Образование и карьера

Дело

Оригинал текста

Плохое школьное образование в Америке — миф. Школьное образование разное — плохое, хорошее, отличное. Оно действительно прежде всего отличается от европейского и, конечно, русского, но совсем не обязательно в худшую сторону. Если не бояться афоризмов, то особенно в начальной школе оно соответствует форме обучения, известной из «Евгения Онегина», — учить всему шутя, чтоб не измучилось дитя.

Дюма и комиксы

То есть самое главное — создать ученику комфортные условия, а знания вкупе с гранитом науки — дело наживное. Здесь вообще не принято заставлять детей. Не хочет ребенок учиться музыке — не надо, не хочет читать на родном для матери и отца русском — пусть читает что хочет, или не читает, а рисует, или не рисует, а собирает конструктор и так далее. А главное, чтобы о спорте не забывал, чтобы рос здоровым, веселым и энергичным.
Да, конечно, попробуйте спросить американского школьника о том, о чем знает почти каждый русский: кто такой Александр Дюма и Д’Артаньян, кто написал «Робинзона Крузо» или «Остров сокровищ»… Скорее всего, ответа не получите. Но это не безграмотность, это укорененность в другой популярной культуре. Это русские дети в течение нескольких веков и поколений учились на одних и тех же образцах массовой культуры — в основном, позаимствованной в XIX столетии, — а в остальном мире массовая культура менялась в каждом поколении, и вместе с ней менялись кумиры и герои детского чтения.
Дюма и Стивенсон ничем принципиальным не отличаются от воздействия современных комиксов, мультфильмов или космических эпопей — везде побеждает добро, которому зло помогает строить сюжет. На русский взгляд, современная американская популярная культура — с привкусом картона; на американский — русская культура архаична.
Есть ли минусы у этой системы воспитания и образования? Да сколько угодно. Хотя честнее будет ответить — не минусы, а своеобразие. Главное отличие — пониженные агрессивность и конкурентоспособность. То есть, конечно, если вы попытаетесь полезть наверх, то встретите и локти, и всем известные приемы защиты собственной позиции, но это уже на какой-то высоте. А так для большинства американцев вполне достаточно закончить школу и какой-нибудь колледж, чтобы не иметь в дальнейшем проблем с работой и деньгами. Миллионером не станешь, но средний уровень обеспечен. А добиться этого настолько нетрудно, что и напрягаться не надо, — плыви просто по течению, куда-нибудь да вынесет.

Американская мягкотелость

Американские университетская и академическая системы выше всяких похвал, да и как они могут быть плохими при таких деньгах и таком количестве выдающихся ученых, собранных со всего мира и постоянно инвестирующих свой опыт в университетскую и фундаментальную копилки знаний. Да и по числу университетов Америку сегодня обгоняет только Индия. Но и здесь отмеченное свойство коренного американца (я бы сказал — мягкотелость) дает о себе знать.
От многих профессоров я слышал, что американские студенты, скажем так, самые медлительные, и с детьми эмигрантов — китайцев, индийцев, русских — им конкурировать сложно да и не очень-то хочется. Как результат, именно эмигранты и их отпрыски занимают все больше и больше важнейших позиций в американской науке и бизнесе, почти везде, где нужна острота, быстрый интеллект, обширные знания, приобретенные нешуточным трудом.
Чисто американскими остаются сегодня только самые высоты бизнеса и управления, где держат позиции выпускники престижных университетов так называемой Ивовой Лиги. Сюда не пускают чужих — тех, кто не учился в Йелле-Гарварде, кто не играл вместе в бейсбол, кто не входил в закрытый клуб выпускников, кто не занимал первые места по тому или иному предмету еще в колледже, также известном на весь мир. То есть высоты управления — последний бастион, который еще держится под бескомпромиссным натиском эмигрантов, да и эти высотки уже давно облеплены со всех сторон советниками, референтами, специалистами из тех эмигрантских детей, без которых Америке уже не прожить.
И если бы это была не Америка, а Европа, то можно было бы бить тревогу — настоящих американцев вытесняют на обочину жизни. Но Америка такой этнографический котел, который легко переварит и эту проблему. Ведь если не дети, то внуки эмигрантов будут уже полноценными американцами — только не англо-саксонских кровей, а других, и если не особенно впадать в дешевый патриотический испуг, то ничего страшного в этом нет.
Кстати, сегодняшний университетский бум начался еще во время Второй мировой войны, когда профессора получали несравнимо меньшие деньги, чем работающие в бизнесе. И коренные американцы, естественно, предпочитали бизнес, а в университеты потекли ученые-эмигранты, довольные, что получили хоть такую работу. Через пару десятилетий ситуация стала меняться, начался технический бум, и значение университетской науки возросло. Но тут выяснилось, что вполне естественные местничество и кумовство позволили китайским ученым тащить за собой китайскую диаспору, пакистанским — пакистанскую, а украинским — украинскую. То есть ситуация, когда американский университет столь пестр и имеет отчетливый эмигрантский крен, сложилась не сегодня.
Конечно, американская мягкотелость и неагрессивность вместе с натренированной законопослушностью могут вызывать разные комментарии. Доброжелательный взгляд укажет на фундамент из идеализма и латентной религиозности, что служит вполне определенным предохранителем для терпения — то есть если что-то или кто-то покушается на основу ценностей, то защитные функции обязательно проявляются. Тем более что ряд профессий (не только военных), но и массовая культура постоянно культивируют образ героя-защитника американских ценностей.
Критический взгляд увидит в мягкотелости результат сознательных социальных манипуляций, которые вкупе с различными льготами для неимущих создали вполне управляемое общество, не желающее никаких потрясений, да и не очень способное на них. Более того, отчетливый олигархический крен вызывает опасения не только левых интеллектуалов, но и вполне респектабельных политиков, обеспокоенных прочностью возводимой общественной системы.

Демократия — это учет и контроль
Сегодня мало кто будет спорить с утверждением демократов, что эпоха Буша не усилила, а без сомнений ослабила Америку, ее фундаментальные и символические устои, а также авторитет и позиции во всем мире. А в основе лежат социальные манипуляции, которые, по мнению некоторых, начинаются с самого простого и, казалось бы, столь полезного SSN (social security number) — номера социального страхования, позволяющего не только различным ведомствам, но и полиции следить за любым человеком, куда бы он ни направился на северо-американском континенте.
Согласно откровениям спецслужб, нужно всего три часа, чтобы отыскать человека в Америке, если, конечно, он не ходит пешком с чемоданом денег и не ночует в лесу в шалаше. Потому что это только говорится, что в Америке нет паспортов. Да, внутренних паспортов нет, но различные удостоверения, идентифицирующие личность, нужно здесь предъявлять намного чаще, чем в Европе. А все эти удостоверения, как вода в стеклянном стакане, покоятся на прозрачном дне единого номера социального страхования, без указания на который человек просто не может сдвинуться с места. Ни взять на прокат машину, ни забрать деньги со счета, ни расплатиться в ресторане, ни снять номер в гостинице.
Самое первое, что делает любой эмигрант, студент или человек, предполагающий здесь жить легально, это открывает в одном из многочисленных офисов себе SSN. Но эта продуманная система социального и полицейского контроля практически бесполезна при борьбе с так называемым мировым терроризмом, потому что покоится на уверенности, что у человека один и всем известный SSN, а не 22 паспорта на 22 фамилии.
Конечно, разветвленной и ленивой бюрократии удобно, когда все компьютеризировано и все шаги человека во всех областях, как игрушки на елке, находятся в одном и всегда доступном месте. Это только прокламируется, что Америка — страна тотального доверия: мол, так доверяют, так доверяют, что один раз обманешь — и все доверие рухнет, и вся сила американской системы раздавит тебя и превратит в собственную тень. Это, конечно, смешно: проверка и контроль — основа американской демократии, да и вообще демократии.
Монархия или тоталитаризм могут доверять лозунгам или прекраснодушным заявлениям льстецов. Реальная же демократия имеет дело с реальной природой человека, далекого от совершенства и подчиняющегося закону только тогда, когда ему выгоднее или легче подчиняться, чем не подчиняться. И в этом смысле, даже с учетом олигархического крена, Америка, конечно, самая демократическая страна в мире. Богатая, разнообразная. Очень далекая от идеала. И еще более далекая от различных мифов о ней.

Между статуей Свободы и островом слез

Дело

Оригинал текста

Самые банальные метафоры потому употребительны, что они верны, утверждал Хорхе Луис Борхес, хорошо понимая, как устроено сознание массового человека. Взгляд на морские ворота Нью-Йорка только подтверждает эту максиму.

Мать ваша и мать наша

Каждая культура особенно хранит и бережет некоторые специальные вещи. В Америке это не Белый дом или Конгресс, не Эмпайер Стейт билдинг (Empire State Building) — самое высокое (после гибели «близнецов» Всемирного торгового центра) здание Нью-Йорка — и не другой небоскреб — Федерал Плаза, где расположены сотни, если не тысячи, государственных учреждений, в том числе «Голос Америки» и радио «Свобода». Самое бережно хранимое — статуя Свободы (Statue of Liberty) в нью-йоркском порту, подарок Америке от французского народа.
По крайней мере, почти случайно оказавшись на экскурсии внутри этой самой статуи, я, как уже писал однажды, был потрясен обнаруженными мерами безопасности. Хотя, по большому счету, что охранять-то — бесконечная череда музеев, рассказывающих об истории создания статуи и о многом другом, так или иначе с этой историей связанным.
Чтобы осознать своеобразие данной ситуации, стоит задаться вопросом: а какой в России самый знаменитый, самый характерный и самый охраняемый памятник? В современной путинской России такого памятника нет. Еще нет. Идеологически нового пока не создано. Или, точнее говоря, ничто не осознано как идеологически сакральное, святое. Идеология пока на марше, она, что называется, ищет себя между прошлым и будущим. Она не готова предложить что-то современное.
Если же говорить о советской России, это, скорее всего, был мавзолей Ленина на Красной площади. Охраняли его как святыню, тщательно оберегаемую от надругательств. Можно вспомнить монумент Матери-родины с мечом в руке на Мамаевом Кургане в Волгограде, да и вообще многочисленные клоны пафосных матерей-победительниц (в бронзе, граните и гипсе), разбросанные по российским городам и весям вперемежку с бронзово-гранитно-гипсовым воином-победителем.
Но победа — вполне конкретное событие, будь она достигнута в войне с немцами или французами, с турками или поляками. Свобода же — понятие абстрактное, умозрительное, у каждого о ней свое представление, подчас радикально отличающееся от самого употребительного в то или иное время.
Однако, как ни странно, связь между американской статуей Свободы и русской матерью-родиной есть: статуя Свободы — это тоже мать, только не русская и не американская, а французская. Ведь именно мать французского скульптора Фридерика-Огюста Бартольди позировала ему во время работы над первой глиняной моделью величиной всего чуть больше метра.

У кого длиннее?

Воплотив мать в глине, скульптор стал делать все увеличивающиеся в размере рабочие модели, которые корректировались и трансформировались, пока не достигли оптимального, по замыслу француза, размера — 46 метров и веса в 225 тонн. Это при том, что правая рука (длина 12 метров, а диаметр 3,5) с факелом (не с мечом) поднимается, благодаря постаменту, на 92 метра, а только один указательный палец имеет длину 2,5 метра.
Понятно, что гонка шла по принципу: у кого длиннее — у нашей свободы или у вашей. Чтобы символ столь высокой и тяжелой свободы не покорился ветрам и стихиям, чтобы не рухнул он на радость друзьям тирании, постамент статуи был сконструирован французским инженером Густавом Эйфелем, впоследствии добавившим к своей славе конструкцию башни, получившей, понятное дело, его имя.
Если попытаться вдуматься, то все это очень метафорично. Вес свободы, длина ее, диаметр членов, методы проектирования и конструирования, способы бытования. Тут уже не скажешь вслед за русским поэтом: свобода приходит нагая, бросая на сердце цветы. Никакая не нагая, а вполне в символическом женском теле, отнюдь не невесомом, а совсем даже наоборот.
Здесь есть что защищать и чего опасаться. Американцы не случайно охраняют эту пустотелую статую куда серьезнее, чем какое-нибудь высокотехнологичное производство, стоящее миллиарды. Хотя, может быть, они не слишком внимательно читали Борхеса, но все равно понимают: самая банальная метафора национального символа потому столь ценна, что действенна, и потерять главный американский символ было бы больнее и опаснее, чем, скажем, «Майкрософт виндоус» — тоже, конечно, символ, но не столь красноречивый и, как ни странно, не столь употребительный. Потому что о статуе Свободы в Нью-Йорке знают даже те, кто не работал не только с Windows Vista, но и с Windows 1995 (корпоративная версия), установленной с пиратского диска, купленного по случаю в подземном переходе станции метро «Гостиный двор».
Но любой метафоре, тем более воплощенной в форме женщины, нужна пара, необходима преданная тень, лежащая у ног. Такая пара и такая тень есть у статуи Свободы — это соседний с ней остров Эллис (Eliss Island), прозванный еще в прошлом веке островом слез. Хотите свободы — платите за нее самой дорогой ценой.

ГУЛАГ в Нью-Йорке

Тем же катером, что привез меня к подножью статуи Бартольди, я отправился на остров Эллис, имеющий всего ничего в смысле площади — чуть более 10 гектаров. Конечно, я знал, что здесь в конце XIX и первой половине XX века был расположен главный въездной пункт для миллионов иммигрантов, устремившихся за свободой из Старого света в Новый. И открыли его аккурат через четыре года после открытия статуи Свободы — в 1892 году — на соседнем островке, так что преемственность метафор, их последовательная материализация не вызывают сомнений.
Остров Эллис — остров слез — или, говоря метафорически: мы тебе покажем, как свободу любить. Более чем за полвека через пропускные пункты огромного здания из красного кирпича прошли более 12 миллионов искателей свободы и лучшей жизни. Иногда до 2 тысяч человек в день.
Сегодня здесь тоже музей. В нем есть огромный, гулкий, страшный Главный зал, облицованный, как баня, плиткой, где в самом конце за несколькими конторками стояли чиновники, осуществлявшие пропуск в рай. Сразу за ними, посередине, лестница, по которой счастливчики, увы, не поднимались, а спускались в новую жизнь. Есть здесь и комнаты на втором этаже, в которых спали те, кто ждал своей очереди к чиновникам, или те, кого не пускали. Они вместе с пожитками, чемоданами и кулями ожидали незнамо чего.
Как ни странно, череда этих дверей напомнила мне комнаты лицеистов в Царском селе, даже не знаю почему — просто дверь за дверью, пустынная галерея; и тут же, чтобы подтвердить оправданность рифмы, я наткнулся на совершенно, казалось бы, странную и неожиданную экспозицию. Вернее, сначала увидел белого гипсового человечка в гипсовом ватнике и с белой гипсовой тачкой. Сделал шаг вперед и оказался среди экспозиции, рассказывающей о жизни советских заключенных в ГУЛАГе.
Первая мысль: что за связь между пропускным пунктом в рай (ад?) Нового света и советским концентрационным лагерем? Но несколько мгновений — и связь уже не кажется случайной. Что может быть банальней, весомей и употребительней метафоры горя и печали, чем ГУЛАГ? Разве что Освенцим. Какой тонкий ход срифмовать свободу с ее тенью, то есть с ценой печали от ее обретения. Как страшно получать свободу из чужих рук и не очень знать, что с ней делать. Разве здесь русский не поймет, не поможет советом и сочувствием несчастному иммигранту, который мечтает о лучшей доле, а пока находится здесь, на пропускном пункте, и ничего не знает о том, что ждет впереди — американская мечта или ее крушение?
Может быть, действительно свобода приходит нагая и ничего не бросает, никаких цветов, а, напротив, забирает все, что можно забрать?
Нет, пора на воздух. Я выхожу вслед за веселой туристической толпой, в которой японцы с фотоаппаратами заметны, как пузырьки в стакане с газированной водой, если ее взболтать; выхожу к набережной, жду катера и смотрю в сторону Нью-Йорка. По курсу Манхэттен с его банальными метафорами счастья — небоскребами, с его уникальным и банальным профилем — растрепанного ветром счастливчика. Скоро стемнеет, и в этой роще рождественских елок вспыхнут огни Бродвея и прочих банальных топографических указателей неоновых джунглей.
Что нам до Манхэттена, что нам до Бродвея, до статуи Свободы и острова слез Эллиса с экспозицией из русско-советской утопии банального? Мы все — эмигранты в собственной стране и иммигранты в чужой. Мы все сбились с пути и летим, унесенные ветром перемен. Путешественники, номады, эмигранты и иммигранты, дети банальных метафор, которые потому и банальны, что верны.

Русский Брайтон

Дело

Оригинал текста

Брайтон-Бич — одно из самых известных названий русской Америки. Короткая улица, поверх которой проходят надземные поезда метро, является центром русской колонии — возможно, самой большой в стране. От Брайтон-Бич, сплошь состоящей из ресторанов, магазинов, аптек и парикмахерских с вывесками на русском языке, отходят переулки, ведущие непосредственно к океану.

Вы говорите на рунглиш?

Здесь говорят на особом русском языке, который уже получил название рунглиша, так как представляет собой русский с одесским или, точнее, малороссийским, среднеазиатским, северокавказским и прочими акцентами, с примесью английских слов, ставших употребительными в местной среде. Но непосредственно на английском здесь не говорят.
Об этом, в частности, свидетельствует анекдот о двух старых евреях, к которым на Брайтон-Бич подходит американец и что-то спрашивает по-английски. Они смотрят на него с недоумением и качают головой. Американец идет дальше, евреи за ним наблюдают. Он ищет кого помоложе и спрашивает продавщицу пирожков также по-английски: как пройти к океану. «Не понимаю», — говорит продавщица. Он задает вопрос еще раз — тот же результат. Как затравленный, американец начинает оглядываться по сторонам. Тогда один старый еврей говорит другому: «Ну, так и помог ему его английский?»
Океан, кстати говоря, в двух шагах. Если пройти по переулку, незамысловато названному Брайтоном, с каким-нибудь номером (Брайтон 1, Брайтон 2 и так далее), то через пару минут можно выйти к не менее знаменитой набережной, представляющей собой деревянный настил длиной несколько километров, и здесь уже увидеть, как дышит в берег океан, больше всего напоминающий Балтийское море в районе Юрмалы. Это место прогулок, вечерних, субботних, воскресных, здесь ездят на велосипедах и роликовых коньках, а на просторном пляже загорают, купаются, играют в волейбол. Волнорезы в виде сваленных в воду камней и гранитных глыб делят пляж на равные участки, берег ровный и песчаный; в будни, когда вода не столь грязна, как в выходные, купаться приятно.
Между прочим, здесь обитают уже не только русские (русские в американском смысле, то есть те, кто говорит на русском языке и приехал сюда из России или стран бывшего Советского Союза), но и американцы. Их отличить несложно: мужчины будут обязательно не в плавках, а в длинных плавательных трусах, хотя, по большей части, не плавают, а просто плескаются и прыгают в волнах (плавать их в детстве не научили). Трусы вместо обтягивающих европейских плавок — знак американской скромности. Мужчины здесь не подчеркивают свои гениталии, чтобы, не дай Бог, не быть заподозренными в гомосексуализме. Вообще, американская стеснительность и постное пуританство — особая тема.
Брайтон — южная часть Бруклина, — в котором живут более двухсот тысяч русских, и большинство из них — в районах, примыкающих к Брайтон-Бич. Они настолько укоренились, что, кажется, живут здесь вечно. Однако это не так. Еще тридцать лет назад здесь были, в основном, черные районы, но русским понравилось единственное место в Нью-Йорке с хорошими пляжами, и в результате борьбы мафий победа осталась за Одессой. Когда Лимонов приезжал сюда в начале 1970-х, описывая свою поездку в романе «Это я, Эдичка», русские попадались ему лишь эпизодически, ни о каком засилье речи даже не было.

Что делали мама с дядей Борей

Кстати, «Маленькая Одесса» — одно из многочисленных названий района Брайтон-Бич, как, впрочем, и «Маленькая Россия». Но если по пешеходной деревянной набережной отправиться направо, то очень скоро, буквально через километр, цвет пляжных тел начнет меняться — появляются черные спины, характерные прически латинос. С предложением напитков и еды ходят не русские парни, а мексиканцы и итальянцы. Следовательно, мы приближаемся к знаменитому Кони-Айленду, где уже полтора века крутится огромное колесо обозрения и веселят детей разнообразные аттракционы.
Это место было знаменито еще в начале прошлого века. Потом сюда из Манхэттена перевели знаменитый Аквариум и расположили примерно посередине между Кони-Айлендом и Брайтон-Бич. Здесь в огромных аквариумах можно лицезреть почти всех обитателей Атлантического океана — от акул и мурен до черепах и моллюсков, — а на специальной водной арене увидеть представление с дрессированными морскими львами.
Уровень криминальности здешних мест меняется год от года. Полвека назад кони-айлендские аттракционы почти прекратили свое существование, так как ищущая развлечений публика была напугана стаями почти поселившейся здесь шпаны. На перестройку в России Брайтон-Бич также отреагировал взлетом уличной преступности — владельцев кафе и магазинов крышевали бритые братки, в ресторанах гуляли по-русски. Сегодня все поутихло.
Но нравы до сих пор экзотичны. Вот одна из свежих и, в общем-то, характерных историй. В прибрежном кафешантане праздновали две большие компании. Так получилось, что отмечали дни рождения двух девочек — одна помладше, другая постарше. Столы, конечно, разные, но то, что происходит у соседей, видно. В какой-то момент девочке постарше понесли подарки, и среди них огромную говорящую куклу. Девочка помладше увидела куклу и начала клянчить ее у матери.
Та говорит: «Ты посмотри на свои подарки, они ничем не хуже». — «Нет, я хочу эту куклу». Начинается обычная детская истерика избалованной любимицы семейства: «Хочу куклу, хочу эту куклу!» — «Хорошо, — говорит мать, — завтра мы пойдем и купим тебе такую же куклу, это будет второй подарок от меня». — «Не хочу завтра, хочу сейчас», — в голос рыдает девочка и, пытаясь шантажировать, сообщает: «А не то я скажу папе, что ты дяде Боре писю целовала».
Когда мне пару недель назад это рассказали, я тут же ответил: перестаньте, это анекдот, я его уже слышал. Да, говорят, анекдот, но только в первой части, а вообще-то, быль, да еще с трагическим концом. В тот раз все закончилось совсем не смешно — грандиозной дракой, в которой участвовали обе компании. В результате один человек был убит, несколько получили тяжелые увечья, отец плаксивой девочки попал в тюрьму, а мать через несколько дней покончила с собой.

Тут место для удара головой
Жизнь, принимая форму анекдота, все равно никогда не умещается в нем и разбрызгивается по сторонам, перехлестывает за края сюжета. Конечно, попытка русских, покинувших некогда родину, воспроизвести советскую мечту образца 1970-х годов как некий вневременный канон в равной степени анекдотична и трагична. Анекдотична — потому что попытка остановить время в рамках резервации невозможна. По той же причине советская мечта и трагична, и смешна. Конечно, сей факт отчетливее понимают более молодые люди. Они учат английский в школе, ищут работу вне Брайтона, делают карьеру по-американски и стремятся как можно быстрее покинуть это русское гетто.
А те, кто приезжает сюда купить традиционную русскую еду в магазине «Привоз», пообедать в «Национале» или в другом месте салатом оливье, селедкой под шубой, украинским борщом, блинчиками и шашлыками, воспринимают Брайтон-Бич с той блаженной поверхностностью, которая позволяет не углубляться в тонкости жизни местных обитателей. Они не видят опереточной драматичности вневременного существования, обслуживающего ностальгию не столько по прошлому, сколько по будущему, которое не осуществилось.
Кстати, стоит только отправиться от Брайтон-Бич в противоположную океану сторону, как приметы советского быта и русская речь начинают растворяться в обыкновенном бруклинском пейзаже, в котором есть место и для пакистанцев, и для итальянцев, и для евреев-хасидов в широкополых шляпах и брюках, заправленных в белые гольфы.
Вон черные ребятишки играют в бейсбол — значит, мы отъехали от Кони-Айленда пару остановок. И это уже совсем другая жизнь. Здесь нет театра «Милленниум», где каждую неделю является новый звездный гость из Москвы или Петербурга — от Филиппа Киркорова до Сергея Юрского, от Аллы Пугачевой до Олега Янковского. Здесь нет русских вывесок и реклам с орфографическими ошибками. Здесь не напишут около стеклянной двери: «Тут место для удара головой». Здесь нет запаха русского черного хлеба и грузинского хачапури. Нет среди спиртных напитков поддельного «Киндзмараули» и крымского «Черного камня».
Но стоит только пересесть на поезд, идущий в обратную сторону, как жизнь начнет постепенно разматываться назад, глаз будет угадывать знакомые детали… Вот, наконец, поезд поворачивает и останавливается. Мы спускаемся вниз и с недоумением оглядываемся по сторонам, пока надземка грохочет и лязгает над головой. Брайтон-Бич. Проходящий поезд имеет здесь свое название: «Минута молчания!» Говорить невозможно.

Почта

Дело

Оригинал текста

Если искать то безусловное преимущество, которым Америка отличается от России, то это, конечно, почта. Самая обыкновенная почта, которая доставляет в квартиры и офисы письма, посылки, бандероли и газеты, которая, кстати говоря, была в России до революции, когда корреспонденция внутри города приходила в течение дня, а при советской власти исчезла и не появилась до сих пор.

Доходит до каждого
Почту в России вполне можно рассматривать как символ российской жизни с ее заменой реальности на иллюзию, в которой реальность присутствует лишь как отвлекающий маневр. То есть почта, конечно, есть, и письмо или посылка, отправленные из одного города в другой, могут прийти адресату, но могут и не прийти. Могут быть вручены в разорванной и грязной упаковке, а могут оказаться нетронутыми. Могут появиться через неделю, даже если вы отправляете письмо в соседний дом, а могут и через несколько месяцев. То есть почтовое ведомство неожиданно может выполнить свои функции, а может и не выполнить, и это все знают.
В этом смысле почта в Америке — то, чем вполне можно гордиться. Правда, американцам гордиться почтой, скорее всего, не приходит в голову, потому что ее бесперебойная работа есть нечто само собой разумеющееся. По почте пересылают не только письма, но чеки, деньги, документы, дорогостоящее и копеечное оборудование.
Дабы по привычке добавить ложку дегтя в бочку почтового меда, скажу, как был изумлен, что ни о какой газете «Нью-Йорк таймс» к утреннему кофе в Америке — по крайней мере, в Нью-Йорке — речь сегодня не идет. По всем нашим адресам почта приходила примерно в одно и то же время — к обеду. Когда все новости были уже известны из интернета и по выпускам теленовостей. Но это, пожалуй, единственный недостаток в работе американской почты или, может быть, просто знак того, что газеты перестали быть эксклюзивным источником свежих вестей.
Зато примеров, позволяющих убедиться, что американская почта — здоровая и полноценная институция, можно привести сколько угодно. Что только не получал и не отправлял я по почте! Мобильный телефон, который отсылал обычной почтой в ремонт и получал обратно, жесткий диск от компьютера (причем как жителю США мне полагалась льгота от компании Western digital: я, заявив, что купленный мною диск вышел из строя, сначала получил замену, а потом отослал дефектный диск производителю).
Мне приходилось получать по почте важнейшие документы — права, кредитные карты с пинкодами, приглашения на важные и официальные встречи (например, на интервью в университете), и никому не приходило в голову перезвонить и спросить: а вы получили наше письмо, оно не потерялось, не пропало по дороге? Не потерялось, не пропало, не исчезло; электроприборы доходили до гарантийной мастерской и возвращались обратно; компьютеры и оконные кондиционеры приходили в полной комплектации, в непорванной и невскрытой упаковке; документы не терялись; маниордер (чек, который предъявитель может обналичить где угодно) достигал адресата. Я не могу сказать, что у меня не было проблем с различными исполнителями — их было сколько угодно, но только не на почте.
Ebay больше, плати меньше
Хотя, возможно, самым убедительным примером качественной работы почты является всем хорошо известное изобретение последних десятилетий — покупки и продажи по интернету. Именно покупки и продажи, потому что по интернету не только покупают, но и продают ненужные вещи. Причем не только и не столько компании, сколько частные лица. А посредником является какой-нибудь аукцион, в том числе самый знаменитый — Ebay («Ебей»).
Должен сказать, что я в первые месяцы пребывания в Америке побаивался покупок по интернету и, в частности, на известных аукционах, где нужно торговаться в реальном времени. И, в общем-то, правильно делал, так как эта процедура не такая простая, — опять же потому, что покупаешь у конкретного лица и получаешь свой товар только после того, как оплатишь его.
Как определить, кому можно доверять, кому нет, чем вызваны подчас очень низкие цены, как пользоваться множеством опций, в том числе подарков и скидок по доставке, — это целая наука, и, не умея плавать в аукционном море, не стоит сразу заплывать на глубину.
Но я о почте, а она в ситуации покупок по интернету представляет единственно гарантированную инстанцию, в чем я убедился, когда начал делать первые покупки на аукционах «Ебей» или «Амазонком».
Тогда же я обнаружил очень интересную деталь. Обычно продавец среди прочих пунктов предложения заполняет графу, в которой указывает, куда именно он может доставить товар. Часто это только США, что понятно — проще, надежней, дешевле, — но не менее часто это «весь мир», за небольшими, правда, исключениями. Какими? Среди тех стран, куда честные продавцы не рискуют доставлять свой товар (особенно при условии его страховки), — Судан, Северная Корея и Россия. И если с Северной Кореей и Суданом все примерно понятно, то Россия, накачанная путинской нефтью, казалось бы, должна быть лакомым кусочком чужих денег.
Понятно, что это никакая не дискриминация, о которой уже, наверное, подумали патриоты. Покупки по интернету — после перестройки — быстро вроде бы вошли в моду, но потом все столь же быстро заглохло. Оно и понятно: товары стали пропадать в необозримом болоте российской почты, а ни продавцу, ни покупателю не было дела до того, на каком именно этапе вещи «делают ноги».
Кто представляет собой наиболее безнравственную инстанцию — замученные тетки-почтальонши, нервные отделы доставки, наглые таможенные службы? Все вместе это и есть такой важнейший канал связи, как почта, и Россия, конечно, никогда не станет цивилизованной страной, пока у нее не будет такой почты, как в Америке.
То есть обыкновенной почты, которой можно доверить все и ни секунды не сомневаться, что ничего не потеряется, не исчезнет, не будет украдено. «Ни секунды?» — спросит недоверчивый патриот русской и столь неформальной действительности. Ни секунды, отвечу я и не покривлю душой. Потому что слишком хорошо знаю, что такое российская почта, которой нельзя доверить ничего, которую много раз пытались вылечить, и все неудачно. Которую сегодня дублируют различные службы курьерской доставки, но это то же самое, что заменять маршрутными такси работу муниципального транспорта, который отнюдь не только в Америке ходит по расписанию с минутами.
Между Бермудским треугольником и Маракотовой бездной
Почта — это древний символ нормы, результат общественного договора между обществом и человеком, поступающим работать в почтовое ведомство и принимающим на себя ряд естественных обязательств: работать аккуратно, добросовестно, не красть и не обманывать клиентов. То есть соблюдать ряд более чем очевидных правил. Именно такой договор олицетворяет собой американская почта, и примерно такой же не приживается почти век на русской почве.
Кстати говоря, почти тотальный отказ от формализации, от точного соответствия той или иной социальной роли в рамках социального спектакля жизни есть, возможно, самое главное отличие российской жизни. Причем это отличие репрезентирует не только изъян российской действительности (ни с кем нельзя окончательно договориться, никому нельзя доверять — ни водопроводчику, ни чиновнику муниципалитета, ни президенту).
Как говорил мне когда-то следователь КГБ: «Вас как судить — по закону или по правде?» И здесь важно, что закон и правда — это антагонисты, само существование закона в русском варианте уже говорит о заложенной в нем неправде. В то время как в Америке только закон и есть правда и все тело жизни пронизано строчками закона, как стеганое одеяло; и никто, кроме маргиналов, не протестует против тотальной формализации жизни. Свои правила имеет любое ведомство, а нарушать закон или служебное правило запросто так никому и в голову не придет.
С другой стороны, то обаяние российской жизни, которое (по крайней мере, раньше, в советские времена) было, да и сейчас, наверное, есть, заключается в той же самой неформальности общения, в этих похлопываниях по плечу незнакомого человека, в легкости, с которой полузнакомый человек, сокращая дистанцию приватности, лезет тебе в душу, дает советы, делает замечания, переходит на повышенные тона, завязывает разговор или ссору. Именно из-за этой обаятельной неформальности русского общения и социального самосознания российская почта — что-то среднее между Бермудским треугольником и Маракотовой бездной, а американская почта — точный, как хорошие старые часы, механизм, в равной степени рукотворный и, кажется, вечный.
Почта, конечно, куда более точный символ общества, чем рынок, парламент или выборы. Недаром основатель первого пролетарского государства требовал начинать революции с захвата почты и телеграфа. Он, правда, хотел помешать ее работе, что и получилось. Но значение почты он понял правильно.

Между собакой и волком

Facebook

Пару дней назад испытал странное, тревожное, но и поучительное раздражение, посмотрев интервью Льва Гудкова Ксении Лариной и Виталию Дымарскому в передаче «Россия, которую выбирает большинство» на «Эхе Москвы». Казалось бы, почтенные ведущие либеральной радиостанции разговаривают с известным социологом, идеологически не так от них и далеким; однако я видел людей, говорящих примерно об одном и том же, но на двух совершенно разных языках, которые очень обобщенно мог охарактеризовать, как язык рациональности (Гудков) и язык эмоциональности (Ларина и Дымарский). Можно ли сказать об этом проще? Тот, кто, как и я, испытывал несносное раздражение каждый раз, когда слово переходило к Лариной и Дымарскому, и шептал про себя, сжимая зубы: помолчи, дура, дай послушать вменяемого человека, сказал бы, возможно, резче: это был разговор волка и собаки; и, пожалуйста, без обид, я ищу метафоры, стремясь к точности и отчетливо понимая, что точность на языке метафор недостижима.
Казалось бы, нас мало, мы не любим Путина, Крымнаш, Киселева и Соловьева, но, увы нам, наше единство иллюзорно. Мы говорим на разных языках, ненавидя одно и то же, но ценя, без сомнения, разные вещи. Язык рациональности, на котором говорит Гудков, я готов, кажется, слушать и слышать, потому что он помогает мне думать; язык эмоциональности, который в большинстве своем представляет собой разрушенную, несостоявшуюся, несостоятельную рациональность, я воспринимаю как пытку. Даже если он мне идеологически близок. Набоков, которого я услышал так давно, что слушать больше уже не могу, сказал бы здесь о пошлости. И действительно, граница, разделяющая способы говорения Гудкова и Лариной-Дымарского, казалось бы, неуловимо тонка, пунктирна, я бы сказал — нежна, но это граница между языками, которые способны понять друг друга, но только в том промежутке (в тыняновском смысле), в котором опять оказалась Россия, стоящая уже по пояс в тоталитарной грамматике. Но убери этот промежуток, и между языками рациональности и эмоциональности наступит то естественное непонимание, которое им свойственно, как волку и собаке.