Бег по кругу (Шендерович vs optimistic channel)

 
С комментарием Яковенко  к недружественному приему Шендеровича на «Дожде» я, в общем, согласен. Но хотел бы кое-что уточнить.
Противопоставление факта и комментария справедливо. Но почему это противопоставление не может быть осознанно? Факт и комментарий не просто два журналистских жанра, но и два конкурирующих жанра. Репортеру свойственно отстаивать свой приоритет: если мы не добудем информацию, что вы будете комментировать? Это спор курицы и яйца — он древнее неприязни журналистов, прежде всего, репортеров, к публицисту. Новое только у нас, у вас одни лирические отступления. Да и еще мало оригинальные.
Эта позиция, которая имеет право на существование. В такой конкуренции может быть привкус конформизма, но его может и не быть. Или конформизм может присутствовать с обеих сторон.
Еще один довод, имеющий отношение к противостоянию разных поколений, отмеченному Яковенко. К конфликту отцов, знающих другие времена, и детей, не знающих их. Я бы, однако, не связывал жестко полюс поколения и уровень профессионализма. Конечно, путинская эпоха целенаправленно уничтожала такие параметры журналистской работы, как демонстрация независимости и неангажированности. Подобная демонстрация была объявлена оппозиционной и быстро оказалась немодной.
Но если отвлечься (если это возможно) от общественных и социальных обстоятельств, определяющих тренды в журналистике, то нападение более молодых и менее известных на заслуженных и знаменитых — один из патентованных приемов по приобретению популярности. За счет разоблачения звезд. Разоблачаешь звезду и получаешь толику ее света. Рабочий прием.
В нашем случае он не сработал. Почему? Потому что Шендерович, как он правильно заметил, звезда другого времени. А сейчас культовый, известный, звезда, но в узких кругах. Поэтому погреться в лучах его славы проблематично. Не всегда возможно позаимствовать чужую популярность приемами разоблачения.
Но более значимо другое обстоятельство. Шендерович сегодня гоним, а разоблачать гонимого — это совсем дурной тон. И другие от этого последствия: вместо прибыли — один стыд. Вы устарели, ваш язык старомоден, вы плохо работаете, ваше время ушло: все бы это работало, если бы перед молодыми журналистами был Шендерович образца 2001 года. Шендеровича образца 2016 обокрасть трудно, его уже ограбила власть, и рвать лохмотья с нищего — позорная работа.
Так что молодые журналисты ошиблись, и эти ошибки сохранятся, если не в общественной, так в профессиональной памяти, как недостойное и порицаемое поведение. У репутации, как на корпусе машины после столкновения, — тоже появляются вмятины и разрывы. Но репутация — живой корпус, в гараже вмятины не отрихтуешь.
Еще одна деталь. По тому, какой дружной сворой набросились журналисты «Дождя» на приглашенного гостя, можно предположить, что они выполняли распоряжение или пожелание начальства. Или хотели заслужить его, начальства, благосклонность. Весьма вероятно. Причина, по крайней мере, понятна: «Дождь» критикует власть, что власти не нравится, руководство канала хотело бы уравновесить критику. Мол, мы объективны и профессиональны: сегодня критикуем Путина, завтра Шендеровича. Эффект Венедиктова. Мнимая объективность.
Оттоптаться на Шендеровиче показалось хорошей идеей. Но не учли, что Шендерович сегодня в опале, а топтать опального плохо всегда.
И, конечно, непрофессионально: правильно подбирать журналистов с разными мнениями. Когда команда состоит из одних ниспровергателей, это дурно для репутации, не только журналистов, но и редакторов и владельцев, что в случае «Дождя» одно и то же.
Мы же не будем унижать владельцев/редакторов «Дождя» подозрением в идеализме? Они — что не обязательно плохо — хотят денег и славы, и выбрали вакантную нишу оппозиционной журналистики в том числе и потому, что другие ниши были заняты. Какие у владельцев/редакторов убеждения по большому счету и не важно. Они играют на этом поле, и общественная польза состоит в том, что наши интересы — зрителей/получателей информации и владельцев/редакторов «Дождя», надеющихся пересидеть Путина на стезе осторожного оппонирования режиму и демонстрации неангажированности — временно совпадают.
В некотором смысле «Дождь» сегодня играет примерно ту же роль, что НТВ в середине 90-х. Конечно, и различий полно. Разные эпохи. Разные люди, разные критерии профессионализма. Но роли похожи — демонстрация независимости и попытки завоевать зрителя и рекламу на почве оппонирования большинству и силе.
В этом смысле противостояние звезды НТВ и молодых журналистов «Дождя» было бы возможно, но не получилось из-за отчетливой ангажированности, продемонстрированной последними.
Но это не означает, что оппонировать гонимому либеральному публицисту в принципе невозможно. Возможно, тем более что раздражение, вызываемое Шендеровичем у репортеров, вполне представимо. Они действительно говорят на разных языках, и здесь объяснять все профессионализмом/непрофессионализмом, конформизмом/нонконформизмом вряд ли возможно.
Говоря о Шендеровиче (причем, лучше об обобщенном Шендеровиче, опальном либеральном публицисте, как ты да я, да мы с тобой) можно отметить те стороны его позиции, которые открыты для критики. Шендерович — экспрессивный бонмотист и смелый человек, выполняющий важную общественную роль обличителя режима. В ситуации перехода от авторитаризма к авторитаризму/тоталитаризму ценность такой роли увеличивается. Но и риск тоже. Риск не столько оказаться в путинских застенках — это вряд ли, хотя скорость перехода от авторитаризма в тоталитаризму в нашем случае не известна. Я говорю о риске выхода в тираж, риске автоматизма и повторения, и, следовательно, девальвации отстаиваемой позиции.
Сама по себе позиция, самая что ни есть смелая и опасная, не есть доказательство ее верности и непогрешимости. Все мы находимся на весах, где с одной стороны — идеалы, а с другой, интересы. Вспомним, почему Шендерович — уже не обобщенный, а конкретный — оказался в оппозиции. Разогнали НТВ, закрыли Куклы, уничтожили массовую популярность — это все помогло найти себя в среде критиков режима. Если бы НТВ не разогнали, то неизвестно, как бы все сложилось. Рисковать устойчивым положением труднее, чем рухнувшими амбициями. Примеры известны.
Я бы сказал, что Шендеровичу повезло: быть гонимым при авторитаризме/тоталитаризме — правильный выбор. Конечно, денег Киселева/Соловьева не заработаешь, но и жизнь не окажется уничтоженной, когда Путин пойдет на покой. Цена слуг режима будет обнулена с космической скоростью, и лучше после этого Википедию не читать. В случае опалы репутация, напротив, работает на будущее: так что с тиранами дружить себе дороже.
Но это не означает, что у претензий журналистов/конформистов нет никаких оснований. И по поводу языка, и по поводу автоматизма, и по поводу аргументации, используемой критиком власти. Если бы перед нами стояла задача кратко определить позицию Шендеровича (опять обобщенного, так уместнее), то мы бы свели ее к оппозиции: Путин/институты. Понятно, что Шендерович (и конкретный, и обобщенный) — остроумный человек. У него частенько проскальзывают оригинальные сравнения, вполне самоценные. Но позиция от этого существенным образом не меняется: Путин уничтожил зарождавшиеся институты гражданского общества, и, дабы исправить нанесенный им ущерб, Путина надо гнать взашей, а институты реанимировать. И институты все нам вернут.
В несколько шаржированной форме это можно увидеть так, будто Путин накинул коварное лассо на горячего необъезженного мустанга — затем скрутил его, стреножил и заставил ходить под седлом. Тогда как на самом деле вместо мустанга был старый слепой пони, бегающий в загоне по кругу, и Путин только сел в пустое потертое седло и поехал по известному нам маршруту. Перестройку в этом смысле можно сравнить с повреждением загона, что дало возможность слепому пони сдуру рвануть в дыру, но тут же опомниться и вернуться обратно.
Достижения Путина не так и ошеломляющи: вскочить в никем не занятое — с имперской отделкой — седло слепого пони, бегающего по кругу, — не велик подвиг. В этом плане возвращение институтов — дыр в загоне, декорированном под демократию  — не обязательно превратит старого слепого пони в горячего молодого мустанга. И заставит его вместо бега по кругу наслаждаться простором свободных прерий. Возможно, но маловероятно.
Это не означает, что пытаться помочь старому слепому пони — не благородная задача. Мучить животное, гоняя его какой уже век по кругу, бесчеловечно. Надо делать дыры в загоне, надо гнать к чертям жестокого дрессировщика, ерзающего в седле на потертой спине. Надо снимать, если оно не приросло, потертое седло.
В конце концов, социальная жизнь — это и есть дрессировка и передача этих навыков по наследству. У нас в наследстве — бег по кругу. Но пони надо помогать. Это я ни к тому, что институты не нужны, и Путин не негодяй. Нужны и негодяй. И нападать на непримиримого критика Путина и его методов дрессировки — хамство молодой шпаны. Но пони, мой бедный пони.

День рождения Кривулина

У Вити было несколько знаменитых дней рождения. У него был не дом, а форменное несчастье для его многочисленных жен. Дверь не закрывалась, и он почти никогда не оставался один. Жены выли, устраивали скандалы, но Витя, как живая мокрая рыба, выскальзывал из цепких рук. Тем более — день рождения.

Я больше всего запомнил один, в начале 80-х (точнее не помню), среди опознавательных вех могу привести разве то, что именно в этот год Витя задружил с Краморенко, только что исключенным Лотманом из Тарту за воровство библиотечных книг. Краморенко был заслан друзьями Путина поймать на самодур побольше простаков, а в результате не зацепил никого, но посадил Володю Альбрехта, автора знаменитого пособия для диссидентов «Как быть свидетелем». Став на процессе свидетелем обвинения.

Но на дне рождения Вити Краморенко со своей красавицей-спутницей появился на пару минут и с ужасом ретировался: слишком много было тех, кого он видел только в кагэбэшных досье.

Я не буду подробно рассказывать об этом дне, я его уже описал в «Момемурах», но это тот день, когда побили слепого знатока поэзии, осмелившегося похвалить одну поэтессу в присутствии другой. Дальше была череда женских истерик и инсценировка строчек: развязали, но вилки попрятали.

Уже потом я понял, что все очень устали. Все, кого называли второй или нонконформистской культурой. Мы жили вроде бы весело, но без надежды и политического горизонта. Он был — плоским. Теперь то время кажется чуть ли не героическим, но это было время аскезы. Нонконформисты и были жившие по кельям отцы-пустынники и девы непорочны. Непорочность была контаминацией строк: не продается вдохновение, да и рукопись продать невозможно. Жить неделю, месяц, полгода без перспективы — трудно, но возможно. Жить годами, десятилетиями, казалось, все застыло, но на самом деле многое выдыхалось, ссоры не были частыми, но в многолетних отношениях, которые ценились, потому что другого не было, что-то неуловимое менялось, 

Через пару дней Витя попросил отвести его на дачу в Комарово, где жила его жена с детьми (Платоном и Левкой, последний был Витин). Я запомнил эту поездку, потому что не смог с первого раза заехать в гору. Я был юный и неопытный водитель, машина была, конечно, отцовская; и я помню свой ужас, когда не смог доехать до конца горы и вынужден был спускаться задом для разгона. Кто знает комаровские горки с нижнего шоссе на верхнее, меня поймет. Моя жена тоже запомнила этот ужас, и до сих пор боится подъемов. Витька же был невозмутим: еще на середине горы он трезво оценил ситуацию, но только посмотрел многозначительно: вам виднее.

Он не был всегда героем, с чекистами он был храбрее, чем с докторами: я помню, как ездил с ним на эндоскопию, глотать кишку. Брюхо было всегда его слабым местом. Завели его в кабинет, потом крики, хрипы, топот, кого-то куда-то тащат, через десять минут выходит доктор с красным потным лицом и, как фашист партизану, говорит: забирайте вашего друга, он входит в те три процента уникумов, которые не могут проглотить кишку даже при частичной анестезии глотки.

Я посмотрел на врача с недоумением: какие такие 3 процента, Витя вообще ни в какие проценты не входит. Но врач не читал стихов, и о Кривулине знал только то, что у него есть приятель, попросивший помочь с обследованием.

Но я помню и Витину двоюродную (если не ошибаюсь) сестру, которая считала себя ценительницей поэзии, но Витины стихи на дух не переносила, и всячески над ним подшучивала, как над человеком на котурнах. Мол, строит из себя поэта, а сам двух слов в простоте связать не может. Но от родственников ни у кого из нас защиты нет.

Помню о Вите огромное количество историй, в том числе гомерически смешных, но примеряя их к сегодняшнему дню, понимаю, что подвергаю их цензуре по очень простой причине: если их рассказывать правильно и подробно с перспективой Витиной натуры и удали, то они, в эту колею лягут, как дрова в костер. Если же торопиться, как я сегодня,  и быть подгоняемым жанром, то от них останется осадок, как от анекдота о знаменитом человеке, которого мемуарист хочет чуть-чуть подкузьмить.

Поэтому расскажу напоследок пустячок: чего Витя не умел и никогда бы не смог научиться — играть в карты. Мы с ним играли в преферанс, но мне иногда казалось, что он играет в покер. Он хотел выиграть с любой картой при каждой сдаче: он не мог ждать и поверить, что карта не лошадь, к утру повезет, и тогда сыграть наверняка. Он ждать не умел, и проигрывал всегда и каждый раз был уверен, что в следующем же круге отыграется. Он, конечно, знал правила, имел опыт, но всякий раз рассчитывал на лучшее: расклад и прикуп — здесь же правит бал закон вероятности, а его напором и мольбою не возьмешь.

Но зато не был опрометчив в стихах. Помню, наш общий друг Алик Сидоров, проведя как-то с Витей несколько дней в саду другого нашего друга в Старом Крыму, с изумлением мне рассказывал. «Мы не расставались три дня, только по койкам под утро разбредались, я видел то же, что и он, но когда он вечером под шашлычки и винишко читал стихи, я понимал, что не осознаю самого главного. Я видел тот же забор, те же абрикосовые деревья, тот же сортир, синий умывальник и сарай под именем Монплезир, но что-то, твердеющее на глазах как прозрачный клей БФ, было непонятного происхождения. Где он брал эту материю, похоже, из области невидимых бесед».

 

Я хочу видеть этого человека (американские истории)

 
Один из наиболее устойчивых русских мифов об Америке: в Америке — прекрасные дороги. Еще Рузвельт строил во время Великой депрессии. Если говорить о протяженности, всеохватности и хайвэях — да, вполне приличные. В основном. С немецкими и  западноевропейскими не сравнить, но ездить можно.
Дороги же в городах, я не только о Севере-Востоке: Нью-Йорке, Бостоне и т.д., но и в средней части Америки, скажем, в Колумбусе, столице штата Огайо — не просто плохие, а очень плохие.
У меня есть единица измерений дорог: это — проспект Обуховской обороны в Питере, который долгое время был просто дорогой после коврового бомбометания фашистами из Смольного. Затем с приходом свободы на голубом вертолете дыры залатали, но ямы на одних и тех же местах проявляются как грибы весной.
Так вот такой Обуховской обороны здесь полно. Я живу на Обуховской обороне, пусть она и называется Каштановой. И если думаете, что это, мол, бедный район, в котором весь муниципалитет на коррупционной ренте, то не надейтесь. Вполне приличные дома вокруг, а спина ноет уже за час до поездки от предвкушения кайфа.
В Манхеттене, кстати, вокруг самой дорогой в городе 5-й авеню такие ямы, что прощай рулевые рычаги и шаровые опоры. Здравствуй, милый друг — вездеход ”Амфибия».
Поэтому когда я услышал о предложении г-жи Мизулиной: запретить ямочный ремонт, я просто затрясся, как любовник молодой в преддверии страстного свиданья — я хочу этого человека, я хочу эту женщину, ее можно сделать главой транспортного департамента города Ньютон, и пусть она превратит дороги в нашем краю в молочные реки с кисельными берегами, как завещал и заповедовал великий американский миф.
Другая тема: агитация перед выборами. В прошлый цикл, когда переизбирался Обама, на ряде перекрестков постоянно дежурили странные персонажи, отдаленно напоминающие питерских казаков, с изображением Обамы с гитлеровскими усиками. Помню, муж моей двоюродной сестры из соседнего штата с изумлением посмотрел на парад портретов на палке и покачал головой: в нашем провинциальном Провиденсе такого еще нет.
Вообще использовать наглядную агитацию здесь принято: если это твой участок, то очень часто владелец выставляет маленькое цветное объявление, флажок короче: имя кандидата и дата выборов (чаще — год). Скромненько, но со вкусом. Но сейчас политика вышла из берегов, и столкновение между республиканцами с их Трампом и Клинтон, за которую многие демократы будут голосовать, зажав нос (как здесь принято говорить), приобретает раблезианские размеры.
Пару недель назад на дороге, по которой часто езжу, я наткнулся на гигантский по местным мерам постер с призывом отправить Клинтон в тюрьму. Сам по себе факт удивления не вызывает: Трамп сказал, что по Клинтонше плачет тюрьма — мужик сказал, мужик сделал.
Но есть несколько важных уточнений. Постер появился за пару недель до того, как Трамп стал пугать Хилари сырой темницей. То есть автор плаката не идет вслед за лидером, а это лидер угадывает настроения масс.
Еще более важно, как сделан постер, а сделан он фундаментально и дорого. Не из бумаги, а на специальной непромокаемой ткани, размером метров 5-6 в длину, с фабричными приспособлениями для натяжки. И висит это все чудо на небольшом участке перед домом, на фундаментально врытых в землю столбах. Дом, кстати говоря, далеко не богатый, в далеко не самом богатом районе города (но дороги в этом районе намного лучше, чем у моего дома) и занимает все это сооружение примерно пятую часть участка. То есть автор наглядной агитации у дверей своего дома так ненавидит Клинтон, что отдал не одну сотню баксов на пропаганду против нее. Патриот.
Машины, кстати, притормаживают с изумлением: все-таки здесь такое в редкость. Понятно, что ни полиция, ни пожарные или санэпидстанция сюда нос не сунет, и не только потому, что такой парень может держать дома станковый пулемет, так что даже попробовать снять это художество никому в голову не придет. Своя жизнь дороже.
Кстати, полиция, как и военные здесь почти поголовно республиканцы. Это не означает, что если бы плакат призывал посадить в тюрьму Трампа, они бы вмешались, не вмешались бы. Первая поправка к конституции.
Но сказать, что Америка — страна права, которое неукоснительно побеждает, это, конечно, преувеличение. Расскажу еще одну историю. Подъезжаю я как-то сменить масло в двигателе: специализированный офис, пять боксов с прозрачными стенами, все ворота — жалюзи такие — закрыты. Во всех стоят машины.
Я паркуюсь напротив боксов и жду. Прождал пару минут, вижу из крайнего слева бокса отъезжает машина (проезд сквозной). Трое работников поднимают ворота и жестами приглашают меня въехать. Я трогаюсь с места, и в это время справа из-за поворота появляется красный Civic, водитель видит не меня, а открывающиеся ворота бокса и наперерез мне мчится к своему счастью.
Я качаю головой и думаю про себя: русский гад, зуб даю — соотечественник. Чуда ищет и везения. Ему тем временем преграждают путь работники сервиса, объясняют, что здесь, брат, очередь, и просят припарковать машину и подождать. Предполагаемый соотечественник начинает отъезжать задом и делает это довольно неуклюже. Назад-вперед, назад-вперед, наконец, он оказывается по правую от меня руку, а свободный бокс по левую, и я решаю, что могу двигаться. И тут этот орел, чуть дав газку, въезжает мне в правую дверь.
Все это происходит на глазах трех работников сервиса, один из них — высокий черный парень — подходит к нам: тычет в меня пальцем и говорит, ты прав, а ты, кивает он на оппонента — нет. Я выхожу из машины, смотрю на свою несчастную дверь, потом на вылезающего из красного Civic мужика, что-то пытающегося сказать мне по-английски. Не надо, говорю я, говорите по-русски. «Я стоял, — говорит он мне заготовленную фразу, — я стоял на месте». Спорить с ним, особенно после того, как работник сервиса подтвердил мою правоту и двое его коллег стоят рядом, мне не с руки. Но все же замечаю: посмотрите, у вас даже сейчас горят фонари заднего хода? – «Я включил, но не успел тронуться, я стоял на месте», — тупо врет компатриот. И что мне делать: ловить его на лжи, как Путина?
Я подхожу к черному парню и спрашиваю, готов ли он быть свидетелем? Да, конечно, запишите мой телефон и имя. Мы обмениваемся с владельцем Civic страховыми полисами (назовем их так) и разъезжаемся по боксам менять масло.
Почему я рассказываю эту историю, потому что через пару месяцев меня признали виновным и не помогли мне свидетели, не помогло законопослушание, а приговором стало то, что он был у меня помехой справа, а кто двигался, кто нет — пусть автомобильный Аллах на небесах разбирает.
Это я все по поводу мифов, которые появляются раньше нас, а уходят после.
Я знаю, что Мизулина — стерва, каких поискать, но генерал Чернота тоже готов был записаться в большевики на пять минут, дабы расстрелять героя Евстигнеева, а потом тут же выписаться обратно. Я тоже хочу, чтобы запретили ямочный ремонт, сделали дороги как в южной Германии. Нет? Тогда как в Северной.
 

Право не быть красивой

 
Флешмоб о сексуальном насилии и красноречивые реакции на него: от — в разной степени — искреннего сочувствия до хрестоматийного «сами бабы виноваты, неча хвостом вертеть» —  симптоматичны. Считать жертву саму виновной в насилии — стародавняя традиция. Достаточно перечесть трактат позднего средневековья «Молот ведьм», в котором женщина всегда виновна в случившемся с нею, чтобы осознать степень архаизации российского общества.
 
Но в симптоматике сексуального насилия, как приема самоутверждения, два течения — внешнее и внутреннее. Внешнее — традиция патриархальности, и здесь Россия может отличаться не столько количественно (хотя и количественно), сколько стадиально. Патриархальность, свойственная большинству культур, религий и конфессий, преодолена в какой-то мере — точнее, преодолевается — в странах, называемых цивилизованными, с помощью феминизма, борьбы за социальные и сексуальные права меньшинств, в борьбе с гомофобией. Но страх перед возможным доминированием женщины (или травматическое воспоминание о нем в виде дискурса матриархата) заставляет адептов всех религий и культур требовать, чтобы женщина была красива,  сексуальна, привлекательна, обладала внешностью, особым нарядом, повышающими мужественность потребителя этих качеств.
 
И, конечно, женщина обязана быть скромной: то есть знать (и принимать) о своем/свое подчиненном положении. При этом женщина изначально лишена многих прав, прежде всего, сакральных: женщина-священник невозможна не только в православии, но и в католицизме. Женщина отдельно молится не только в исламе, но и в иудаизме, женщина объявляется нечистой и неполноценной во многих религиозных текстах.
 
В принципе совокупность этих взглядов называется традиционализмом, и хотя в современных европейских и американской культурах традиционализм критикуется, а феминизм больше века теснит сторонников традиционности, традиционализм все равно существует и будет существовать, не взирая на потуги политкорректности. Отдавать свою власть патриархат не хочет и уступает по капле, в следующий момент пытаясь наверстать упущенное: запретить аборты, отменить саму политкорректность, апеллировать к естественному половому разделению, которое есть всего лишь другая форма традиционализма.
Если очень упрощать, то сутью борьбы феминизма является право женщины не быть красивой. То есть говорится о равенстве прав и возможностей, о праве не быть сексуальным объектом, но на самом деле феминизм может быть редуцирован к праву женщины не быть тем, кого мужчины считают красивой и желанной. И понятно почему: красота — синоним/механизм эрекции. Поэтому мужское сообщество, мужская культура требует от женщины красоты, ибо того же требует закон сохранения сексуальной (и любой другой) энергии. Чем красивее женщина, тем меньше усилий требуется от мужчины, чтобы он ощутил себя мужчиной, то есть продолжателем рода.
И хотя это требование  кажется чисто физиологическим, на самом деле без культуры, которая придает физиологии респектабельность, романтичность, порядочность, естественность, красота бы не ушла далеко от эректильной функции. Культура, если видит в этом цель, способна сделать процесс признания красоты более длительным, куртуазным, максимально далеким от запаха физиологии. Но без культурного прикрытия сексуальное доминирование было бы невозможно.
 
Теперь о внутреннем источнике сексуального насилия. Характерно, что именно реабилитированная сексуальность, доступность и легальность эротики стали единственной формой свободы, по-настоящему радостно воспринятой и усвоенной российским обществом после перестройки. И причина, в общем, понятна — освобожденная сексуальность стала дополнительным подтверждением права на патриархальное доминирование и насилие.
В российской культуре — в том числе в вербальных практиках: секс — это форма подчеркнутого привилегированного положения. Место на командной вышке. Произвести сексуальный акт — синонимично унижению оппонента. Раздеть женщину в клипе, рекламе, фильме — подтвердить ее подчиненное состояние.
 
Как и многое другое, заимствованное на Западе, сексуальная революция обрела в русской культуре собственную контаминацию: не ослабление традиционной культуры, а ее усиление. Не освобождение от гнета патриархальности, а усиление этой патриархальности. Не уменьшение привлекательности насилия, а увеличение доступности и оправданности этого насилия в обществе.
Понятно, что запрос на насилие в российском обществе шире сексуального. Характерно, что именно увеличением насилия общество ответило на предоставление ему свободы еще при Горбачеве. Бандитский капитализм — один из видов легализации этого насилия.
Свобода была предоставлена в самой общей форме, но наиболее востребованными оказались насилие и сексуальность. Причина актуализации насилия состояла в нескольких связанных мотивах: насилие было спрессовано, накоплено, законсервировано, помещено в фундамент советской эпохой, превратившей сдерживаемое и подвергнутое цензуре насилие в сжатую пружину.
 
Это было главное наследство советского времени, не только не растраченное, но и умноженное сначала ельцинской, а потом путинской эпохой. Экономические и политические разочарования — это все очередные источники бытового насилия.
В иерархическом обществе насилие сверху всегда передает эстафету вниз по иерархии, и на любом уровне, чтобы избавится от травмы изнасилованного, надо изнасиловать нижестоящего.
Это — принцип дедовщины, когда подвергнутый унижениям в свою очередь подвергает унижениям новичка или салагу. Здесь важный исток увеличения бытового насилия и сексуального. Ненависть к мигрантам — не только ксенофобия и страх растворения среди чужих — но и возможность канализировать полученный импульс агрессии через более слабых. Гомофобия — самоутверждение за счет тех, кого меньше и кто слабее. Всеохватность сексуального насилия объясняется тем, что в патриархальном обществе женщины — как бы вечно младшие по званию. И поэтому очень часто оказываются патентованным объектом для насилия.
 
Пара оговорок. В реальности, которая может иметь не патриархальный, а гибридный или европейский вариант, женщина может быть амбициозным начальником, главой семьи, сварливым и вечно недовольным тираном в юбке. Но символически она все равно баба, которая последняя спица в колесе: длинный волос — короткий ум. Чем менее мужчина самореализуется социально и психологически, тем подчас привлекательнее для него сексуальное насилие. Поэтому муж-подкаблучник, инфантильный мужчина может быть женоненавистником или сторонником Домостроя, сексистом или яростным и принципиальным борцом с феминизмом. От привилегированного положения конкретной женщины не меняется символический план, который и создает фон для сексуального насилия.
И здесь перспектива не сулит никаких улучшений. Даже если транслирующий насилие путинский режим будет заменен чем-то другим, положение женщины в обществе вряд ли быстро изменится. Патриархальная культура слишком укоренена, а культурные изменения — стереотипы, традиции, приемы доминирования — куда более консервативны и инертны, чем политические декларации.
Характерно, что и женщины очень часто не готовы расстаться с привычной сексуальной ролью. Женщины не менее часто отвергают идеи феминизма, отстаивающего  ценность женщины вне сексуальной сферы. Женщины привыкли к этой роли, воспринимают ее, как естественную, и не готовы от нее отказаться. Упреки, что российские женщины, по сравнению с европейскими, очень часто выглядят как проститутки, то есть акцентируют свою сексуальность, не смущаясь вульгарности, не достигают цели.
И здесь дело далеко не только в демографическом перекосе, увеличивающем сексуальную конкуренцию. Женщины еще и социально не защищены, а педалируемая сексуальность позволяет хоть как-то уравнять шансы. Поэтому борьба женщин так называемых цивилизованных стран против обязанности быть красивой и сексуальной не находят поддержки среди российских женщин, что, безусловно, усиливает их неравенство и увеличивает опасность стать жертвой насилия.
 
Понятно, что эта позиция — попытка выплыть в штормящем море на утлом архаическом челне. Самый известный русский поэт, говоря о море, заметил, что современный человек — тиран, предатель или узник. Это достаточно общая характеристика не только социальной дифференциации патриархального, иерархического общества, но и его сексуального пространства.
 
Тиран — это власть, использующая насилие, чтобы укрепить и удержать свои позиции. Маленькие тираны (тираны в матрешке) — мужчины, транслирующие и освобождающиеся от насилия, причиняя его другим, прежде всего, женщинам. Женщины — узники, нередко добровольные. Ну а предатели — предатели мы все вместе, потому что предаем свои интересы во имя сохранения традиционных ценностей архаического общества.

Брутальное лицо концептуализма (День памяти Д.А. Пригова)

 
Кто дружил с Приговым, знает о его пристрастии к классической музыке. Одна из причин: пианисткой была мать, музыкой занималась сестра, ему тоже хотелось, но два инструмента поставить в одной комнате было невозможно. Я, грешным делом, подсмеивался над ним, потому что я тоже из музыкальной семьи и меня на каких только инструментах не учили играть. Но мой вопрос был прост: а зачем вам, Дмитрий Саныч, классика? Ведь классика — консервативна, она легитимирует существующий порядок, придает ему черты вечности и противостоит изменениям? Нет, возражал Пригов, музыка — антропологична, она из того набора, что обеспечил нам прямохождение. А социальный аспект классики? Короче, одна из тем разговоров.
В любом случае Пригов, бывая за границей, всегда старался попасть на концерт или в оперу. Помню, мы были с ним вместе на симфоническом концерте на открытом воздухе в Потсдаме. Пиво рекой, множество молодых лиц, никакой, конечно, агрессии, никакой подчеркнутой амбициозности, хотя аудитория больше походила на адептов тяжелого рока, а не Малера. Пригов чуть-чуть скривился: играют одни шлягеры.
Все выше сказанное — предисловие к рассказу. Рассказ пришелся к слову, как всегда бывает, и я напомнил Пригову (сам, правда, не помню, где прочел) об академике Лосеве, который на протяжении полувека, каждую неделю, предположим в субботу, встречался со своим закадычным другом, чтобы крепко выпивать и слушать Вагнера.
Так как друг академика не соответствовал ему по статусу, то пили они разное. Что пил академик, я запамятовал, а вот друг его, причастный к созданию брежневской конституции, пил дешевый портвейн в больших количествах. Вагнер шел по кругу, одна опера сменяла другую, и так без конца.
«Я бы к ним с удовольствием присоединился, — ответил Пригов, — только с пивом (он из-за последствий одной детской болезни не мог пить ничего крепче). А Вагнер мне тоже никогда не надоедает».
Вот оно — брутальное лицо концептуализма.