дороже, но они находились ближе к дому моих родителей, и это по мере их старения представало все более весомым аргументом. Где мы только не жили, только в Брайтоне (а в Бостоне есть свой Брайтон, но совершенно не русский) мы снимали в трех разных местах; потом была очень дорогая квартира, на самом деле половина дома, в Аборндейле (это район Ньютона, и наш первый адрес в Ньютоне, первая ножка циркуля, сделавшая круг), потом Нидам, Уэллсли, в двух шагах от колледжа, в котором преподавал Набоков и училась Хилари Клинтон. Мы здесь жили на Речной улице с очень живописными пейзажами вокруг, а потом переехали в наш последний дом, бывшую школу, которая давно нас привлекала своими почти не встречающимися в Америке высокими потолками примерно в 4 с половиной метра, как у Таньки на Васильевском. И вообще, как я где-то писал, это была почти точная копия нашей с Нюшей 30-й школы на углу Среднего и Седьмой, более того была построена почти в один с ней год, в 1895.
Я даже не знаю, как это объяснить, но в эмиграции, на чужбине интуитивно ценишь эти внезапные совпадения, даже если не всегда их рационально отмечаешь (я, увы, рационализировал все и всегда, ничего не оставляя в темных углах). И вот этот вполне петербургско-ленинградский стиль дома грел нам душу, как невидимый рефлектор.
Мы же жили практически одни. За без малого двадцать лет, проведенные в Америке, к нам считанное число раз приезжали гости, тем более из России. Приезжал Миша Шейнкер с женой Ирой, пока мы жили еще в Уэллсли, приезжал Левка Рубинштейн, понятно, для выступления в Гарварде, но был нашим гостем. Еще из Флориды очень часто одно время приезжала Маша Веденяпина, из Род Айленда моя кузина Вика, еще раз в несколько лет заезжала переводчица Женька (не Женька Лившиц, которая монашенка, она была у нас в гостях, но в Нью-Йорке, куда ей было ближе ехать), очень нам помогавшая в период после первой Танькиной операции. Леня, который сначала просто жил напротив в доме-школе, а потом еще несколько раз после переезда в Северную Каролину. Вот и весь список.
Но у меня не было и мгновения печали по поводу одиночества, я его не ощущал совершенно, моей многочасовой ежедневной письменной работы, заботы о родителях, а потом за папой, и главное – моей Нюшки мне вполне хватало, чтобы не ощущать пробелов в жизненной линии. Таньке, конечно, не хватало общения, она с удовольствием ездила к Вике в Провиденс, к моему дяде Юре в Нью-Йорк, куда меня тянула 125-стрит в Гарлеме, но мне никакого дополнительного общения не нужно было в принципе. Мне всего хватало. В том числе, потому что у меня был задран слишком и неоправданно высоко стандарт общения, он был на уровне моих друзей по андеграунду: Димы Пригова, Алика Сидорова, Вити Кривулина, Миши Шейнкера и вообще высокого интеллектуального уровня неофициальной культуры. Хотя дело было не только в уровне, а в общем нонконформистском прошлом и очень близких эстетических координатах, которые можно было уточнять, но общая система подразумевалась как само собой разумеющееся. И начинать общаться с людьми, возможно и приятными, но не знающими вообще ничего из того, что тобой подразумевалась как невидимый, но прочный фундамент с катехизисом вопросов и известных ответов, было затруднительно.
Хотя, как я понимаю сейчас, надо было идти на эти компромиссы и заводить знакомых, пусть и не соответствующих моим завышенным требованиям, но необходимых. Танька, Танька своим присутствием заменяла мне все, и я это не слишком отчетливо понимал. Или не понимал вовсе.
Не помню, когда, но, может быть, через год или полгода после маминой смерти папа попал в очередной вроде как забавный инцидент, обернувшийся долгоиграющими последствиями. Вернее, инцидентов было два. Сначала его остановил полицейский, потому что он ехал вечером и забыл включить фары. Полицейский попросил его остановиться, папа подал к обочине, где уже стояла машина полицейского, попытался припарковаться красиво, и в результате с размаха врезался в бампер полицейской машины. Испугался, резко подал назад и наехал на самого полицейского, не сильно, но достаточно для того, чтобы он упал. Рассказывая об этом, папа смеялся и говорил, что полицейский все понял и его простил, хотя ничего полицейский не простил, выписал папе штраф и увеличил страховые выплаты.
Ещё через пару месяцев папа куда-то поехал, где-то припарковался возле Бостонского университета, а когда выезжал, возможно, слишком энергично, не посмотрел направо, и снес открывающуюся дверь припаркованной машины. Причем ехал он, очевидно, на приличной скорости, потому и папина машина немного пострадала и тем более машина, которую он помял. Как здесь принято, обменялись карточками автострахования и разъехались.
Дальше папа опять немного поплыл в интеллектуально-психологическом плане, он начал беспокоиться, что ему в этой аварии слишком много насчитают, у него не хватит денег, и стал просить меня поехать и поприсутствовать при оценке ущерба второй машины. Никакие мои объяснения, что это невозможно, так как специалист, рассчитывающий ущерб, по большей части не контактирует даже с владельцем машины, только узнает, где она стоит, подъезжает в удобное для себя время и все оценивает. Никак вмешаться или что-то объяснять невозможно, да и что здесь объяснять, когда повреждения корпуса это — физическая субстанция. Более того, никаких личных выплат даже виноватая в инциденте сторона не несет, за все платит страховка, а вот потом она все возмещает сторицей, увеличивая ежемесячные выплаты. А так как папа довольно много попадал последнее время в небольшие аварии, выплаты все росли. Но все равно это никак не отражалось на его уровне жизни, это были какие-то проценты, не более.
Но папа вошел в какой-то психологический ступор, требовал, чтобы я куда-то звонил, с кем-то встречался, очень нервничал, и тогда я допустил одну ошибку. Дело в том, что к папе (а до этого к папе и маме) ходила очень любезная медсестра, к которой мы привыкли за годы, воспринимая ее как свою. И вот я, обеспокоенный возбужденным состоянием папы, во время одного из разговоров с ней упомянул эту ситуацию, и попросил, если можно, объяснить папе, что он ничего платить не будет, что никак повлиять на оценщика ущерба невозможно, и вообще это рутинная ситуация, не требующая затраты нервов. Вначале медсестра слушала меня вполне сочувственно, но постепенно восстановила всю картину, вспомнила, что за полгода у папы были уже по меньшей мере три небольшие аварии, и сказала, что обязана сообщить о ситуации: то есть папе пора прекращать водить машину, это слишком опасно для него и других. Я попытался ее переубедить, так как понимал, что для папы это будет ударом по самолюбию, но не преуспел. Она позвонила и его терапевту (PCP) и психиатру и сказала, что папино вождение слишком опасно и надо его остановить. В Америке отмахнуться от официального заявления невозможно, обращение медсестры запустило мотор, сам остановиться он уже не мог. Я-то думал, что она, как своя, успокоит папу, объяснит ему, что волноваться нет смысла, а она восприняла все официально. Помню, уговаривая ее, я так и сказал, я говорил с вами неформально, как со своей, на что она мне резонно ответила – у нас с вами нет неформальных отношений, я просто обязана такую информацию доводить до тех, кому следует. И была очень удивлена, когда папа заявил, что больше не желает ее видеть, она не понимала, что она такого сделала, и действительно, что?
И это был переломный момент. Папа оказался без машины. Его дом, до которого на общественным транспорте не доедешь, требовал моего по сути дела ежедневного участия. Многочисленные врачи, магазины, разные инстанции, мы теперь все делали с папой вместе. Даже когда я был болен, температурил, когда был после операции, когда на мне висели бандажи и катетеры, я просто садился в машину и ехал с папой, куда нужно, чего он по большей части не замечал. И слава богу.
Танька только качала головой. Нам такое даже в отделенном приближении не светит, говорила она, думая о нашем сыне. Но жизнь – очень часто неравноценный обмен, мы даем или нам дают, не думая о последующем возмещении, и просто потому, что иначе не могут. И здесь нет ни доблести, ни благородства, одно чувство долга. Оно даже не достоинство – свойство, которое либо есть, либо нет.
Мама болела и слабела. Жаловалась на сильные боли в правой ноге. Когда попадала в больницу, а в больнице она оказывалась все чаще и чаще, делали то, что в России называется компьютерную томография, по-английски CTscan, и ничего не находили. Дома она почти не вставала с постели, папа всячески ее тормошил, не давая превратиться в лежачую больную. Ему самому поставили пейсмейкер, автоматически регулирующий пульс, и он был как всегда очень подвижным и энергичным. Но мама становилась все более и более тяжелой больной, у которой, помимо физических недугов, все отчетливее проявлялись ментальные изменения. На английском это называется необидным словом confused, что есть нечто среднее между нашим конфузом, временной потерей отчетливости сознания и очень часто расстройством психики.
Однажды, когда после больницы, исследований и оценки состояния ее направили в рехаб, она вдруг решила, что от нее решили избавиться, что отдают на какие-то опыты, на органы, стала кричать, вести себя неадекватно, и это длилось часами. Мы ходили к врачу, просили дать ей какое-то успокаивающее или снотворное, но врач отвечал, что не может выписать такое лекарство, которое лежало на полке в каждой аптеке, потому что у него другая специализация, здесь нужен психиатр, а он будет только утром.
Это очень американская ситуация, когда на все есть протоколы, и отступить от них никто не имеет право. Перед врачом пациент, который слетел с катушек, ведет себя довольно буйно и неадекватно, сам мучаясь при этом, но даже простой транквилизатор врач прописать не может, если у него такого препарата нет в его протоколе. Более того, сам протокол оказывается неожиданным воплощением лагерной советской установки, шаг влево, шаг вправо – считается побегом. То есть действия во время любых исследований – повторение одного и того же. Сколько мой несчастной маме делали этих кетскенов (CTscan), и ничего никогда не находили. И только незадолго до смерти, сделали кетскен и нашли море метастаз в кости и бедренном суставе правой ноги и не только. А когда я спросил, как же так, вы и в других местах делали это исследование десятки раз, а нашли только тогда, когда уже поздно, когда мама так ослабла, что ей в ее почти девяносто такую операцию не перенести? Понимаете, решили посмотреть под другим ракурсом, при обычном сканировании ничего не видно, но тут изменили ракурс и увеличили изображение – и сразу увидели то, что при обычном просмотре не видно.
Хирург, с которым мы советовались, говорил, что может попробовать провести операцию, но риск не проснуться очень велик, мы с папой придерживались противоположных взглядов, я считал, что не надо мучить человека, который мало того, что ослаб, был психически настолько неустойчив, что сама анестезия могла вообще лишить ее крыши, если физически она бы перенесла операцию, что вряд ли. Папа же лелеял иллюзию, что можно каким-то одним действием взять и вернуть все обратно, превратить маму в здоровую и веселую, а для этого надо просто проявить мужество и согласиться на операцию.
После больницы маму опять поместили в рехаб, он сам по себе был очень приличным, с хорошим персоналом; мы с папой ездили к маме через день: день я сидел у нее, день он. Мама, пересаженная на кресло на колесиках (wheelchair), была, когда не надо было вставать и испытывать боль, вполне добродушной. Я вывозил ее на большой балкон, мы сидели там и разговаривали, ее сознание было чересполосным, что-то они воспринимала почти адекватно, что-то представало ее фантазиями. Так про отсутствующего папу она говорила, что он сейчас на концерте с какой-то спутницей, она продолжала его ревновать, и с какой-то невероятной легкостью и изобретательностью подменяла реальность фантомами. Иногда со мной ездила Танька, маме, конечно, было легче, когда она видела родные лица, каждый раз, когда я приходил, находил ее и шел к ней, в ее палате или в огромных гостиной или столовой, она меня замечала и делала такое удивленное лицо, мол, как, ты пришел? Хотя я приходил ровно через день и проводил с ней много часов.
Конечно, я помнил, что мама зачем-то объявила моей Таньке о нелюбви сразу после ее выписки из госпиталя. Но я понимал, что мама давно не вполне в себе, а самое главное — другое. Я не использовал слово любовь, потому что его надо было как-то определять, или оно оказывалось аморфным, бесформенным и неточным. И я с течением лет вывел мнемоническое правило, если кто-то вызывает во мне чувство долга, если я ощущаю, что должен, обязан о нем заботиться, это и есть то, что другие называют любовью. Я не утверждаю, что чувство долга синонимично любви, но это одна из проекцией ее в той плоскости, которая поддается рационализации.
Тем временем папа сам потихоньку впадал в confused, у него стала повторяться такая ситуация, когда он не всегда отчетливо отделял сон от яви. То есть ему снилось что-то, что снится каждому, но мы просыпаемся и, если сон был неприятный, вздыхаем облегченно, слава богу – это сон. А папа не мог порой со всей отчетливости отделить желток от белка в этом гоголь-моголе, и продолжал действовать по логике сна.
Его подозрительность порой достигала невозможных размеров, так ему стало казаться, что по ночам к нему кто-то приходит, переставляет вещи, что-то ищет. Просыпаясь, он начинал подозревать свою помощницу по хозяйству, что это она шурует у него по ночам. Он постоянно перекладывал свои деньги, которые хранил в какой-то сумке, эта сумка лежала в другой сумке, и он все это перекладывал, маскировал, а самое главное – забывал, куда положил. Деньги там действительно были, я сам ему их привозил, когда ездил в Россию, это была его очень даже немалая пенсия, как участника войны (он мальчиком работал санитаром в эвакогоспитале, которым руководил его отец), и эти деньги не давали ему покоя.
Однажды он позвонил мне и строгим, напряженным, тревожным голосом попросил срочно приехать в рехаб к маме (это был его день), а когда я приехал, глядя мне в глаза сказал, что Таня его обокрала, унесла все его накопления.
Папа, говорю я, думая, что сейчас легко развею его наваждение, Таня не могла ничего у тебя забрать хотя бы потому, что у нее нет прав, до твоего дома без машины не добраться. Плюс у нее нет ключей от твоей квартиры, не валяй дурака, ключи лежат в бардачке моей машины, чтобы всегда можно было добраться до тебя. Нет, упорствовал папа, она хитрая, она все подстроила, ключи у тебя можно украсть, а потом и то, что я скопил. Я начинал сердиться, я понимал, что он выдает какой-то сон за реальность, но в этой выдуманной реальности отчетливым было одно: неприязненное отношение к моей Таньке, которую он подозревал в чем-то несусветном.
Нет, она воровка, если ты не уговоришь ее отдать деньги добровольно, я обращусь в полицию. От него исходила такая неприязнь, такая уверенность, что я просто не знал, что делать. Меня переполняла обида за мою девочку, которую мой папа подозревал в невозможном, и будь на его место любой другой, я бы ударил, блядь, убил, сука, за ту, кого он так ненавидел. Успокойся, возьми себя в руки, выдавил я, и пойми, что это лишь видение.
В полицию он действительно позвонил или даже заехал, мне перезвонил вежливый полицейский с вопросами, я сказал, что увы, мой папа confused, что его, конечно, никто не обкрадывал, полицейского мои объяснения устроили. А через день нашлись и деньги, папа их просто перепрятал в очередной раз и забыл это место. Папин психиатр, с которым я советовался, рассказывал, что у него есть пациент, у которого крадут макароны. Не пачками, а штуками, он каждый день пересчитывает количество макарон в пачке, то одну украли, то две. То сто восемнадцать, то только сто шестнадцать.
Но даже рассказ папы о том, как деньги вернулись, был вполне характерными. Он рассказывал, что плохо спал, ворочался, смотрел на часы, и вдруг, когда почти заснул, дверь входная скрипнула, медленно открылась, в нее просунулась сначала рука, потом сам человек, кажется, женщина, которая на цыпочках зашла в прихожую, потом в кладовку, так чем-то пошуровала, что-то перекладывала, а потом так же на цыпочках вышла из квартиры. Папа говорил, что был в каком-то наваждении, он все видел отчетливо, но почему-то не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, чтобы поймать злоумышленницу, которая, понимая, что ее вот-вот раскроют, решила от греха подальше вернуть деньги, и положила их на место. И утром он деньги сразу нашел там, куда положил, но их не было всю неделю, и так далее в этой сказке про белого бычка.
И на следующий день, чтобы спасти деньги, папа поехал в похоронный дом и заплатил за могилы для мамы и себя и похороны для мамы и себя. У работников похоронного дома глаза на лоб велезли, они пытались ему объяснить, что, платя наличными, он лишает себя больших скидок и выплат, как человек с низким доходом, и не надо платить сейчас все и сразу, но папа был непреклонен: он спасал деньги.
Маме периодически удавалось на короткое время войти почти в норму, мы с ней что-то вспоминали, о чем-то говорили, к ней, естественно, приезжали и наши знакомые, и родственники, конечно, брат из Нью-Йорка, но состояния ухудшалось, боли становились невыносимыми даже без движения. Папа, если дежурил он, требовал более сильные обезболивающие, не понимая, что наркотики типа оксикодона или морфина еще больше разрушают сознание, но и боль у мамы в ноге было такой сильной, что терпеть ее даже тому, кто был просто рядом, было невмоготу. В момент очередного принятия сильного обезболивающего мама впала в сон, из которого уже не могла выйти. Она дышала сама, но проснуться уже не могла. Сердобольный персонал опять отправил ее в больницу, чтобы они чем-то ей помогли, но там тоже были бессильны.
Как часто бывает, начались совпадения. У меня сильно заболел зуб, я поехал в своему врачу, но он сказал, что лечить зуб не позволяет моя страховка, так как зуб с несколькими каналами, только вырывать. И посоветовал одну клинику, где учат студентов и молодых врачей, мол, они могут и полечить, если хорошо попросить. Боль тем временем усиливалась, и когда я сел в кресло и мне сказали, что лечить они не могут, а могут только вырвать, я был уже согласен на все. Какая-то студентка варварски вырвала мне зуб, от чего боль не уменьшилась, а усилилась. Я почти орал, и тут раздается звонок из маминого госпиталя, и меня просят срочно приехать. Я что-то мычу в ответ. Сажусь в машину и еду в госпиталь, где меня просят подписать бумагу, где госпиталь утверждает, что больше ничем маме помочь не может, и просит согласие на ее отправку в рехаб. Я, больше опасаясь неадекватной реакции папы и вообще не очень соображая после наркоза, говорю, что подписать такую бумагу не могу. Ничего страшного, не волнуйтесь, мы можем ее отправить в рехаб и без вашей подписи.
Они отправили находящуюся без сознания маму в рехаб, мы с папой поехали с ней. Долго сидели, потом папа говорит: а если им предложить денег, они смогут ей помочь? Кому денег, папа, ты же знаешь, им запрещено брать и пятерку, которой мы сначала пытались благодарить обсуживающий персонал, пока нам не объяснили, что деньги они не берут категорически по протоколу, но могут брать подарочные карты, чем мы и пользовались. Кому платить – некому, разве что господу богу.
Папа очень устал, попросился домой, уехал, я остался с мамой один, и ночью она умерла.
***
И я еще покажу, как все или многое повторилось почти дословно в случае с моей Таней. Это была репетиция, чего я, конечно, не понял.