К эмиграции от Путина

RuFabula

Оригинал текста

Меня, живущего в городке Уэлсли в Новой Англии (тринадцать миль до центра Бостона, три — до первого американского колледжа Набокова), на Речной уличке (из окон дома — до воды шагов пятнадцать — видны: влево, у моста, по которому проходит граница с другим городком, Ньютоном — гряда небольших, компактных водопадов, то есть камней и скал, облизанных до белесости короткими жадными волнами; посередине — огромное мелко помятое покрывало быстро текущей воды под названием Чарльз-ривер; вправо — насколько хватает зрения — большой, но уютный водопад, укутанный в зелень, как в газовый шарф). Так вот меня, живущего в этой чужой для русского глаза экзотике Северо-Восточного побережья Атлантики очень часто упрекают, а если не упрекают, то намекают, а если не намекают, то подразумевают, а если не говорят вслух, то шепчут про себя, плотно сжимая бескровные губы; или просто думают, как все мы зло думаем подчас о других: а хули ты лезешь в наши дела, паря/эмигрантское отродье/отрезанный ломоть (я выбрал не самые точные, возможно, но наиболее мягкие из пришедших в голову синонимов предательства)?

Тебе-то, в безопасном далеке, не западло лезть в наши проблемы, в сухую рассуждать о российских скорбных делах и бедах, с легкостью упрекать людей, думающих о прокорме семьи, в постсоветском конформизме? И вообще: не мучиться комплексом эмигранта, которому должно быть стыдно, что, как все, не живет в путинском сумасшествии, не ходит на наши рынки с азерами и чехами, не ездит в маршрутках со зверьем и гопотой; не пропихивает статью в университетский сборник, не унижается перед начальством, прося отпустить пораньше, чтобы…

Мне есть что ответить, хотя мои ответы и будут противоречивыми, но противоречие — это как раз то, что не избывается, не разрешается, не исчезает. Мне, как ни странно, стыдно, но это не наведенный индуцированный стыд, типа, ответа на упрек; мне стыдно перед собой: что я столько не увидел, столько пропустил, не был в России, когда началось наводнение бешеного надувного патриотизма от девятой волны Крыма, не увидел дурацких счастливых лиц тех, кого Путин наебал как детей; только читал, читал и смотрел в экран. Это о стыде.

Теперь о точном ощущении своих координат (может, и не только моих): я никуда не уезжал, я в России, на дальней даче, телефоны и интернет работают, но добраться до Питера или Москвы — почему-то проблема. Дальняя дача, я живу на хуторе, что ли, к которому нету русских дорог, хотя читаю, как дурак, русские книги, нерусские газеты, смотрю русское кино, как, впрочем, и нерусское тоже (как и в Питере, без разницы).

Никаких русских друзей у меня нет, потому что евреи-эмигранты (их-то и называют русскими в Америке), приехавшие сюда из СССР, мне, атеисту-космополиту, не менее чужды, чем прыщавые нашисты на Селигере или комсомольские вожаки на танцах в стройотряде. В нашем районе (городе — по-американски) русских практически нет; как и среди соседей, чему мы рады, так как соотечественники, как вы уже поняли, нам катастрофически неинтересны: за ничтожным исключением, которое надо еще сыскать, но мне не удалось: это плохо воспитанные, по-советски образованные (то есть необразованные), бывает — незлые, куда чаще — нетерпимые, эмоциональные, провинциальные совки в американском прикиде; при этом в основном напористые и непоколебимые расисты, говорящие на чудовищном пафосном русском, а пафос — это то, что мы с детства избегаем, как щекотки пяток в грязных носках.

Я это к тому, что, несмотря на два водопада, на атлантическое побережье в десяти милях, на отсутствие запаха бензина, тополиного пуха и плавящегося асфальта (питерские летние запахи), нервных криков и просто громкого, недовольного голоса прохожего, лая собаки, плача ребенка (всего этого здесь почти нет) — мы живем в маленькой России. И когда мы возвращаемся в Питер, то, чтобы опять ощутить себя проваренной морковкой в бульоне, надо две-три минуты, и у тебя ощущение, что ты никуда не уезжал. Потому что внешних отличий нет.

Именно это создает иллюзию, что я там, где и все остальные, только переживаю акцентированнее, потому что не с кем сбросить напряжение, увидев, так сказать, печать знакомой нормы и услышав ничего не значащие бытовые слова, которые сами собой подтверждают, что наиболее безумные законы — это пока еще область символического; а материализоваться любая угроза может только завтра; или через три дня, через неделю, сегодня ночью или никогда. А я переживаю все это сразу, как только узнаю по пневматической почте интернета — и поэтому мой голос резче, моя нетерпимость, может быть, горячее, моя интонация пронизана нервными поэтическими пленками торопливой слюны.

И именно поэтому я все еще не освободился от иллюзии, что ничем не отличаюсь от любого другого российского обывателя, что также могу ругать власть и допустившую ее до этого безрассудного состояния интеллигенцию, потому что я один из…

Конечно, иллюзия, я знаю, что высокомерная (с множеством комплексов) русская культура не терпит советов со стороны: что с воза упало, то вышло вон, закройте дверь с другой стороны. Я это понимаю, но не могу смириться, тем более что в той, советской и постсоветской жизни, я был такой же остро вооруженный мгновенной готовностью к нападению (трудное дворовое детство в анамнезе), непримиримый, неуступчивый и редко сомневающийся в праве высказать свое мнение, даже если мне ничего за него (как сейчас) не будет. То есть пиздюлей не выдадут. А то же самое, повторенное другим, но живущим в России, может быть опасным.

Есть еще штуки, которые меня успокаивают: мне нравится одна цитата Щедрина, которую я специально заранее записал и сейчас найду и вставлю. Цитата о том, что Россия — такой спрут, хочешь от него избавиться, но не можешь. Вот она цитата, нашел.

Отечество — тот таинственный, но живой организм, очертания которого ты не можешь для себя отчетливо определить, но которого прикосновение к себе непрерывно чувствуешь, ибо ты связан с этим организмом непрерывной пуповиной.

Перечел — и сам не понял, зачем цитировал? Все мы связаны с этим спрутом неканоническими отношениями, которые Малоохтинский ЗАГС не зарегистрирует никогда в жизни.

К чему это я? Я много раз пытался отделаться от России раз и навсегда, пошла она на хуй, прорва. Написал, что пытался отделаться — но это всего лишь красивая фраза, не пытался отделаться, а только думал: вот было бы хорошо, если бы я мог с утра не читать русские новости, не читать русские книги и статьи, не думать, что я это так, временно, только на дальней даче. То есть почти такая же Россия, только карликовая, пропущенная через добротный тройной фильтр американской славистики — карликовая Рашка.

Все, что я говорю, преследует одну цель: если не оправдаться, это вряд ли получится, то объяснить, почему я разрешаю себе больше, чем разрешают приличия в русской культуре. И почему эмиграция не освобождает от России, если она сидит уже в печенках. У меня не было ни одной мысли о чем-либо рутинном и постоянном, когда я ехал посмотреть Америку и повидать близких; пока первый год был любопытным туристом в головузадирающем Манхеттене; когда оказался fellow в Гарварде и долго был засидевшимся гостем; пока не ощутил себя на дальней даче в карликовой Рашке на берегу Чарльз-ривер. Чтобы быть счастливым эмигрантом надо: 1) люто ненавидеть незадачливую Рассею за то, что пришлось ее покинуть; 2) быть твердокаменным националистом, солдатом вечного запаса богоданного Израиля; 3) быть традиционалистом, то есть считать, что мировая культура после импрессионизма сошла с ума. Это (особенно, последнее) отнюдь не достаточные, но необходимые (или все-таки факультативные?) качества, чтобы говорить «у них там совсем крыша поехала», «если бы я не увалил, то давно бы слетел с катушек при их терпимости к жизни в дерьме», «год бедной жизни в нормальной стране дороже богатого кавказского долгожительства в сраной Рашке».

Я не хочу сказать, что ненавидеть или презирать родину невозможно, огромное число вполне достойных и любящих себя людей разных стран и культур это делают ежеминутно и счастливы. Тотальное дистанцирование от того, что не дает тебе признания такого качества, о котором мечталось в юности и детстве, — сильный и апробированный прием. У меня это не получилось, хотя патриотизм я считал и считаю способом манипулирования, которым власть имущие век от века дурачат разнокалиберное и интернациональное пушечное мясо.

Поэтому никаких советов по поводу эмиграции у меня нет и не будет, как не будет смешливого плевка осуждения в спину тем, кто уезжает, или возвышающего себя презрения к тем, кто остается. Скажу то, что говорил не раз: людям, женатым на русской культуре, лучше жить хоть при Путине (пока не стал Кровавым, но здесь мне многие справедливо возразят, что стал и давно), чем в правильном, но в иноговорящем и инакодумающем Эльдорадо.

А по поводу того, что, мол, в наш век интернета и самолетов есть не эмиграция, а поиск работы: нашел работу — поехал, закончился контракт — вернулся, скажу: враки это, вернуться очень трудно, хотя у некоторых получается. Корни, корни незаметно врастают в землю даже на дальней даче, даже в карликовой России, хоть на гранитном плато, хоть в чистом поле у потаенного ручья. Да и не та Россия жена, чтобы ее можно было на пару лет оставить в чужих руках, а потом вернуться, как к своей, будто и не уезжал. Уезжаем мы из одной страны, а возвращаемся всегда в другую. Россия — ветреная страна: кажется, одна и та же на все века — дебелая неумеха, но место под одеялом тебе никто греть не будет. Оставил на миг одного единственного исторического события, и дверь назад уже не найти. Занято, забыто и гвоздями из снов заколочено.

Учет и контроль

Дело

Оригинал текста

Каждая культура особенно хранит и бережет некоторые специальные вещи. В Америке это не Белый дом или Конгресс, не Эмпайер Стейт билдинг — самое высокое (после гибели «близнецов» Всемирного торгового центра) здание Нью-Йорка — и не другой небоскреб — Федерал Плаза, где расположены сотни, если не тысячи государственных учреждений, в том числе «Голос Америки» и радио «Свобода». Самое бережно хранимое — это статуя Свободы в нью-йоркском порту, подарок Америке от французского народа.

Символ — самое ценное
По крайней мере, когда я почти случайно оказался на экскурсии внутри этой самой статуи, я был потрясен обнаруженными мерами безопасности. Помимо охраны на входе, внутри здания, а также на бесконечной лестнице с десятком лифтов и переходов, я столкнулся еще и с тремя заградительными отрядами, с кучей техники на трех разных уровнях. То есть пройдешь один, двигаясь в самой длинной и медленной очереди мира дальше, через полчаса или час — новая система контроля с металлоискателями, обысками, снятием ботинок, отъемом всех емкостей (в том числе с газированной водой) и так далее.
Я сказал три уровня защиты и охраны, но, может быть, их еще больше, так как просто после третьего шмона я не выдержал, решив дальше вверх не стремиться. Перешел на линию спуска и был таков. В результате добрался, в лучшем случае, до половины, посмотрел лишь часть всех многочленных музеев и экспозиций — если не интересных, то поучительных — и с легким сердцем, отягощенным разве что мыслями о том, почему американцы, как зеницу ока, стерегут именно статую Свободы, спустился вниз.
Получается, что для американской культуры самое ценное — это символ. И именно его больше всего берегут от потенциальных террористов. А ведь на самом деле ничем иным, кроме как музеем (да и то без уникальных экспонатов), статуя Свободы не является, а охраняют ее со всеми возможными и самыми современными мерами безопасности.

Промывка мозгов по-американски

Я бы не назвал Америчку полицейским государством, потому что последнее предполагает тотальное ограничение всех свобод. Но то, что после терактов 11 сентября здесь пытаются осуществить самый кропотливый контроль за каждым шагом любого подозрительного человека, точно.
Конечно, этому способствует тотальная компьютеризация страны, объединение всех систем в единую. То, о чем только мечтал КГБ и мечтает ФСБ. Единая электронная сеть всех социальных учреждений, медицинских офисов, банкоматов, кассовых аппаратов больших супермаркетов и вонючих забегаловок, бензоколонок и гостиничных стоек. В результате любой человек для служб безопасности оказывается как на ладони — не получится ни потеряться, ни затаиться.
Но это, конечно, только одна — я бы сказал, самая безобидная и наиболее откровенная — форма контроля. Куда существеннее то, что называется brein washing и что в России на протяжении столетий осуществляется в форме отвратительной националистической или патриотической пропаганды раньше советского, а теперь (как и до революции) русского образа жизни.
В России чуткий человек постоянно ощущает, что ему намыливают голову, что моют из брезентового брандспойта душа Шарко, что ему лезут в башку грязными пальцами идиотов или брадобреев. Ничего похожего нет в Америке. Никакого насилия. Здесь вас умоют, разденут и снова оденут (но уже в другое) так, что вы даже не заметите, как это происходит. По крайней мере, большинство населения, конечно, ничего не замечает, а просто живет в состоянии постоянной поливки, прополки, просолки, прожарки и помывки. Поэтому когда вас пропалывают, раздевают, е…т и подмывают, вы думаете, что смотрите конкурс Греми или церемонию награждения Оскаром.
Отлаженность этой системы такова, что ее идеологическая составляющая почти незаметна потребителю. Она, правда, заметна интеллектуалам, но зато сами интеллектуалы незаметны потребителям.
Короче, там, где были отвратительны пальцы брадобрея, там будут восхитительны промытые «в корень волосы французским шампунем Франсуа». А ведь как там, так и здесь просто власть. И я бы не обольщался относительно того, что дорогостоящая (когда нужно — тонкая; когда нет — брутальная) американская массовая культура пропагандирует не ксенофобию и пещерный национализм, а якобы извечную победу добра над злом. Дело в том, что цель манипуляции общественным мнением, которую осуществляет американская пропагандистская система, концептуально не отличается от цели того, что делают Путин и его присные, а также все власти мира, желающие обеспечить психологическое и идеологическое обоснования своей власти. Они стремятся сделать так, чтобы социальное и прочее неравенство вызывало не раздражение, а, напротив, стимул к работе. И это, понятно, служит на пользу тем, кто представляет в этой стране работодателей.
Другое дело, что системы власти в Америчке и Рашке, как говорят на Брайтоне, отличаются принципиально. Не тем, что Буш лучше Путина, — ничем он, скорее всего, не лучше. А тем, что русский brain washing отхватывает 97% населения и ему уже ничто нельзя противопоставить. А в Америчке, что ни говори, есть-таки институты, не чувствительные к промывке мозгов Голливудом и ТВ. Если в некоторые моменты (скажем, после начала войны в Ираке) и они поджимают хвост, то все же не все и не до конца. Как только будет можно, этот хвост они вовсю распустят, и начнется такой хай, что, будь ты хоть вице-президент, хоть президент, отвечать придется.

Шутники называют это гражданским обществом

Шутники называют это гражданским обществом. И его институтами. Или равновесием властей (политических и гражданских), которое позволяет ограничивать тех, кто думает о себе слишком хорошо. Не надо думать о себе хорошо — вот принцип гражданского общества.
Вообще Буш мог бы многое такое сотворить. Ну никак не меньше, чем его российский коллега. Потому что если, скажем, ума у него больше (что вряд ли), то и средств для реализации идиотических проектов несравнимо больше. Но демократия, смешно сказать, — это не выборы, не парламент, не рынок, а та ответственность, которую ощущают люди, власти не имеющие. У них зато есть власть не политическая, примитивная а-ля дядя Буш на Ближнем Востоке, а, напротив, та, что позволяет руки укоротить политической власти, дать ей по этим рукам, чтобы неповадно было, чтобы преемники срока два думали и думали — вписываться или не вписываться в авантюру, на которую толкают придурки-советники. Вот это есть гражданское общество и демократия.
То есть то, чего нет в нашей несчастной Рашке, а в Америчке есть, хотя идиотов и подлецов здесь никак не меньше. Про подлецов и идиотов я сказал не случайно. Тем более что они очень отличаются. Вернее, умение порой отличать и является тем, что называется «культура». Не претендуя на многое, скажу, что у подлеца очень часто на устах ласковые речи. А идиот любит шум.
Здесь я, очевидно, скажу то, с чем мало кто согласится, но я-то сам в своем утверждении уверен. Идиотов в Америке плодит не только массовая культура, но и, казалось бы, такая частная, несерьезная, вещь, как шум.
Что я имею в виду? Что Америчка — шумная страна, ну очень шумная. И этот шум далеко не случаен. Тем более когда это не только шум слишком громко включенного радио или ТВ. Здесь принципиально шумит то, что привычно тихо работает в Европе.
Я уже говорил о том брутальном шуме, который производит здесь унитаз. Он вымывает содержимое с таким остервенением и таким грохотом, будто сомневается в своих возможностях сделать горшок чистым. Точно так же ужасно воют все пылесосы. Все, подчеркиваю. Никаких тихих или почти бесшумных европейских пылесосов здесь, как я уже сказал, практически нет. Здесь продают только то, что ревет и кроет небо, как пушкинская буря мглою.

А метро, которое специально вынесено на поверхность и с грохотом проносится через головы спящих, чтобы даже во сне они не отдыхали от шума? А эти ipodы, которые наполняют грохотом не только уши и душу каждого второго молодого человека, но также почти всю округу в виде соседей по вагону или автобусу? И это только те примеры, которые на виду, а сколько их еще можно привести!
И если кто-то попытается с ласковой улыбкой на устах убедить меня, что жрать джанк фуд, слушать музыку до разрыва перепонок или с содроганием ожидать, как каждые четыре минуты поезд проезжает через твой мозг, полезно, то я не соглашусь. И то, что это случайно, тоже не соглашусь, потому что однажды, когда градостроительная компания перенесла трассу сабвея вдаль от привычного маршрута, люди стали жаловаться. Им стало остро не хватать шума. Им нечем было заткнуть душу и уши.
Умный папа одного моего умного, но до отвращения высокомерного приятеля выбрал для названия своей книги о России цитату — «страна непуганых идиотов». Пуганых, пуганых — всегда хотелось мне возразить замечательному ученому и автору лучшей книги об Ильфе и Петрове. Непуганые в другом месте живут.
И я вам скажу — это проблема, причем почти равная проблеме отсутствия демократии в России…

Несколько слов о медицине

Дело

Оригинал текста

Конечно, американская медицина специфична как вся американская культура. Ни на русскую, ни на европейскую она непохожа. В ней есть плюсы и минусы, есть те полюса разнообразия, которые составляют весьма противоречивую картину социальной ответственности общества перед анонимным пациентом, от которого в данном случае требуется или иметь деньги, или быть официально бедным, старым и больным, или работать там, где медицинская страховка входит в число бенефитов.
В противном случае, до высокотехнологичной американской медицины ему будет так же далеко, как российскому пенсионеру, живущему в Твери или Торжке.

Чего боится доктор
Почти половина американцев не имеет медицинских страховок и, значит, лечиться не в состоянии, так как лечиться в Америке без страховки — удовольствие не просто дорогое, а очень дорогое. Но покупать ежемесячно за несколько сотен баксов страховку могут позволить себе далеко не все. О нескольких десятках миллионов нелегальных эмигрантов и говорить нечего. Но в таком же положении находится даже обыкновенный люд, работающий за еду и квартиру. Не для них все достижения американской науки и техники, используемые при облегчении мук страждущих и алчущих здоровья.
Да, американская медицина, особенно в ее стационарном варианте, действительно технологична и прекрасно оснащена. Самые новейшие достижения и изобретения, самые последние приборы и аппаратура внедряются немедленно и создают устойчивый фундамент как медицине, являющейся сферой услуг, так и медицине, являющейся областью науки.
Но в этой сфере услуг есть свои более чем своеобразные тонкости, свои отчетливые полюса. Менее всего меня впечатлила хваленая офисная американская медицина. То есть объединение врачей, каждый из которых принимает своих пациентов и лечит свою, узкоспециальную, область болезней в офисе с некоторым числом отдельных кабинетов.
Конечно, здесь присутствуют разные врачи и разные специалисты. Но между ними есть общее, и это общее коренится, как всегда, в системе оплаты. Эта система заставляет врача принимать как можно больше больных, тратя на каждого как можно меньше времени. Таков патентованный способ заработать больше денег, и мало кто из врачей, особенно популярных, способен противиться подобному искушению.
В результате большинство офисных врачей лечат не столько болезни, сколько симптомы. При этом не стесняются стрелять из пушек по воробьям, то есть прописывать антибиотики и гормональные препараты направо и налево, нимало не беспокоясь о последствиях подобного лечения. Главное, чтобы стало лучше, чтобы больной не жаловался, чтобы испытал облегчение, чтобы мог вернуться к работе. А если завтра у него не фоне этого лечения заболит что-нибудь другое, уже никого не волнует.
Единственное, чего боится американский врач, зарабатывающий не просто много, а очень много, — это суда и лишения его лицензии на врачебную практику. Поэтому большую часть приема он, не отрывая головы от бумаг, пишет в больничную карту то, что потом, в случае суда, позволит ему прикрыть задницу от упреков в ошибке. То есть создает свою версию болезни, далеко, увы, не всегда точную. В результате простые, дешевые, но длительные процедуры не применяются. Не делаются почему-то уколы или делаются только в исключительных случаях. Зато дорогостоящие исследования, очень часто лишние, выписываются с легким сердцем.

Навязчивый сервис
Если частные офисы (по-нашему — небольшие поликлиники), особенно обслуживающие обладателей страховки для бедных, которая называется «Медикейт», очень часто имеют врачей слишком жадных и не слишком профессиональных, чтобы быть хорошими специалистами, то все, связанное с emergency (чрезвычайными случаями, опасными для жизни больного), выше всяких похвал.
Хотя и здесь социоанализ позволяет вывести формулу, вполне достоверную: первая задача медицины — сохранить субъекта социально-экономических отношений для того, чтобы он, этот субъект, мог воспроизводить, покупать и продавать новые ценности. Но даже это соображение не умаляет достоинств почти всего, что связано с предотвращением реальной угрозы жизни человека.
За год, проведенный в Америке, мне несколько раз пришлось зайти в американскую медицину с черного хода. Я дважды был в больнице, один раз с плановой операцией, один раз — по 911.
Плановую операцию, которую в России за 200 баксов мне сделали бы в течение трех дней, я ждал здесь полгода. Мне пришлось пройти огромное количество исследований в амбулаторных и больничных условиях, меня провели, протащили через сито самых разнообразных и дорогостоящих (причем во многом бесполезных) тестов, а через полгода с очень большой долей вероятности выяснилось, что операция была ошибочной и потребовалось простое УЗИ, дабы в этом убедиться. Все эти полгода мой доктор (а здесь хирурги, как и таксисты, очень часто индусы и пакистанцы) уверял меня, что все нормально; потом мне советовали подать в суд, но к этому времени на такие глупости у меня уже не оставалось никакого желания.
Почти то же самое произошло и с моей женой. Чтобы выписать какие-то таблетки, ее заставили сделать специальное исследование. Нашли небольшую опухоль и потребовали, чтобы она ее удалила. Когда операцию уже сделали, выяснилось, что опухоли не было, что разрезали впустую, — ошибка диагностики.

Безумная ночь
Понятно, что врачебные ошибки — дело для медицины естественное, но я сталкивался с постоянными ошибками, неточностью, халатностью и, кабы не попал по 911 в скорую помощь, был бы уверен, что хваленая американская медицина — очередной миф.
Одна безумная ночь 13 февраля, когда сразу двумя машинами скорой помощи я был этапирован в госпиталь, стала причиной существенной корректировки моих представлений. Восемь часов подряд я наблюдал за непрерывной работой огромного числа людей — от десятка врачей до уборщика, который, как заведенный, ходил по своему маршруту с уборочным агрегатом и, ни минуту не останавливаясь, мыл, протирал, подметал, выбрасывал мусор. Все было, как в сериале «Скорая помощь», — только без задушевных разговоров врачей между собой и без кинематографической драматизации.
Я вообще не видел, чтобы врачи отвлекались на что-то, не связанное с работой. А ведь они были все время на виду, ибо больничный офис — это огромная стойка посередине, где сидят офисные работники, и отдельные палаты, созданные занавесками, растянутыми на карнизах, по периметру огромного помещения. Конечно, в основе работы лежал конвейер, раз за разом обрабатывающий больного и совершающий операции, необходимые, чтобы вовремя оказать помощь не одному пациенту, а сразу тем сорока или пятидесяти, которых я видел.
Вот больного ввозят на каталке, его сразу регистрируют, вносят данные о нем и его страховке (как без этого!) в компьютер. На следующем этапе, если пациент не выглядит умирающим, ему делают самые первые тесты. Затем его смотрит врач и назначает тесты более подробные. Потом проводятся сами тесты, врач их анализирует и принимает решение, что делать с больным дальше.
Я рассказываю так долго, чтобы можно было себе представить, как все это выглядело в реальности. Врач никуда не удалялся, он смотрел больного, потом шел к мониторам, на которых просматривал результаты тестов, тем временем сестры уже кололи или делали капельницы, больных волокли на рентген или что-то делали на месте. И все это в окружении толп родственников, потому что, по американским правилам, больного, поступившего по «скорой», нельзя разлучать с родными. Их количество с течением времени только увеличивалось, потому что ночью приезжали те, кто не успел приехать раньше; и больных, которые бы были в одиночестве, я просто не видел. Жена, брат, дочь, три племянника, тетка, двоюродная бабушка, вчера приехавшая из Аризоны. Американцы очень родственные, и тут принято делить боль всем вместе.
Родственники больных в течение ночи стояли во всех проходах, мешая провозить каталки и реально мешая работать, а вокруг кто-то экстренно рожал, кого-то готовили к операции после автокатастрофы, кто-то мучился от аппендицита или почечной колики. И ни одного крика, ни одного недовольного взгляда или слова, ни одного раздраженного замечания. Полная терпимость, полная свобода, которая именно здесь стоит больше всего другого — быть с заболевшим близким человеком непрерывно, от его первого часа до последнего, если, увы, он настанет. И если это не уважение к человеческому достоинству, то я не знаю, что считать таковым.
Если искать, чем Америке гордиться, то больницы и отделения скорой помощи приходят на ум в первую очередь. И это куда более отчетливое воплощение американской мечты о свободе и достоинстве, чем что-либо другое.

Русская Америка

Дело

Оригинал текста

Русская Америка производит весьма своеобразное, подчас грустное впечатление. Конечно, в том же Нью-Йорке живет ряд выдающихся русских художников — таких, как Илья Кабаков. Почти в каждом американском университете работают несколько блестящих русских интеллектуалов, перечисление имен которых заняло бы не одну страницу.
Есть интересные поэты и писатели. Я знаю более чем обаятельных русских бизнесменов, хороших интеллигентных врачей. Я видел симпатичных и неглупых людей, с которыми легко находил общий язык, встречая их за рулем машины в кар-сервисе (дешевый вид такси). Но русское community (общество) в его наиболее массовом срезе — это, как говорил один мой приятель, еще та песня.

Тотальный конформизм
Конечно, я не повторю то, что сказал Витя Кривулин в интервью израильскому телевидению, когда неосторожный и восторженный интервьюер спросил о впечатлении, полученном от этого самого телевидения. Витя тогда по простоте душевной ответил: «Жмеринка!»
Я бы не сказал этого ни об американском русском телевидении, хотя оно, конечно, слабое, ни даже о публике на Брайтон бич, хотя еще один мой приятель из Гамбурга, впервые попавший в русский район Бруклина, с радостным изумлением воскликнул: «Мелитополь, ведь это вылитый Мелитополь!», что не должно звучать оскорбительно, так как именно в Мелитополе этот мой приятель родился и жил в детстве.
В провинциальности нет никакого недостатка, провинциальность — не только культурное, но прежде всего географическое, социальное понятие, и упрекать кого-либо в том, что он родился не в Нью-Йорке или Москве, а в той самой Жмеринке, по меньшей мере, жестоко, да и неостроумно. Более того, бессмысленно упрекать газету, журнал или телеканал, работающих на вполне определенную аудиторию с вполне понятными культурными потребностями, прежде всего определяемыми бэкграундом, в слишком отчетливых пристрастиях к редукции всего и вся.
Сложность оправдывается только запросами, и она ничем не лучше простоты, если та не впадает в убожество. И то, и другое очень часто не более чем символическое подтверждение собственной зрительской, читательской, слушательской правоты. На этом зиждется любая культура — как массовая, так и элитарная.
Но у русского общества в Америке есть вполне специфические черты. В первую очередь, я бы упомянул тотальный конформизм. То есть такое количество патриотов в России можно было встретить только на отчетно-перевыборном партийном собрании в застойные годы или на судьбоносном партийном съезде в тот же период. Вполне интеллигентные люди из Москвы и Московской области первым тостом могут сказать: «Бог, благослови Америку!» И без улыбки прокомментировать, поворачиваясь, скажем, к детям: всем, что мы имеем, мы обязаны Америке. Точно так же, как их деды и бабки, а может быть, отцы и матери пили сначала «за Сталина», а потом уже за именинника.

Пикейные жилеты в отставке
Есть, конечно, типично эмигрантские комплексы и прежде всего яростное оправдание своего выбора, всегда тяжелого и никогда не односложного. Но человеку трудно признать сложную неоднозначность своей жизни, в том числе судьбоносный выбор, и поэтому понятно, почему при каждом удобном поводе он несет на чем свет стоит Россию и утверждает, что жить там сейчас невозможно. Так поступают почти все эмигранты, не желающие ощущать раздвоенность и неочевидность собственного состояния.
В общем, понятна и тихая патриотическая истерия по поводу великой Америки: эмиграция такая сложная вещь, что люди, потерявшие поддержку в одной массовой культуре, стремятся как можно быстрее восполнить потерю в той другой, транслируемой наиболее мощно. А что в Америке может сравниться по силе и мощности трансляции с патриотической риторикой? Только национализм.
И бывшие советские эмигранты становятся патриотами и националистами. Причем, чем более тихо (если не подло) вели они себя в России, где тоже, конечно, были конформистами, но советскими, тем отчетливее они распускают свой хвост здесь и становятся воинственными патриотами Израиля, гражданскими солдатами Земли обетованной, этакими пикейными жилетами в отставке.
Психологически все понятно. Именно еврейские организации более всего помогают эмигрантам, и эта помощь настолько серьезна, что испытывать благодарность вполне естественно. Как, впрочем, и испытывать благодарность в отношении чисто американских социальных институций, также долгое время поддерживающих новоприбывших.
Хотя, с другой стороны, слово «естественно» ничего не объясняет. Ведь столь же естественными становятся исламофобия, арабофобия и россияфобия, и мне, как некогда булгаковскому генералу Черноте, порой очень хотелось бы, чтобы все эти за чужой счет смельчаки оказались опять в своем старом советском далеке хоть на пятнадцать минут, дабы посмотреть, на какую гражданскую отвагу хватило бы их эмоциональности. Ведь одно дело, тыкать палкой зверя, беснующегося в своей клетке, а совсем другое — очутиться вместе со зверем в клетке самому.
Я как-то не доверяю храбрецам, которым ничего не угрожает. Я слишком отчетливо помню те тотальный страх и тотальное послушание, которые демонстрировались многими из сегодняшних американо-израильских ура-патриотов. И, кажется, делают они это с легкой совестью только потому, что им за это ничего не грозит, кроме поддержки общественного мнения.
Как кому, но мне не по душе конформизм с любой национальной или патриотической начинкой.

Если хмурый — значит, наш
Хотя если говорить о реальном населении русского Бруклина и даже района Брайтон Бич, то непосредственно евреев там не так уж много. Особенно среди молодых, где преобладают выходцы из Украины и Белоруссии, приехавшие сюда потому, что они выиграли Грин-карту по лотерее. Я даже не предполагал, что такое число представителей бывших советских республик оказались в Америке без всякой еврейской эмиграции, а просто по вызову родственников или по Грин-карте. Про белорусов и украинцев я уже сказал. Много также армян, азербайджанцев, выходцев из Бухары, Северного Кавказа.
У меня есть приятель — финн Юкка Малининен, переводчик всего наиболее интересного, имеющегося в русской литературе, начиная с Бродского и кончая Сорокиным. Так вот он мне не раз говорил, что Брайтон Бич, где Юкка побывал еще в ранние перестроечные годы, когда в России капитализмом даже не пахло, оказался самым сильным его впечатлением.
Капитализм на русском языке — такого в мире еще не было. Целые кварталы людей, говорящих именно на русском, использующих только русскую культуру для самоутверждения. Они были вежливы, обходительны (пусть и на провинциальный лад — типа орфографических ошибок на вывесках). Но все равно без русско-советской истеричной эмоциональности и скандальности, без устало-ненавидящих взглядов продавцов и офисных работников, без всего, что тогда называлось совком.
Я написал это и вспомнил, что если незнакомый человек при встрече на лестнице не здоровается, а отводит глаза, то, значит, он русский. Налет хмурости, замшелости и нелюбезности, оставшийся от советской эпохи, так быстро не выветривается и остается у всех, кто успел пожить при советской власти.
В принципе, причина хмурости понятна и коренится в тотальном недоверии русского человека ко всему. Его столько раз обманывали, что он устал верить и надеяться. Он защищается скепсисом и нелюбезностью от возможного нового обмана. И эта недоверчивость — одно из основных культурных свойств русского человека.
Должно пройти, наверное, несколько веков жизни при честной и понятной власти, при которой возникнет открытое и понятное общество, чтобы недоверчивость и хмурость развеялись, уступив место вежливости и любезности даже в случайном общении. А до тех пор не отделаться русскому человеку от этой складки, где бы он ни был — у себя на родине, в эмиграции или в гостях.
А русский он потому, что все эти армяне, украинцы, узбеки и евреи для Америки — русские. Как любое национальное отделение ПЕН-клуба (правозащитной писательской организации) называется по языку, на котором писатели пишут, так и в Америке диаспоры определяются именно языком, их объединяющим.
В принципе, так обстоит дело и в музее на острове Эллис, названном в свое время «островом слез», поскольку именно через его пропускные пункты в течение полувека бурлила и втекала в Америку река эмигрантов. Эмигранты делились по стране, откуда прибыли, и по языку, на котором говорили.
Язык не случайно был некогда синонимом слова «народ». Поэтому среди русских эмигрантов нет никаких евреев, таджиков, осетин или молдаван. К русской Америке принадлежит вся многонациональная семья советских народов, так рвавшаяся из СССР и в некое подобие этого СССР вернувшаяся. По принципу — за что боролись…

Социальные правила

Дело

Оригинал текста

Так как нравственность — не природное свойство, а социальное, рациональное, прагматическое, культурно-историческое, то, может быть, не очень обидно прозвучит утверждение, что Америка, конечно, нравственнее России. То есть даже сравнивать нельзя.
Куда меньше воруют, куда реже обманывают, куда быстрее приходят на помощь, если брать, конечно, не маргиналов со специализацией карманник или грабитель (здесь свои законы), а, что называется, обыкновенный люд или средний класс.

Что воруют и что не воруют
На Рождество около каждого второго дома появились, помимо разукрашенных елок, целые библейские сценки из электрических огней, изображающие и рождение Христа, и волхвов, и животных, и утварь. А на близлежащих деревьях хозяева домов развесили разноцветные и дорогостоящие украшения — разные рождественские шары, пирамидки, игрушки. Все это сверкало днем и ночью (пусть дешевым электрическим блеском) иногда под специальную музыку, также не отключаемую круглосуточно, хотя слышать ее мог только случайный ночной прохожий да такие гуляки, как мы с женой.
И никто не подумал разрушить эту электрофеерию, никто не стащил у соседа дорогую (ценой не в одну сотню долларов) электрическую игрушку в виде прыгающего олененка или скачущей лошади, чтобы поставить это под своим окном и порадовать своих, а не чужих отпрысков. Никто не стырил алый или изумрудный стеклянный шар размером с дыню и не запустил с досады кирпичом в море огней, чтобы испортить чужой праздник, когда нет собственного.
К тому, что лежит открыто и не воруется, можно отнести стулья и кресла, расположенные на открытых верандах, или вещи, оставляемые прямо в саду, или бумажник, который тебе с большой долей вероятности вернут. Но в последнем случае все зависит от того, где именно вы его оставили и кто именно нашел. Если работающий американец — все будет в целости и сохранности, а если эмигрант с Брайтона — лучше с потерей сразу смириться.
Конечно, в Америке воруют. Спросите кого угодно, и вам расскажут о кражах через окно, благо здесь пожарные лестницы часто подходят к одному, а то и к двум (как у нас) окнам квартиры. Особенно в неблагополучных районах или там, где много студентов. Залезают через окно, крадут ноутбуки, реже фотоаппараты, то есть то, что плохо лежит, но лежит именно на поверхности, а значит, можно просто схватить и убежать.
Очевидно, это делают не профессионалы. У моей двоюродной сестры украли машину. Не новую, конечно, не застрахованную. Машину — возможно, для политкорректного равновесия — украли и у ее бывшего мужа (правда, та была без сигнализации). Даже не факт, что были закрыты все дверцы. Но крадут машины и закрытые, и с сигнализацией — всё или многое зависит от района.

Что делать с краденым?

Однако о том, насколько воровство представляет собой серьезную проблему, говорит вид большинства входных дверей, хлипких, очень часто просто стеклянных, запираемых на один «французский» замок, который, говоря по-русски, можно шпилькой открыть.
И это в Нью-Йорке — сумасшедшем городе приезжих и эмигрантов. А в глубинке очень часто вообще не запирают двери, полагая, что воровать некому и нечего. Ведь действительно: украл фотоаппарат — а что с ним делать? Продать проблематично: подержанные фотоаппараты, магнитофоны, музыкальные центры, кондиционеры и прочее можно купить за гроши на распродажах, которые именно в таких провинциальных городках устраиваются каждую субботу или воскресенье. Красть же деньги — наличные — трудно: никто наличными деньги не держит. Украдешь банковскую карточку — как с нее снять деньги, если тебя спрашивают номер социального страхования? А если повяжут с чужой карточкой, мало не покажется.
Как, впрочем, и если попытаешься обмануть государство. За экономические преступления здесь карают суровее, чем за уголовные. То есть сам феномен воровства (его легкости или затруднительности) оказывается зависимым от общего благосостояния, от среднего уровня жизни, ну и, конечно, от стереотипов массовой жизни и массовой культуры.
Массовая жизнь уравнивает всех: если ты работаешь, то можешь позволить себе купить и фотоаппарат, и ноутбук, и машину раз в пять лет. Можешь на Рождество устроить за окном на пару тысяч баксов электропраздник. А влиятельная и авторитетная массовая культура не даст тебе возможности чувствовать себя ущемленным, обиженным на социальную несправедливость. Она не раскручивает чертова колеса взаимных претензий и вечных обид, из-за чего в России никто никому не верит, а верит только плохому.
И дело, конечно, не в том, что, мол, природа русского человека хуже. Повторю, такие, казалось бы, личные свойства, как нравственность, правдивость и прочее, не что иное, как отражение социальной жизни, структурирующейся теми правилами поведения, что навязываются обществу во имя его же спокойствия, пока не приобретают статус традиций. И тогда уже защищают себя сами.
И, конечно, дело не в том, что русский человек по своей натуре хуже финна, который ворует меньше всех в мире, или американца, который обманывает общество не намного чаще. Просто у финнов и американцев многие поколения элит, навязывающих обществу правила общежития, кажущиеся им верными, были, осторожно скажем, умнее и точнее в своей социальной политике.
А вот русским с собственными элитами традиционно не везло и не везет. Мало того, что эти элиты презирают плебс, полагая его несмышленым, ленивым, вороватым и вечно пьяным народишком. Они, элиты, так быстро меняются, так стремительно трансформируют правила социальной игры, так озабочены, говоря народным языком, урвать и отвалить, что никакого взаимодоверия не возникает.
Общество справедливо подозревает сами элиты в бесчестности и не может относиться серьезно к прокламируемым правилам поведения, причем не важно — на христианской или прагматической основах. В результате доверие вызывают только те элиты, которым больше других удавалось удержаться у власти, которые плодили бесконечную бюрократию и которым удавалось, играя на слабостях общества, переводить стрелку упреков с себя на что-либо другое. Но эти элиты обычно были жестоки, кровавы и беспощадны.

Единожды солгав

Кстати говоря, Америка никак не менее бюрократическая страна, чем Россия. Возможно, даже более. Куда больше здесь бумажек, подписей, проверок, комиссий, инспекторов. Да, получить эти бумажки проще: ни одна государственная контора не исчезает бесследно, телефон всегда один и тот же, а если нужный чиновник занят, случится не тоскливый отбой после хамской и усталой скороговорки, а режим ожидания.
Но чем ниже твой социальный уровень, чем меньше ты прожил в стране, тем больше и больше тебя здесь проверяют, а на самом деле приучают к правилам социальной жизни, для которой обман — страшный и окончательный грех. Один раз обмануть зачастую уже достаточно, чтобы перечеркнуть свою жизнь. Особенно если это связано с деньгами. Второго повода можно и не дождаться.
Относится ли американская элита лучше к собственному обществу? Вряд ли. Элита появляется в результате жесткой социальной конкуренции — мягкотелых и прекраснодушных там мало. Но американская элита очень хорошо и давным-давно поняла, что надо обезопасить себя от возможных треволнений. А за безопасность надо платить.
Огромные социальные программы поддержки неимущих — это не доброта и не прекраснодушие, а трезвый расчет. Надо сделать социально ущемленных сытыми и одетыми, надо дать им хоть какое-нибудь занятие, отвлекающее от черных мыслей.
Я сначала не понимал, почему почти все социальные службы, занимающиеся неимущими, заполнены черными и латинос? Слишком мало платят, чтобы туда шли белые? Почему одна бессмысленная комиссия, убедившаяся, что мы действительно сняли ту квартиру, которую указали официально, платим за нее именно столько, сколько указали, сменяется другой, проверяющей то же самое. Некуда девать деньги?
Нет, все не так просто. Идея в том, чтобы занять максимальное число неблагополучного народа, опасного в смысле бунта и возмущения, каким-либо занятием, дающим ему пусть небольшой, но заработок. Пусть они все работают плохо или даже очень плохо. Пусть они постоянно ошибаются, так как их уровень образования и подготовки очень низкий. Пусть их работа не имеет большого смысла, но это работа, дающая возможность жить и обеспечивающая уровень самоуважения, достаточный для существования.
Американская элита трезва, умна, расчетлива. Профсоюзные баталии в прошлом веке научили ее делиться и делиться щедро, когда речь заходит о тех социальных слоях, которые могут доставить ей беспокойство в будущем. А русская элита — это жадные, недальновидные временщики, ненасытные и бессмысленно корыстные, плодящие только одно — кровавое и бессмысленное будущее для себя и русского общества. И так как представители элиты понимают это, то стараются сделать все еще быстрее, то есть хуже.