Соседи

Дело

Оригинал текста

Кому не известно, что в Нью-Йорке можно прожить двадцать лет в одном доме и не познакомиться близко ни с одним соседом? То есть встречаться периодически на улице или на лестничной площадке, радостно кричать при встрече, как дела? Отвечать, что все прекрасно, добавлять какую-нибудь банальность про погоду или про наступающий уикенд (если дело происходит в пятницу), и с чувством облегчения расходиться в разные стороны.
Мы прожили в одном доме в Бенсонхерсте не 20 лет, а всего год с небольшим, но сумма наших разговоров с соседями не превысила бы за это время и 10 минут. Если, конечно, не считать супервайзора, с которым нам пришлось обсуждать проблемы тепла, канализации и отопления, пока он нам чинил унитаз или настраивал душ.

Далеко не сразу мы научились определять национальность наших соседей. То есть с азиатами — все более менее ясно: если человек похож на киргиза, значит, он — японец, если в чертах есть что-то пугающе-изможденное, он — вьетнамец, все остальные — китайцы. Или корейцы. Или тайцы. Но та девушка-азиатка, которую мы встречали иногда в нашей парадной (а в Америке адрес определяется не домом, а именно парадной) была скромна, стеснительна и трудно идентифицируема на предмет ее происхождения.
Я точно узнал, когда в наш дом вселились поляки — накануне ночью нас разбудил непривычный шум, прямо под окном стояла машина, сквозь приоткрытую дверь лилась отвратительно громкая музыка, внизу стояли огромные жлобы, отбрасывающие причудливые черные тени, и, перекрикивая музыку, курили и что-то горячо обсуждали, сопровождая свою явно славянскую речь русским матом. На переднем капоте у них была гордо выставлена бутылка водки, которую наши будущие соседи быстро опорожняли с помощью белых пластмассовых стаканчиков.
В Германии таких нарушителей ночной тишины полиция, вызванная теми же возмущенными соседями, скрутила бы через пять минут, если не раньше, здесь же уличное застолье продолжалось часа полтора и закончилось выпитой бутылкой и усталостью собутыльников.
Поляки поселились на первом этаже, рядом с одинокой дамой с крашенными рыжими волосами, которую время от времени навещал ее великовозрастный сын, всегда одетый в джинсы с кроссовками и светлую рубашку с галстуком. Стройная, как невысокая девушка, она — при ближайшем рассмотрении — оказалась дамой преклонных лет, но с одним немаловажым пристрастием, которое стало серьезным осложнением нашей жизни.
В наш быт жившая аккурат под нами дама вошла потому, что любила петь. Причем, пела одно и то же в одно и то же время. Каждый уикенд или праздник в середине дня из ее открытого окна в наше открытое окно начинала литься американская популярная музыка 40-50-х годов прошлого века. Наиболее современным был Элвис Пресли, из которого наша соседка отбирала только самые сладкие лирические композиции. Вообще ее репертуар мы скоро выучили наизусть и возненавидели до глубины души. Не могу сказать, что она плохо подпевала своей музыке: она, скорее всего, занималась пением в молодости. Или что сама музыка была плохая, вполне кондиционная эстрада. Но она крутила все время одно и то же, без какого-либо разнообразия. От обеда до 2-3 ночи с одним и тем же (высоким) уровнем громкости. Пару раз мы не выдерживали и пытались сделать ей замечание. Один раз в третьем часу ночи жена спустилась и стала звонить ей в дверь, наша старая хиповка дверь не открыла, но музыку сразу выключила. При этом когда мы сталкивались в парадной, то вместе улыбались до ушей и не возвращались к проблемам ночных песнопений.
Иногда, уже после того, как музыка замолкала, мы слышали, как хозяйка квартиры ссорилась со своим сыном или любовником. Было ощущение, что они выпивали, потому что разговор шел на повышенных тонах, иногда переходя на крик. Только иногда эти голоса перекрывались грохотом проезжающей «надземки», но только шум поезда смолкал, как голоса появлялись вновь. Смысл этой перманентной ссоры нам был неясен, мы могли разобрать лишь отдельные слова, но в чем взрослый сын упрекает свою мать или, наоборот, мать сына, можно было представить. Может быть, сын говорит: хватит пить, уже достаточно набралась, а она отвечает: вот так бобылем с мамочкой и проживешь всю жизнь? Ни внуков, ни невестки, никого, только одни упреки. Очень часто мы лежали ночью и молча слушали, как внизу выясняют свои непростые отношения соседи.
Еще один сосед (мы там и не определили, кто именно) раз в день, во время обеда что-то очень громко кричал. Нам очень хотелось узнать, что он кричит и зачем, но это не удавалось. Крик был гортанным, больше всего это было похоже на «Аллах Акбар», но это был не «Аллах Акбар», а что-то другое. Первое время мы даже вздрагивали, когда он начинал кричать, потом привыкли. Это было явно какое-то молитвенное восклицание. И нам казалось, что оно связано с приемом пищи. Очевидно, наш сосед кричал это в открытое окно, так как сразу после крика мы выглядывали на улицу и никого не находили. Мы приглядывались к нашим соседям, пытаясь понять, кто он, возвещавший своим домашним, что время обеда пришло. Но так и не смогли распознать.
Более всего на роль обеденного крикуна походил один китаец (японец, кореец, вьетнамец), который жил в двухэтажном доме напротив. Его семья состояла из жены и сына, пухлого мальчишки лет десяти. Мы видели, как они садятся в свою машину, и представляли, что именно глава семейства, тридцатилетний азиат, читает перед обедом молитву своей жене и сыну, а заканчивает ее громким гортанным кличем. Я был бы рад познакомится с ним и распросить о подробностях этого ритуала, но такой возможности жизнь нам не предоставила. Подойти же на улице к человеку и начинать распрашивать было совершенно невозможно.

Не менее колоритными были соседи из дома напротив, где проживало несколько итальянских семейств с большим числом маленьких детей. Вот кто чувствовал себя хозяевами жизни — так это наши итальянцы, хотя, судя по машинам, которыми они владели, они были не из богатых. Но они громче всех разговаривали, дети орали, мамаши, не думая их утихомиривать, постоянно болтали и курили, иногда отец семейства — парень лет двадцати пяти — выкатывал из закромов грохочущий мотоцикл и ездил на нем с задумчивым видом туда-сюда по кварталу, будто бы проверяя его после ремонта.
Именно они первыми выставляли перед рождеством электрическую елку, они последними ее и убирали чуть ли не в феврале.
Но звездным часом наших итальянцев был так называемый bloсk party — ежегодный праздник квартала, нечто совсем непредставимое в России. Все начиналось за несколько недель, когда нашу улицу, как раз между нашими домами, перегораживал транспарант, извещавший, что в последнюю субботу июля состоится этот самый bloсk party. Затем уже за неделю до события на всех столбах появлялось объявление, что в субботу на нашей улице парковки не будет с 8 утра до ночи. Накануне на огромном грузовике к их дому доставлялись огромные метра 2 в вышину колонки с усилителями, появлялся огромный электрогриль, столы и стулья. А в 9 утра наступившего дня по улице начинал ходить с мегафоном один из итальянцев, приглашая всех на праздник и напоминая о необходимости убрать с улицы все машины.
На самом деле это был праздник этих итальянских семейств — что за день они отмечали, неизвестно, может быть, день вселения в этот дом или день, знаменательный для итальянской культуры, но без них ничего бы сверхординарного не получилось. Ну, вышли бы из домов люди поприветствовать соседей и выпить за их здоровье винца или пивка. Поулыбались бы, обменялись бы парой слов. И все.
Здесь же с утра до ночи творилось ровным счетом безумие. Первую половину дня развлекали детей. Открывался пожарный гидрант, надувался резиновый — в пол улицы диаметром — бассейн, в котором плавали, плескались, орали, бесились итальянские дети, разбавленные парочкой маленьких китайчиков в больших черных очках. Велосипеды, самокаты, ролики. Движение с двух сторон перекрыто — свобода, как в русской провинциальной глуши.
После обеда начиналась главная беда — на полную включалась музыка. От баса у меня дрожали перепонки в ушах, как диффузоры в динамиках. Выдержать это было нельзя. Сразу стало понятно, что среди наших итальянцев нет представителей интеллектуальных профессий — ни работать, ни читать при таком шуме было невозможно. Через пару часов и мы, размышлявшие — присоединяться или нет к соседскому веселию, позорно бежали, понимая, что сил перекрикивать музыку, пытаясь общаться на чужом языке, у нас нет. Мы исчезли часов на пять, но когда вернулись около 11 вечера, застали веселье еще в полном разгаре. На улицу были выставлены столики и стулья, в ящиках стояло пиво и вода, музыка грохотала, усталые дети верещали и капризничали, пара десятков взрослых длили натужное веселье.
Мы к нему не присоединились. Поднялись к себе, выпили чаю, мне казалось, что даже блюдца подскакивают и звенят от грохота за окном. Ни читать, ни разговаривать было невозможно. Легли спать, положив подушку на ухо.
Музыку выключили без семи минут двенадцать.

Об интимном

Дело

Оригинал текста

Трудно было в это поверить, но американцы ужасно стеснительны. Сложно было такое представить, видя их как туристов в других странах, — громкоговорящих, жестикулирующих, не обращающих, казалось, ни на кого внимания.
Но американцы очень стеснительны и застенчивы, особенно в тех ситуациях, которые хотя бы отдаленно касаются области сексуального. Они застенчивы, как подростки, причем сильный пол стесняется откровенно больше слабого.

Я уже писал, что на пляже мужчины ходят не в европейских плавках, обтягивающих гениталии, а в огромных плавках-шортах. Кстати, и в качестве исподнего они носят исключительно свободные трусы, типа боксерских. Практически никто не одевает обтягивающий трикотаж, привычный для России. Здесь, правда, дело не в стеснительности, а в настоятельных рекомендациях врачей — это необходимо для сохранения потенции, которой противопоказана жара. Для того в конструкции мужчины природой предусмотрено вынесенное на поверхность мужское хозяйство; и оно должно максимально проветриваться, находиться в прохладе, а не перегреваться в потном сжатии.
Но, конечно, плавки в виде шортов носят не из-за врачебных рекомендаций, а потому что показывать обтянутые гениталии считается делом откровенно нескромным, неприличным, характерным для геев, от которых американские мужчины всячески пытаются дистанцироваться. Это в плане политкорректности гомосексуализм нельзя критиковать, но походить на пидора не хочет ни один американец-натурал.
Не менее характерно, что американцы мужского пола крайне редко переодеваются на пляже. Типичная для России картинка, когда мужик заворачивается в пляжное полотенце и под ним, изворачиваясь, меняет мокрые плавки на сухие трусы, является крайне редкой картинкой. Чаще всего америкосы так и идут обратно домой в тех трусах-плавках, в которых находились на пляже, или просто надевают сверху на трусы шорты и едут в метро или автобусе, либо бредут по улице, нагруженные пляжной амуницией.
Но и фокус с полотенцем находит применение. Однако не на пляже, а в бассейне. Здесь опять мужчины чаще всего в плавках-шортах, но самое интересное, что эти плавки они не снимают, когда потом, после сеанса плавания, принимают душ. То есть находятся, конечно, и такие, кто снимает в исключительно мужской компании трусы, но подавляющее большинство, причем именно молодых людей, предпочитает мыться в плавках, а потом меняет их на трусы в мужской (повторяю) раздевалке, завернувшись в полотенце.
Кстати говоря, лицезрение тех смельчаков, которые моются в душе, сняв трусы, навело меня на догадку, которую потом подтвердили поиски нужной информации в интернете. 95% американских мужчин обрезаны. Причем делается это не из-за солидарности с евреями и тем более не из-за солидарности с мусульманами, а опять же из-за врачебных рекомендаций. Американских мальчиков (получив, конечно, на это согласие родителей) подвергают обрезанию в больнице на второй или третий день после рождения. Как раз евреи и мусульмане чаще всего отказываются от этой процедуры в больнице — для них процесс носит религиозный характер, и отрезать крайнюю плоть может только специально подготовленный священник.
Так или иначе, американский мужчина откровенно стесняется своей наготы не только перед особами противоположного пола, но и в тесной мужской компании. Кстати, женщины и девушки, конечно, более раскрепощенные, чем мужчины, в том же бассейне ведут себя подчас похоже. Я имею в виду, что моются они часто тоже в купальниках и переодеваются в женской раздевалке, извиваясь под банным полотенцем.
Да и на пляже очень многие поверх купальников (особенно те, у кого телосложение желает быть лучшим) одевают широченные футболки и майки. Но хорошо сложенные, худенькие девчонки носят, конечно, бикини, гордо выпячивая грудь и играя бедрами. Впрочем, общей картины эта подробность не меняет.

Причина подобной, без преувеличения, пуританской застенчивости коренится, конечно, в протестантской религии, создавшей основы американской массовой культуры. Эта массовая культура, естественно, несравнимо более скромная и сдержанная, чем европейская и тем более современная российская. Здесь, кстати, кроется один из парадоксов: российское общество, равнодушно отказавшееся от политических свобод, жадно и твердо держится за полученные в начале перестройки свободы сексуальные — такого количества сексуально окрашенной рекламы и сексуально ориентированных фильмов (с откровенными сценами) нет на телевизионных экранах ни одной европейской страны. Про Америку я даже не говорю.
Увидеть по телевизору на общедоступных каналах эротический фильм (даже не порнографический) крайне затруднительно. Конечно, есть кабельное телевидение, и любой взрослый телезритель может заказать себе специализированный порнографический канал, но на каналах известных и популярных эротики крайне мало, порнографии же нет в принципе.
Точно так же откровенного и даже скрытого сексуального подтекста лишено само общение — на работе, среди коллег, или в сфере, которую называют публичной: я имею в виду транспорт, театр, концерт. Никаких таких шуточек, привычных для русской молодежной, и не очень, среды. Женщины, само собой разумеется, не накрашены, мужчины и не думают ощупывать взглядом баб, как это принято в России.
Раньше я не вполне понимал вопрос, часто звучащий в американских фильмах, когда женщина, приглашенная, скажем, на ужин, переспрашивает и смотрит пристально мужчине в глаза: «Это свидание?» И очень важно, что именно мужчина ответит, потому что между просто обедом или ужином вдвоем и «свиданием» лежит целая пропасть — ритуальная, церемонная, культурная. Сексуальная. Переход в эротическую зону обставляется специальными предупреждениями.
Это, конечно, не означает, что сексуальные отношения не могут возникнуть спонтанно: сексуального насилия в Новом свете не меньше, чем в Старом, но все равно сама атмосфера общения полов в Америке разительно отличается от России, где женщине массовой культурой предписана роль откровенной соблазнительницы и куртизанки, а мужское поведение подчеркивает подчиненное положение женщины, постоянно погружаемой в половую сферу как наиболее ей соответствующую.
В Америке сексуальное равенство достигнуто, и именно поэтому оно легко может быть вынесено (и постоянно выносится) за скобки общения между мужчиной и женщиной. Я здесь ничего не говорю о политкорректности, о которой и так много известно. Русские предпочитают подсмеиваться над политкорректностью дубоголовых америкосов, не всегда отдавая себе отчет, что речь идет о последствиях женской эмансипации (то есть борьбы за равенство), которая в России находится в зачаточном состоянии. Подчиненное положение женщины, насильно удерживаемой в сексуальных рамках, конечно, удобно большинству мужчин, и та сексуальная свобода, которой сегодня характеризуется российское общество, только подчеркивает эту ситуацию, индуцируя сексуальность закрепощения.
Америка в этом смысле просто полюс целомудрия и церемонной вежливости. Это, кстати, тоже обстоятельство, не лишенное сексуальных коннотаций. Ведь принятая в России грубоватость, ироничность, подчеркнутая откровенность отношений нацелена на скорейшее сокращение дистанции, на отбрасывание условностей, на сближение, раздраженно воспринимающее любые ограничения. В то время как американская (и европейская) вежливость — напротив, создание дистанции, перспективы, пространства свободы как сексуальной, так и просто личной.
В этом смысле российская тяга к раскрепощенности, к естественности, не опосредованной культурой, — это и доморощенные сексуальные порядки, в основе которых сексуальное, экономическое и политическое закрепощение подчиненного положения женщины и вообще — бегство от индивидуальной свободы. Потому что именно дистанция, пространство, остающееся вокруг личности, не уменьшает, а увеличивает степень свободы, оставляя человеку возможность для маневра, для более сложного и, следовательно, более ценного поведения.
Конечно, в ответ летят упреки в неискренности и лицемерии, потому что вежливость, набор церемониальных и ритуальных практик позволяет тщательно скрывать истинные намерения и желания под маской доброжелательных слов и жестов. Да, культура противостоит природе с ее жесткими законами самосохранения. Помню, героиня фильма «Тутси» говорит подруге (на самом деле переодетому мужчине), что если бы ухажер просто сказал, что хочет ее трахнуть, она бы обменяла его прямоту и честность на свое согласие. Однако как только герой пытается применить полученную информацию на практике и прямиком зовет героиню в койку, ответом ему служит не согласие, а пощечина. Увы, отсутствие вежливости — не столько отказ от лицемерия, сколько презрение свободы, а она все еще в цене.

Харассмент и либералы

Газета «День»

Оригинал текста

Ситуация с увольнением главного редактора «Медузы» после обвинений в харассменте, поведение руководства издания и реакция на него российского общества симптоматичны. Недоброжелательная критика (вроде главреда RT Маргариты Симонян, да и других, не скрывающих злорадства от того, что издание, позиционирующееся как оппозиционное, попало впросак) делает акцент на «двойных стандартах»: пока в харассменте обвиняют идеологически чужих, в голосе звучит медь осуждения, когда дело доходит до своих, в игру вступают соображения целесообразности (жалко терять ценного сотрудника) и продвинутое понимание. С кем не бывает. Первый раз не пидорас.

Что здесь сказать: двойные стандарты в той или иной степени свойственны всем, хотя бы потому, что себя или своих мы лучше понимаем, и легко присоединяем контекст, объясняющий любой (в том числе предосудительный) поступок. С чужим и чуждым это сделать, безусловно, труднее.

Но куда показательней реакция либерального сообщества. Тут две группы голосов: одна находится в области западного толкования харассмента, как проявления мужского доминирования, с которым – в рамках женской эмансипации – западное общество пытается бороться. В том время как другая (подчеркну еще раз: вполне себе либеральная, по крайней мере, по отношению к путинскому режиму) транслирует скепсис по поводу попыток перенести практику противостояния харассменту (и вообще к политике толерантности) в наши палестины. Как, впрочем, и к самой толерантности, которую сравнивают либо с борьбой комсомола в позднем совке за нравственность советской молодежи. Либо, соглашаясь, что вообще-то борьба за женское равноправие (как и вообще равноправие различных меньшинств) как бы осмысленна, но явно приобрела характер кампанейщины и является инструментом, позволяющим сводить счеты с оппонентами.

Хотя отрицать то, что любые веянья, обретшие популярность, несомненно, могут использоваться как козырь в карьерной игре, глупо, сама ситуация, когда российские либералы, ориентирующиеся на западные ценности, устанавливают буйки на границе: до буйка – скажем, пока западные СМИ или правозащитные организации осуждают Путина и его присных – мне это вполне понятно и приятно, но дальше, где это вступает в противоречие с моими собственными жизненными стратегиями и ориентирами, я резервирую за собой право на особое мнение и несогласие.

Конечно, это возможно. Но стоит задаться вопросом: а какой области принадлежит сама тенденция борьбы за права меньшинств, где одной из струек (а может, центральным потоком, даже локомотивом) стала борьба за женское равноправие в одежде толерантности и противостояния харассменту? Те из российских либералов, а их внушительная часть, кто демонстрирует по разным соображениям скепсис в интерпретации этой тенденции, часто говорят о лицемерии. То есть переносят толерантность как тренд в область групповой морали. Мол, та или иная группа присвоила себе право определять, что, собственного говоря, морально, а что нет, и таким образом продвигает свои интересы.

Кстати, вопрос морали очень часто выступает в качестве объясняющего мотива, когда те или иные наблюдатели сравнивают путинскую Россию и неоновый Запад. Скажем, вполне в других случаях внятный Алексашенко объясняет, почему в Америке или Финляндии уровень коррупции заметно ниже, чем у Путина, и упоминает мораль. Красть стыдно. Тем более, если заходит разговор о том, что жены обеспеченных россиян стремятся уехать на сносях в Штаты в рамках родильного туризма. И, помимо естественного желания получить для своего ребенка американское гражданство, отнять которое пытается Трамп, звучит и такой аргумент: это еще и намного более комфортно, американский медицинский персонал лучше и доброжелательнее ухаживает за пациентами. А почему, подает мяч журналист на ногу эксперту, прекрасно зная, что он ответит, — потому что мораль у них другая.

Казалось бы, очень удобно в очередной раз уколоть путинский режим, который в рамках своих патриотических и имперских игр обрушил общественную мораль, да и что здесь, собственно говоря, можно возразить.

В общем-то, ничего, кроме того, что измерять уровень нравственности проблематично. Только по последствиям, но как мотивировочный механизм – это система в достаточной степени образная: метафорическая шкала. Не сама нравственность (тоже, на самом деле имеющая исторические и групповые измерения), а ее количественная, оценочная фиксация.

Кажется простым делом обвинить оппонента в аморальности, но он с головокружительной легкостью подставит свою ракетку, и мяч с теми же обвинениями вернется на ваше поле. Одни упрекают в безнравственности уличенных в харассменте, другие упрекают примерено в том же тех, кто упрекает, добавляя сомнения в искренности (ждала, видите ли, 30 лет, чтобы рассказать о домогательствах пьяного школьника к бухой соученице). И нельзя не отметить, что нравственная подоплека очень удобна, так как позволяет играть вот такими бесформенными снежными глыбами, которые разлетаются на мелкие комки при любом соприкосновении.

Однако если вынести нравственную оценка за скобки, то внутри останется куда более простая и отчетливая модель социальных правил. Что такое идея борьбы за права меньшинств, в том числе с помощью приемов толерантности и противостояния мужскому шовинизму, — это набор правил. У американского либерального сообщества есть продвигаемая им система норм и правил, которые перпендикулярны набору социальных норм и правил консерваторов, в том числе президента Трампа. Мы сразу уходим от обвинений Трампа в безнравственности (хотя и очень хочется), а сухо говорим, что его нормы и правила контрастны нормам и правилам прогрессивных либералов. Не лучше или хуже, эти оценки мы тоже готовы вынести за скобки, а просто другие. И тогда политическая борьба (в которой, конечно, есть и личные карьерные, и меркантильные интересы) есть борьба за доминирование одних социальных правил над другими. 

А если так, то появляется возможность иначе взглянуть на позиционирование тех критиков идеи харассмента из числа российских либералов, которые упрекают сторонников политики толерантности в лицемерии и повторении практик ленинского комсомола в период застоя. Оставаясь вполне себе либералами на российской сцене, пока они критикуют Кремль, в рамках дистанцирования от политики толерантности американских либералов они оказываются (в условиях американской дихотомии либералы-консерваторы) именно консерваторами.

Те, кто имеет опыт работы в американских университетах, прекрасно знают этот феномен: приезжает, скажем, по гранту российский либерал, начинает нащупывать контуры совпадения и различия интересов, и подчас с неприятным изумлением понимает, что его, такого современного и образованного, чаще всего идентифицируют именно как консерватора, ретрограда, шовиниста, типа: все вы русские — медведи. В лицо не обязательно скажут, но дадут возможность осознать.

И это хорошо еще по гранту, в роли гостя из Нигерии в снегах, можно и перетерпеть, а вот если подольше, то выяснится, что групповые нормы — куда более строгие, чем, скажем, те же нравственные или политические. Это в России либеральность – что-то аморфное и слабое, типа потворство нарушениям устава караульной службы. Современный либерализм отстаивает свое понимание свободы и прав меньшинств с жесткостью и непреклонностью, трудно с чем-либо сравнимой. И нет никаких скидок, не знаю, на экзотику, на художественность натуры, на страсть к рискованным шуткам, эпатажу и троллингу, столь распространенным среди российской интеллигенции. И нет нелиберальных частных университетов, и нет в них места для консерваторов. А предупредительность тех же медиков и всеобщая вежливость – не столько проявление морали, сколько боязнь нарушить правила, которые пусть и не всегда писанные, но обязательные к исполнению.

А как же свобода слова и мнений, завопит тот, кто, как выяснилось, либерал только для внутреннего употребления, а консерватор снаружи? Так свобода мнений она в политическом пространстве, хочешь, иди голосовать за Обаму или Берни Сандерса, хочешь — за Трампа. А вот люфт в групповом пространстве совсем небольшой. Это в России – все, кто против Путина, либералы. А тут проще, один раз сказал о засилье геев, глупых бабах или не желающих работать черных на букву «н», и больше не позовут, а придешь сам, найдешь дверь закрытой на вечный замок. А вы говорите правила, социальные нормы. Медуза Горгона.

Страх страха

Оригинал текста

Так ли уж мы отличаемся от наших оппонентов (и даже врагов, если предположить, что они у нас есть)? Возможно ли взять тех, кого мы более других не любим, не принимаем, осуждаем, и найти невидимое с первого взгляда сходство с нами?

 

А оно есть. Вот ненавистные для многих российские олигархи, выросшие из анекдотического образа нового русского и старого комсомола, но уже с респектабельным макияжем, который придают им их миллионы. Что, кроме поддержки Путина и его режима, нам в них не нравится? Помимо зависти, само собой. А то, что они рабы, которые никак не могут насытиться. Засовывают в свой жадный скользкий рот яхты и футбольные команды, дворцы и падких на блестящее сорок с ногами от шеи. Ведут себя так, как будто только вчера разбогатели, а завтра — неминуемая экспроприация, и надо успеть порадоваться жизни, что вот-вот кончится.

 

Кто ещё нам отвратителен, как руки брадобрея? Возможно, республиканцы-консерваторы, отстаивающие свои вполне мракобесные ценности легального национализма и в том числе право без разумных ограничений покупать оружейные арсеналы, как будто завтра к их домам потянутся мобильные группы вооруженных «калашниковыми» Петровых и Бошировых под руководством повара Путина, и от этого ЧВК Вагнера они будут отстреливаться словно Ворошилов, защищавший жену-еврейку. А наша душа – и есть жена-еврейка.

Мне один приятель рассказывал, что в автосалонах Среднего Запада при покупке машины предлагают на выбор бонус: скидку, скажем, какую-нибудь фичу, типа подогрева зеркал, или очередной кольт или полуавтоматическую винтовку (правда, уже с доплатой). И большинство берет не подогрев зеркал или жопы, а ещё один пистолет или винтовку, хотя и того, что есть, достаточно, чтобы штурмовать Зимний снежной ночью сурового ноября.

 

Казалось бы, такие же ненасытные кретины, как и их русские оппоненты-коллеги, только насытиться они не могут разным, а сама природа — прорва — похожа.

 

Я могу ещё много по этому поводу разводить турусы, но пришла пора вывести на чистую воду себя. Я в определённом смысле похож на этих смешных и нелепых субъектов, причём сам столь же нелеп. Только в другом.

 

Мой голод я бы назвал страх страха. Дальше пойдут оправдания, но не давайте сбить себя с толку. Так получилось, что мое дворовое детство было трудным, так как жил я в ленинградских новостройках на Малой Охте, а мои легкомысленные родители не посчитали нужным устроить меня в приличную школу, каковых в двух трамвайных остановках, у Смольного, было несколько. И ходил я в гопницкую школу во дворе, где меня, как маленького еврейского мальчика из интеллигентной семьи, били и унижали, вернее, сначала унижали, а потом били, особенно, когда я стал входить в подростковый возраст.

 

Я сегодня почитаю это продолжительное испытание за, возможно, главную жизненную удачу. Пригов мне говорил, что его главная удача, что он родился в Москве, а моя главная удача, что я детство провел в полубандитском микрорайоне Малой Охты. И никто защитить меня не мог. Именно это противостояние дворовому большинству закалило (если это можно так назвать) мой характер и выковало из меня вполне отчаянного молодца, которому и чужая голова – полушка, и своя — копейка. Более того — дворовые испытания заставили меня с подросткового возраста заниматься различными видами единоборств, после восьмого класса я, правда, вырос на 18 сантиметров, маленький еврейский мальчик остался в прошлом, а скоро превратился в бугая, который под вполне интеллигентной внешностью (если только она кажется кому-то интеллигентной) скрывал неожиданные для этой внешности возможности. Бывает.

 

Но я о сопутствующем этому обстоятельству эффекте. Я занимался гимнастикой, самбо, боксом, долгие годы культуризмом, потом запрещённым в совке каратэ и не жалел тратить на тренировки в потном спортзале часы жизни. И мысль остановиться не приходила мне в голову. По большому счету я готовился к тем сражениям, которые были проиграны мной в прошлом. Но ведь это было когда-то, я же годы спустя продолжал примиряться к смертельному бою, хотя с восемнадцатилетнего возраста уже никому не приходило в голову проверять меня на слабо, но страх страха сильнее. 

 

Это совсем не означает, что я акцентированно брутален (или был таковым) и веду себя как жлоб. Я кропотливо вежлив, и, как мне кажется, никогда не использовал свои физические преимущества в виде козыря. Напротив, насколько возможно скрывал их. Тем более что усвоил два главных правила перехода качества в количество, то есть противостояния в его физическую фазу. Первое бесконечно повторял мой первый тренер по кекусинкаю: до последнего избегайте драки, но если уже ввязались, то никогда не бейте вполсилы. Поэтому я, как самой очевидной пошлости избегал тени аргумента, мол, поговори у меня еще, трепло семиструнное, и я тебе глаз на жопу натяну. Тем более что появилось другое измерение прежнего страха: убить ненароком человека, просто один раз его ударив; и этот страх возрастал вместе с потерей той тонкой настройки удара, которая естественным образом теряется быстрее, чем сила при отсутствии регулярных тренировок.

 

И здесь надо упомянуть о втором виде страха, который подтолкнул меня к занятию суровыми единоборствами: я всю жизнь готовился к аресту и посадке. Я ненавидел советскую власть тем больше, чем меньше встречал это в окружении своих родителей, людей осторожных и вполне по-интеллигентски советских. Я не помню никакого прозрения, я сухо (с влажными прожилками) ненавидел совок с того же подросткового возраста, когда был записан во все библиотеки, мне доступные, и с юношеским максимализмом презирал всех сотрудничающих с совком. И не скрывал этого, точнее, если и скрывал, то только под манерами обыкновенного вежливого вьюноши, которому правила поведения запрещают самоутверждаться за счет собеседника, и максимально скрывать потребность этого самоутверждения.

 

Но окружающим нетрудно было обнаружить мои убеждения, и я не сомневался, что рано или поздно попаду в лагерь. А раз так, то готовился к этому. То есть мои занятия в спортзале были, как двуликий Янус, обращены к прошлому и будущему: я готовился к тем дворовым дракам, где меня, маленького интеллигентного мальчика с гонором, не подкрепленным физическими кондициями, пиздили полублатные из окрестных домов. И, одновременно, к тем не радужным перспективам, которые открывались на фоне практически сплошного конформизма моего окружения.
Кстати, совершенно необязательно, что физическая сила помогает выжить в замкнутом мужском пространстве. Советская тюрьма легко ломала и куда более брутальных мачо. Духовная стойкость всегда и почти везде весомее. Плюс та координированная к социуму уместность, которая вполне могла меня подвести. Сеня Рогинский рассказывал мне, как буквально в первые недели пребывания в лагере стал свидетелем того, как на верхних нарах опускали парнишку, ребенка, фактически, и правила поведения диктовали невозмутимость, вмешательство бы было жестоко наказано. И я, как и все мы, тут же перелицевал эту ситуацию на себя, и поежился – хватило бы у меня выдержки, или страх страха сыграл бы со мной дурную шутку?

 

Не знаю, по идее, такие как я, должны погибать раньше, я и не настраивался на долгую жизнь, я приготовился умереть в седьмом классе, но показали мне дверь в цугундер в самый последний момент: на второй день съезда, на котором Горбачев объявил перестройку, мне зачитали предупреждение, дополненное словами, что моя деятельность рассматривается как антисоветская (и поверьте, у нас вполне достаточно материалов для того чтобы убедить в этом суд). Но я отказался подписывать это предупреждение не потому, что знал, как все будет дальше, что мои следователи будут помощниками у Собчака и прорабами перестройки, а потому что читал книжку «Как быть свидетелем» Альбрехта, да и слушал его советы несколько раз во время встреч в Питере. Да и западло бояться, ага? Но более всего мне было жалко того дополнительного измерения самообмана, в котором я с кайфом пребывал всю жизнь и который позволял задешево смотреть на всех сверху вниз. 

 

Именно это тщательно лелеемое в себе высокомерие (плюс преувеличенное представление о своей защищенности) заставляло меня вписываться в непрекращающееся число скандалов. Типа, тушить сигареты хулиганам, закуривающим в метро. Думаю, не раз я проходил мимо своей судьбы, успевая разминуться буквально в дверях. Помню, в 1992 уезжаем мы из Усть-Нарвы, и уже в Ивангороде на заправке попадаем на бандитскую разборку, которую я увидел первый раз не на экране. Какие-то братки на хороших машинах ворвались на бензоколонку и начали битами крушить оборудование и попавший под руку персонал. Я, естественно, вышел и попер прямо в гущу, так как у меня в груди клокотало, а жене и в голову никогда не приходило меня останавливать. Иду я к самому большому амбалу, тот оборачивается к разыгрывающему партию шпунтику в бейсболке и спрашивает: а этот что за хер с горы? Нет, это фрайер глупый, он не при делах, поехали. А ведь мог и подумать, в машине жена, малолетний сын и собака.

 

Понятно, что в Америке сила как аргумент – это привилегия социальных низов. Хотя бы потому, что просто так в Америке подраться проблематично: почти наверняка будет вызвана полиция, а возможно, дело дойдет до суда, что означает: прощай, карьера навсегда. Драки в баре остались только в Голливуде или в гетто, где свои законы. Один мой знакомый, раздосадованный на свою американскую жизнь, вышел как-то на проезжую часть и пошел против движения. Все машины остановились, никто не вышел, никто не сказал ни слова. Никто не покрутил у виска, не сделал замечания. Агрессивность (тем более с физическим уклоном) – это то, что давно вытеснено в сферу маргинального. Боксом и прочей борьбой занимаются, в основном, дети из пролетарских семей в черных или латиноамериканских кварталах. Да, и пистолет, который всегда может быть вынут из широких штанин, — веский довод, чтобы фильтровать базар.

 

Так что Америке все мои навыки нанесений ущерба руками излишни. И моя русская готовность к бою днем и ночью быстро покрылась паутиной в углу, в котором складируются ненужные в Новом свете российские преимущества. Huge guy, с остаточным уважением говорят мне медсестры, делая укол перед колоноскопией.

 

Однако именно потому, что в реальной жизни (офлайн) никому давно не приходило в голову разговаривать со мной невежливо, мне доставляет определенное удовольствие, когда мне сегодня хамят в интернете на удаленном безопасном доступе. Точнее испытываю сложные, но не лишенные ощущения новизны чувства. И никогда не скажу (хотя иногда тянет), а ведь глядя в глаза ты бы такое не повторил, правда?

 

Тем более что прекрасно помню о втором правиле лагерного опыта (а этот лагерный опыт у нас второй Пушкин), который стал для меня непререкаемым: никогда не угрожай, делай. Тем более через океан.

 

Я не помню, когда у меня прошел страх тюрьмы, думаю, не прошел, каждый раз, когда приезжаю в Россию, в голове включается контрольная лампочка: возможно все. Будь готов – всегда готов. Да и когда уезжаю, лампочка не гаснет. По меньшей мере, мигает, подмигивает, напоминая о себе.

 

Но я ведь, собственно говоря, о том, как мы похожи на тех, кого ненавидим и презираем. Я-то уж точно. Так что особо задирать нос нет резона. 

Предложение на Рождество

Один за самых жестоких и впечатляющих фильмов про Рождество — The Proposition (Предложение) 2005 года по сценарию Ника Кейва. Русскому зрителю этот фильм может быть интересен ещё тем, что в нем обилие реминисценций из отечественной культуры. В центре истории три брата — один малохольный как Алеша Карамазов, средний — относительно рассудительный и человечный (точнее, с проблесками человечности), а старший — просто исчадье ада, словно заключивший контракт с дьяволом на демонстративное экспрессивное зло. Но этого мало: этот старший брат обожает наблюдать косые желтые лучи заходящего солнца (даром, что дело происходит в австралийской пустыне аккурат во времена позднего Достоевского), вообще обожает природу и находит в ней умиротворение, проникновенно (и отнюдь не банально) говорит о любви и семейных ценностях. Не чужд интеллектуальных треволнений, его пещера обставлена стеллажами с книгами и вообще он вполне вчуже (пока не убивает) обаятельный и убедительный.
То, что Достоевский мне не привиделся, косвенно подтверждает биография сценариста и композитора, одна из музыкальных групп которого называлась The Birthday Party с отсылкой к сцене из «Преступления и наказания». А в работе художника присутствуют цитаты из Тарковского и его «Рублева», та же беспощадность и цветовая монотонность. Всепроникающая желтая пыль как синоним русской тоски и безысходности. Я, кажется, забыл сказать, что братья — бандиты, члены банды, терроризирующей местное население, а действие происходит накануне Рождества и в само Рождество. Фильм показывает Рождество, не высмеивая и даже не настаивая на его эфемерности. Так, хрупкая изящная игрушка, за которую держатся по инерции, но, конечно, оно никого не спасает и не меняет. В фильме, конечно.