Предисловие к третьей редакции

В ночь с 28 на 29 января, накануне того утра, когда я и пишу это предисловие, и спустя десять лет, как я поставил последнюю точку в своем романе Момемуры, по каналу НТВ я увидел кинематографическую версию своего романа, снятую Вуди Алленом в 1983 году и озаглавленную им Zelig.

Я не хочу ссылаться на микроскопическую вероятность того, что Вуди Аллен в том же 1983 мог ознакомиться с рукописью Момемуров в Париже, но ощущение, что сценарий Zelig писался под диктовку Зигмунда Ханселка и Ивора Северина, не оставляло меня несмотря на то, что Ральф Олсборн родился после смерти Леонарда Зелига, между их характерами (как, впрочем, и биографиями) расстояние, точнее всего измеряемое математической операцией «инверсия», а ни Дик Крэнстон, ни Карл Люнсдвиг, ни профессор Стефанини (или их многочисленные помощники) не присутствуют в фильме под своими именами. Время, однако, обучило меня скромности, тем более что авторство идеи и исходящих от нее творческих пульсаций (то, что стоит так дорого, а ценится так мало) очень часто не принадлежит никому. Пародия с точностью до наоборот. Один пишем, два в уме.

Итак, первая версия Момемуров родилась в 1983. Мистификация в жанре псев-добиографического исследования явилась естественной реакцией на состояние хронической обреченности, безвестности и безнадежности, в которой обретались те, кто и составлял сообщество, впоследствии названное «К-2». Случай свел меня со средой, почти сплошь состоявший из уникальных личностей, своеобразие кото-рых (подчас подкрепленное творческой состоятельностью) находилось в вопию-щем противоречии с их мизерной известностью и влиянием на окружающую жизнь. Мне захотелось описать их, и чтобы это описание не свелось к бесконечной галерее портретов, я решил нанизывать истории на позвоночник сюжета (который бы и представлял из себя пародию на известную серию «Из жизни замечательных людей»), пригласив в соавторы двух австрийских славистов-литературоведов, не говорящих по-русски, мало что понимающих в жизни России «застойного периода» (тогда, конечно, так не называвшегося, ибо этот период казался бесконечным туннелем). А чтобы усилить пародийный эффект, заставил обозревать рассматриваемый период с расстояния в несколько десятилетий.

Совмещение быта блестящей литературы на фоне затхлых котельных, убогих лифтерских, коммунальных квартир (с происходившими на них чтениями) и вы-чурного, тошнотворно-торжественного описания жизни очередного великого чело-века (с вопиющими ошибками, анахронизмами, преувеличениями и прочим беско-нечным списком опечаток действительности) показалось мне удачной находкой.

Нужно было быть принцессой на горошине, чтобы сквозь толстые, ватные стены безвременья предугадать вручение Нобелевской премии Бродскому, многотысяч-ные тиражи (сопровождаемые переводами на большинство европейских языков) книг тех, кто и стал героями этой книги, как, впрочем, и почувствовать «идущую на цыпочках» новую эпоху, которая, честно говоря, больше представлялась еще одним повторением Варфоломеевской ночи, нежели «перестройкой». Я ничего не предугадывал, я просто строил романное пространство таким образом, чтобы игра света и тени обеспечила наиболее точное представление о тех людях, которые жили и писали с невообразимым аппетитом и кайфом.

Найденное сразу название, как, впрочем, и имена «авторов» биографии — Зиг-мунд Ханселк и Ивор Северин — должны были послужить художественным клю-чом к исследованию неизвестной земли под названием «андеграунд», «вторая культура», «К-2». Я и представлял себя Ганзелкой и Зикмундом, путешествующим не по Южной Америке, а по таинственной и не менее экзотической северной земле. Стиль описания родился сам собой. Я попытался изобразить реальную жизнь и реальных людей, как литературное произведение и литературных персонажей. За исключением линии «будущего лауреата», все было правдой вплоть до мельчайших подробностей. Однако пародийная стилистика прививала документу черты кажущегося преувеличения, которого на самом деле не было. Герои обозначались первыми буквами своих фамилий и кличками того Обезьяньего общества, которое было учреждено и счастливо распалось еще до моего знакомства с его членами.

Конечно, реальные факты дополнялись слухами, сплетнями, мифами, ибо опи-сываемая резервация была устной по принципу своего бытования и мифологемной по существу, а я познакомился с ней, как посторонний наблюдатель, появившийся к тому моменту, когда основное действие, кажется, кончилось, и усталые актеры разбредались по домам.

Пожалуй, наиболее сложным была окаймляющая линия основного героя — «на-шего писателя», «будущего лауреата Нобелевской премии», сэра Ральфа, Ральфа Олсборна, хотя все эти наименования соответствуют тем этапам редактирования, которым подвергался первоначальный текст Момемуров. Мы с Иосифом Бродским подарили ему несколько фактов своей биографии, автор Ады свое высокомерие и слезящиеся от презрения глаза, основатели серии Жизнь замечательных людей принцип построения жизнеописания и удушающий пафос неправдоподобия; но эта линия все же была весьма расплывчатым контрапунктом, ввиду того, что для самопародии требуется не столько мужество, сколько особый слух и глаз.

Еще одна не менее щекотливая проблема, но уже морального свойства, возникла сразу, как только я взялся за свою эпопею и стал описывать реальных людей — на-сколько я имею право изображать их, как этнограф неизвестное цивилизованному человечеству племя диких варваров или как биолог открытые им виды новых орга-низмов? Боюсь, вопрос остается открытым до сих пор, хотя г-жа В. в своей свое-нравной и безапелляционной рецензии в Невском времени вынесла безоговороч-ный приговор подобным попыткам. Если отбросить тон, в котором так и сквозит оскорбленное женское самолюбие нежной пушкинской Тани или желание отом-стить за обиженного друга (не месье ли Лабье напел ей мотив своей обиды), поставленные ею вопросы не кажутся мне праздными, почему я и позволю себе привести две пространные цитаты, синкопированные милым женским негодованием.

«Я не знаю, в часы какого озарения или экстаза посетила автора счастливая мысль сделать своих ныне здравствующих коллег персонажами художественного произведения, но мне эта идея кажется небезобидной, если не зловещей. Есть все-таки в этом какое-то утонченное издевательство, даже садизм — мановением руки превратить творцов в тварей, все равно что ученых, застывших перед микроско-пом, — в шевелящихся инфузорий на предметном стекле. Это — противополож-ность бескорыстному дневниковому свидетельству об окружающих людях — стремление обрести над ними власть. Стремление достойное мелкого беса, с крив-ляньями и ухмылками поднести каждому кривое зеркало. Поэтому даже когда кто-то чудом оказывается отражен пристойно, мне все равно хочется это зеркало раз-бить».

И еще один вполне риторический, хотя не менее страстный и — увы, увы, — правомочный вопрос: «Кто уполномочил автора сообщать всему свету, с кем и как изменяли такие-то люди своим женам — все равно, правду он сообщает или только сплетни? Кто дал право развязно вспоминать» (от лица героя, разумеется), как бывшая жена такого-то поэта безуспешно пыталась завязать с ним (героем) роман? Ее-то, известного богослова, находящегося слишком высоко и далеко, не должен задевать всякий комариный писк, но дело не в этом, а в отношении к женщине. Но что я, о таких вещах на этой планете еще не слыхали. А «рассказ одной дамы», в свое время переспавшей, кажется, со всем подпольем и повествующей о мужских качествах своих мимолетных друзей».

Понятно, что можно привести равное количество доводов как в защиту попыток писателя сделать героями своих фантазий реальных людей (КоммерсантЪ в лице опять же одного из героев боковой ветви романа – и, конечно, моего приятеля – писал о каком-то подвиге, а Вечерний Санкт-Петербург уверял своих читателей, что автор «увековечил К-2»), так и ставящих под сомнение моральную допусти-мость «описывать похоже» людей ныне живущих. То, что груз вины ощущался и ощущается до сих пор (ибо описание, особенно достоверное, как клетка или, точ-нее, прокрустово ложе, ограничивает жизнь персонажа, в то время как прототип, как это не мешает иногда автору, продолжает жить и имеет право измениться) продемонстрировано мной в «Черновике исповеди. Черновике романа», в первой части которой я корю и исповедуюсь перед самим собой и моим невидимым собеседником за то, что преступил то, что преступать, возможно, не имел право. И хотя я, кажется, лишился большой доли того высокомерия, которое и привело меня в литературу, но исповедоваться второй раз мне кажется излишним.

Но и у текста была своя жизнь. Не вполне удовлетворенный тем результатом, ко-торый явился следствием первой редакции Момемуров, спустя пару месяцев после завершения романа, я тут же принялся исправлять.

В исправленном варианте впервые стали проступать те очертания романной ми-фологемы, которая твердо стала на свое место только в третьей и последней редак-ции. Линия будущего лауреата Нобелевской премии пустила корни и стала изме-нять почти документальное повествование о жизни реальной литературы в подпо-лье. Помимо существовавших уже в первом варианте профессора Стефанини, Кар-ла Буксгевдена с его знаменитым справочником Для начинающих романистов, многочисленных обозревателей газет Крисчен-сайнс монитор и журналов Таймс и Обсервер и прочая, прочая, прочая, поэт К. (он же — брат Оранг) обернулся синьо-ром Кальвино, благоуважаемым потомком итальянских переселенцев, сестра Ма-рикина стала корреспонденткой не Мартина Хайдеггера, а Льва Николаевича Гу-милева, а легендарное письмо Папы Римского, якобы полученное Татьяной Гори-чевой прямо в котельной, превратилось в послание от Московского патриарха.

Шло великое переселение народов. Россия неожиданно стала принимать очерта-ния какой-то латиноамериканской банановой республики, писатели-нонконформисты, живущие в социальной резервации, превратились в русское на-циональное меньшинство в бывшей русской колонии на острове посреди Атланти-ческого океана, угнетаемое и бесправное, как любой малый народ, живущий посреди большого и великого. Хотя для читателя это не имеет никакого значения, я опять вынужден подчеркнуть, что меня привлекали не лавры Кассандры, а томила жажда более адекватного воплощения той идеи, которая Вуди Аллена привела к созданию его Зелига.

Последние правки были внесены уже в корректуру первой части романа, кото-рая появилась в 5 номере Вестника новой литературы в 1993 году. Перечитав ее, я был изумлен. Как голуби мира и безжалостное время меняют благородную патину стоящего на открытом воздухе памятника, так и прошедшее десятилетие и все со-путствующие ему перемены, изменили многие оттенки, нюансы, забавное сделав тривиальным, а экзотическое тысячу раз пережеванным. Мне пришлось отказаться от последних примет родной России, от пространных литературоведческих рецен-зий, дополнявших по сути дела каждый биографический медальон и десять лет на-зад (в виду полной неизвестности моих героев) читавшихся как главы увлекатель-ного авантюрного романа, а теперь разменянных в десятках литературных статей. Отказался или, точнее, максимально приглушил я и тот, звучавший как струны ар-фы, перебор стилей, от торжественно-высокопарного до дурашливо-простонародного, который составлял основу повествования в первой редакции Момемуров. И все более прививал своему детищу черты канонической литератур-ной пародии.

Я далеко не уверен, что приобретения компенсируют потери того почти доку-ментального повествования, на которое сбивалась первая редакция романа. Воз-можно, когда-нибудь (вряд ли при моей жизни) будет опубликован и первоначаль-ный вариант, в котором исследователь не мифологизированной, а реальной литературы найдет достаточное количество необходимых ему деталей.

Конечно, мне жаль ушедшего времени, молодости, прекрасной поры, когда бу-дущее в равной степени представлялось и неизвестным, и волнующим, а кажущая-ся бесперспективность существования таила за собой прозрачный и волшебный контур горизонта.

Как мне жаль всех тех перемен и тех потерь, которыми одарило меня наше трез-вое настоящее, как не посетовать на невозвратимость дружбы и чудесного чувства правоты.

Где вы, мои друзья, г-н Альберт и Александр Сильва, боюсь, что мы не увидимся теперь никогда. А мой вечно увлекающийся, щедрый и бескорыстно велеречивый основной биограф профессор Стефанини, давно исчезнувший, растворившийся за очередным туманным поворотом прихотливой судьбы, не даст возможность услы-шать свой торопливый, заикающийся и неизменно милый голос. Ибо ушел туда, откуда нет возврата.

И тут неожиданно я понял, что не все потеряно. Что все вычеркнутое, сокращен-ное, перевернутое и измененное до неузнаваемости не пропало, не исчезло беспо-воротно, и, если мне на это будет даровано время, когда-нибудь, конечно, не сей-час, а еще спустя пять, десять, двадцать лет обязательно засяду — нет, не за новые Момемуры, но, скажем, за Комментарии к Момемурам (если, конечно, меня никто не опередит), и тогда все, что осталось на полях, все что я выпустил, трансформи-ровал, переименовал, явится опять в своем подлинном и радостно трепещущем ви-де наивной правды.

Но, как говорится в другом месте и по другому поводу, резина экивоков и преди-словий и так растянута до невозможности, дверь закрывается с оттяжкой, и пора приниматься за дело. То есть уступить место настоящим и первым исследователям «К-2» — Зигмунду Ханселку и Ивору Северину. Vale!

Михаил БЕРГ

 

Часть I Начало

Часть I Начало

 
 
Zigmund HANSELK — Зигмунд ХАНСЕЛК
Ivor SEVERIN — Ивор СЕВЕРИН
MOMEMURS
Establishment production
Publishing house
London
 
Зигмунд Ханселк (р. 1944) и Ивор Северин (р. 1941) — австрийские эссеисты, литературоведы, авторы критических работ и беллетризованных исследований в духе школы «нового журнализма».
Вместе выступают начиная с 1979 г.
Отдельно З.Ханселк опубликовал статьи: «Псевдоономастика в постмодернистской прозе» (1971), «Принципы игрового расследования» (1972), монографию «Маски рассказчика и смена интонаций в романах Вильяма В.Кобака» (1975, изд. Венского университета).
Ивор Северин: «Обманутые читатели» (1973), «Травестия и симуляция мифа как прием» (1975), «Литература русских островов» (1976).
Совместно: «Литературный коллаж» (1979), «Mystification, или Кто читает Алэна Барта» (1980).
Последняя написанная в соавторстве книга «Боркетт» (роман-исследование, Истеблишмент продакшн, 1982) была удостоена специальной премии французских книгоиздателей.
Название книги — «Momemurs» — трудно переводимый неологизм, анаграмма, построенная, очевидно, на фонетическом соединении частей таких слов как memoris (мемуары), mummy (мумия) и, возможно, rubbish (чепуха).
 
 
Ветер дул, завывая в пустотах, наполнял легкие высотного дома, гулял по неведомым переходам и свистел сквозь ноздри розетки. Поднести к ней руку — холодит в две дырочки. И некто, навалив на нее рыхлое облако подушки, закручивал в полудреме плед под лодыжку, а другой край на голову, чтобы оборвать пуповину звуков — беснующейся за окном сентябрьской непогоды — поневоле, на мгновение, затягивая в воронку взгляда анненковского Ходасевича с шахматами на плече, глядящего на него с прищуром черно-белого обериута, увеличенный фототипический план С.-Петербурга с ближайшими окрестностями 1914 года (копия с приложения к адресному справочнику Суворина «Весь Петербург»), который именно в эту секунду всплеснул — от порыва ветра — крыльями свободных от кнопок углов и затрепетал, передавая волну аксининской гравюре с обычным для него перенаселенным пространством: планетами и механизмами, все в кружочках с цифрами. Взлетели фалды занавесок, выводя за руку из тени круглую рублевскую Троицу, серебряный фруктовый нож, чашку с недопитым чаем и яблочный огрызок на подоконнике; рядом заваленный бумагами стол — и толкнул тело куда-то вбок и вниз в поисках блаженной выемки для сна. Затем осторожно прислушался — лифт лязгнул челюстями и заскользил по шахте.
Да, помнится, все происходило именно так — о наводнении, которое началось ночью, узнал только через несколько дней, хотя по тому, как ветер, звеня и гудя стеклами, утюжил дом и ходил с посвистом по перекрытиям, щелям и коридорам, можно было догадаться — и однако. Домашние были на даче, а он строил, поминутно разрушая, хлопчатобумажные ловушки из истерзанной простыни, подушки и витой улитки пледа, но полусонная душа все выскальзывала и улетала в щелки и незаделанные отверстия — то локоть затекал и билась жилка, то душно и липла к губам сырая наволочка. Не обмануть, не обвести себя вокруг пальца — ждал, сам не зная почему, гостей дорогих, монастырских ребят.
Да, были предчувствия — хотя, если взглянуть равнодушно со стороны, то вздор. По крайней мере — без такой очевидности, что именно сегодня, когда некому сказать последнего слова и никто не увидит. Несколько раз уже за последние годы приоткрывалась эта глава — на время, но попадал в опасную зону, а теперь безрассудная статья в эмигрантской «Русской мысли», звонок из Парижа об издании книжки, последние вызовы в местный «монастырь», чья косилка стала косить все ближе и ниже, брея почти начисто, а главное — те неуловимые иголочки предчувствий, что кололи как при морозе кожу, — может, пустые страхи, а может, и нет.
Итак, пусть читатель представит себе совершенно ему незнакомого писателя, который на окраине бывшей северной столицы ворочается в своей постели, в углу комнаты, в ожидании ареста. Ночь. Ветер с моря. Маркизова лужа. Последняя четверть двадцатого века. После полуночи началось наводнение, о коем он, скорее всего, если ничего не изменится и все пойдет как по маслу, узнает только на третий день. Полное отсутствие трагедии.
Но, скажет читатель: что это за писатель, и если он хороший, то почему я не знаю? И потом: почему сразу «ареста»? Может быть, он, как бы это сказать, непорядочный человек и совершил что-то нехорошее? Ну, там, украл ложечку в мороженице или же, будучи подшофе, решил справить малую нужду на постамент самого любимого в городе памятника и был в этой глубокомысленной позе (метко названной Бейкером «позой священного треножника») задержан представителями порядка или просто вольными стрелками, энтузиастами борьбы за чистоту? И с незастегнутым ментиком, то есть я хотел сказать — мотней, или, скажем на европейский манер, зиппером, был застигнут на месте преступления, после чего неуместно, как Чацкий на балу, стал изрекать перед лицом общественности обычные, не подходящие к месту благоглупости, переходя постепенно, как популярный местный полководец, от защиты к нападению: мол, это вы сами во всем виноваты, где, говорю, места общего пользования (и договорился до антипропаганды)? Или, если все не так страшно, и он не совершил ничего эдакого и провинился на ниве, так сказать, литературного просвещения, обманув ожидания страстно жаждущих правды соплеменников (но так как его, если можно так выразиться, нация нам неведома, то лучше сказать — современников)? И вообще, хотелось бы узнать, что именно он написал и в каком стиле и духе, не было ли там, знаете, боюсь быть неправильно понятым, эдакой возни с ничего не значащими, но превратно истолкованными мелочами? Скажем: что такое фасеточное строение глаза — это глаз в мелкую клетку или когда видишь одно, а говоришь другое? И потом — дьявольская разница — молодой начинающий писатель перед нами (и тогда вполне понятно и объяснимо, почему он неизвестен, ибо неизвестен он только пока) или закосневший в своем упрямстве имярек, что не желает считаться ни с какой реальностью и требованиями времени, а только как его левая фанаберия пожелает, и тогда его совсем и не жалко, а даже напротив, раз он эдакий плешивый карбонарий и совсем не хочет прислушиваться.
Но, кажется, мы слишком отвлеклись. На часах — ночь. Ветер, крепчая (хотя вроде бы некуда), дует с моря. Вода прибывает, и что-то свистит, воет за стеной, будто там пустота, конура для ветра, где он ворочается, вертится, укладываясь поудобнее, и сквозь черные дырочки розетки проникает в комнату. Непогода. Крутит и вертит. Прекрасно. Что может быть приятней этого извечного ощущения тепла и защищенности, тонкого домашнего уюта, если за окном разыгралась битва теплых и холодных воздушных потоков, а ваша душа — как и подобает при наличии художественных склонностей — до краев полна романтики.
Но тому, кого мы — весьма, впрочем, условно — обозначили маловразумительным словом писатель, все же, если нам не изменяет чувство натуры, не по себе. Вертится, крутится, как непогода за окном. Если накроет себя с головой — тише, спокойнее, но душно; чуть оголится ненароком обнаженная лодыжка — через две минуты холодная, как у лягушки, ибо поддувает, черт бы его побрал, откуда-то снизу. Вроде бы, что человеку надо? Радуйся, что живешь на побережье, что прямо из окна можешь наблюдать наводнение, а не какое-нибудь опасное для благополучия извержение и землетрясение, а то еще муравьи тропические могут поползти шириной в километр, или тарантулы, которые в мае кусают до боли и смерти. Так нет же! Вращается, извините за идиоматическое выражение, как говно в проруби, вместо того, чтобы мечтать, коли на то пошло и не спится, наблюдать непогоду за окном и обдумывать своего Медного всадника. Нет, не спит, себя пытаясь обмануть, смотрит вроде бы сонными гляделками — хотя сна ни в одном глазу — на будильник, кумекает что-то про себя, как пить дать, решает: могут еще сегодня заявиться или лавочка закрыта до завтра и монастырские ворота, как граница, на замке? Хотя, если подумать, тебе ведь всегда карты в руки, любой материал впору: не хочешь Всадника — пиши Сахалин, и благодари за это людей.
Но, если уж быть честным до конца, то, возможно, неизвестный писатель ворочается вовсе не от страха ареста или там обыска (дело обычное и приватное), а ворочается он в самых настоящих творческих муках. И не постель ему сейчас, а пылающие угли, или, лучше сказать, тлеющие угли, так как пылают дрова и поленья, а тлеют угли и все маленькое. Потому что неизвестный писатель вполне на внешний вид не такой уж молодой и начинающий, а совсем даже наоборот: во всю раскручивающий свой четвертый десяток творческой судьбы, написавший — для неизвестного писателя — неприлично много (так как раз неизвестный, то чем меньше, тем лучше, ибо больше надежд). И поэтому вполне можно представить, что ворочается он в творческих муках на постели именно потому, что писать ему не для чего и некому, хотя и хочется, и что творческие муки — это преждевременные творческие муки, то есть когда еще творчески мучиться не начал и даже не уверен, что начнет, но что-то неуемное в душе требует и велит, а безразличное пространство вокруг говорит: не надо. Пиши, не пиши — ничего не изменится. Вот это трагедия так трагедия, только представьте себе: живет неизвестный писатель вполне писательской жизнью, а с окружающим пространством договориться не может. Не требует у него пространство ничего, не тянет, как у паука, ниточку слюны, чтобы он наплел прихотливые узоры, облагородив этим свой жизненный угол и удел и выполнив сим свое жизненное предназначение. А без тяги куда: если тебя не искушает пространство и вполне обходится без тебя, то и ты не искушаешь его. Без тяги никакой огонь— ни творческий, ни метафорический — как ни крути, не пойдет пожаром.
Да, пожалуй, стоит согласиться с читателем, что его вопросы вполне (если не сказать более) уместны. Что это за писатель такой, что ночью ворочается, не находя себе места на собственной постели, во время очередного вращения, как поэтический конь, косясь глазом на будильник и поневоле захватывая трехстворчатый иконостас, два коллажа (игральные карты, бумажные флаги, заголовки старых газет) и овальное зеркало (без рамы) посередине. Прислушиваясь к звукам в парадном и за окном. Вглядываясь в полустертый алфавит ночи. Что-то не так. Эдак не годится. Откуда сомнения? Положено, как говорится, по штату? Арест или муки? Почему? За что? Может, это новомодный Гамлет? Или, прости Господи, Пиндар? Непонятно. Читатель недоумевает. И ждет ответа.
И — пока еще не раздался звонок (или, наоборот, серебряный колокольчик волоокой музы) — мы попытаемся разобраться. В том-то и дело, что у нас — совершенно, конечно, случайно — имеются всевозможные, но разрозненные материалы, записки, неоконченные наброски, портреты, начало статьи, воспоминания, заметки на полях и прочая рукописная шелуха. Откуда же берутся такие писатели? Вот и попытаемся прокомментировать эти оставшиеся от неизвестного писателя листы, собранные в зеленой картонной папке, составив из них шитое белыми нитками лоскутное одеяло ответа. Возможно, читатель будет удовлетворен. По меньшей мере — развеем туман. Вдруг получится. Начнем.
 
 
Комментарии
** Зигмунд Ханселк — Иржи Ганзелка и Мирослав Зикмунд — чехословацкие путешественники, на автомобиле «Татра» исколесившие все континенты. В 1950-60-е годы их книги неоднократно издавались на русском языке: «Африка грез и действительности», 1956, «По Кордильерам», 1958, «Там за рекою — Аргентина», 1959 и пользовались у советского читателя невероятной популярностью. Эти издания, снабженные многочисленными фотографиями, в условиях «железного занавеса» были для миллионов советских читателей «окном в мир».
Из фамилий Зикмунд и Ганзелка автор «Момемуров» МБ образует словесного кентавра Зигмунд Ханселк. В русской литературе начало подобного рода ономастическим играм, развивающим традицию «говорящих фамилий» путем внесения дополнительных смысловых коннотаций за счет бытового или исторического контекста положили Гоголь и Салтыков Щедрин. Этот прием был распространен и в английском романе XIX века. Позже им активно пользовались Андрей Белый и русские футуристы, а затем В.Набоков.
Родина Ганзелки и Зикмунда позволяет МБ указать на Чехословакию и косвенным образом — на «пражскую весну» 1968 года, завершившуюся в августе 1968 года вторжением в Чехословакию советских войск — важную веху в истории советского либерального сознания.. Переживания и размышление героя раннего (неопубликованного) романа МБ «В тени августа» (1977) связаны с насильственным искоренением идей и последствий «пражской весны».
Имя Ханселка — Зигмунд — наводит на мысль о «венском кудеснике» Зигмунде Фрейде, основателе психоаналитической теории. Форма Ханселк — вместо Ганзелка — придает имени восточный и «имперский» колорит и в совокупности с Зигмундом («Победитель мира») напоминает о Велимире Хлебникове, указавшем местом своего рождения Ханскую ставку (Астрахань). В фонетической структуре фамилии Ханселк прочитывается не только хан-царь, но и его шут-дурак (Ганс).
Использование имен, семантической составляющей которых является идея власти (Ханселк, Зигмунд), в некоторой степени свидетельствует о титанической (мирозиждительной) и эгоцентрической ориентации МБ.
** Ивор Северин — Тим Северин, современный английский путешественник, в 1976-77 годах пересек Атлантический океан по маршруту Ирландия — Ньюфаундленд на самодельном кожаном судне. В СССР в 1983 году вышла его книга «Путешествие на Брендане».
Ср. псевдоним популярного в 1910-е годы поэта Игоря Северянина (И. В. Лотарев, 1887-1941). Год рождения Ивора Северина и год смерти Игоря Северянина совпадают (1941), что, вероятно, свидетельствует об определенной преемственности. Северянин — центральная фигура петербургского эго-футуризма (с ударением на эго-) — прославился небывалыми для поэта тиражами (его сборник «Громокипящий кубок» переиздавался 10 раз). Определенное идейное влияние Северянина через своего приятеля, бывшего эго-футуриста Ивана Лукаша испытал В. Набоков, чей псевдоним В. Сирин можно возвести к Северянину. Псевдоним Ивор Северин возник на стыке Северянина и Сирина, сохранив их «северную» окраску. «Северная Пальмира» — одно из поэтических именований Петербурга, название литературной премии 1990-х годов, в жюри которой входил МБ.
Имя Ивор созвучно Игорю; Ивор содержит в себе слово «вор», напоминающее о Гермесе-Меркурии, покровителе воров, путешественников и толкователей. Зигмунд Ханселк и Вор Северин — неявное указание на постмодернистский коллажно-цитатный метод литературной работы МБ.
Под псевдонимом Ивор Северин МБ опубликовал статью «Новая литература 70-80-х в «Вестнике новой литературы» ,1990, № 1.
** 1984 — год издания «Момемуров» отсылает к знаменитым в либеральных кругах книгам: «1984» Дж. Оруэлла и «Просуществует ли СССР до 1984 года?» А. Амальрика. Первая принадлежит к жанру «антиутопии», помимо нее особую популярность в диссидентских кругах заслужили «Мы» Е. Замятина (1924) и «Прекрасный новый мир» О. Хаксли (1932); Историк А. Амальрик — пророчествовал о грядущей войне СССР с Китаем и возможном крахе советского государства. По признанию Оруэлла, год 1984 в названии книги появился случайно: это перестановка двух последних цифр в годе ее написания — 1948. Амальрик использовал оруэлловскую дату в качестве опорной точки своего исследования.
** «Момемуры» — латинская форма momemur расщепляется на Mom (древне= греческий бог злословия) и muri (лат.) — стены. Название возникает в результате деформации (выпадения двух букв) словосочетания «Мои мемуары» и по звучанию напоминает разговорное «шуры-муры».
В первой редакции комментарий к названию отличается от окончательного варианта и выглядит следующим образом: «трудно переводимый неологизм, игра слов, построенная, очевидно, на фонетическом соединении частей таких слов как «мемуары» и «мура».
Похожее слово — мемауры — соотнес со своими воспоминаниями «Полутораглазый стрелец» (1933) Бенедикт Лившиц. В переиздании 1989 года воспроизведены несколько строк из «лирического вступления» к первой главе «Полутораглазого стрельца», изданного в 1931 году в Нью-Йорке.
Лившиц пишет: «Это не мемуары — а мемауры; у них перекошенное флюсом лицо — застоялись на площадке черной лестницы — и я не вижу в этом никакого стыда.
Откровенное пристрастие — единственный язык, на котором поколение может сговориться с поколением.
В колумбарии времени ниша, предназначенная для моего, еще пуста».
Упомянутая Лившицем «черная лестница» заставляет вспомнить стихотворение О. Мандельштама «Я вернулся в мой город, знакомый до слез…» и страх поэта перед возможным арестом.
Помимо воспоминаний, посвященных возникновению русского футуризма, Бенедикту Лившицу принадлежит несколько поэтических книг. Одна из них — «Болотная Медуза», воспроизводит «петербургский миф» в терминах столкновения хаоса и порядка, стихии и культуры, заданных еще пушкинским «Медным всадником».
Ср. также воспоминания Л.Пантелеева о том, как Евгений Шварц ненавидел слово «мемуары» и свои воспоминания обозначал шутливым бытовым сокращением «мемуры» или просто «ме». Под названием «Мемуры» вышел и сборник избранных воспоминаний Е. Шварца.
** …перевод с английского и примечания Михаила Берга… — в первоначальной редакции «пер. с англ. С. Фаворский». Пародийная мистификация. Свет Фаворский — один из важнейших христианских символов сущности божественного преображения. Наделение переводчика фамилией Фаворский соответствует указанию на, естественно, смягченную иронией, истинность и достоверность текста. Вл. Фаворский (1886 — 1964) — известный советский график и живописец, монументалист, создатель школы советской ксилографии. Ср. стихотворение О. Мандельштама «Как дерево и медь — Фаворского полет». О привлечении сакральных категорий в практику русского авангарда см. замечание Б. Гройса: «В России, однако же, невозможно написать порядочную абстрактную картину, не сославшись на Фаворский свет». («Московский романтический концептуализм» в кн. «Утопия и обмен», М. 1993).
Английский язык — самый распространенный иностранный язык в послевоенном СССР, язык врага № 1, первой сверхдержавы мира — США. Большинство тамиздатских книг издавалось и попадало в СССР из США (издательство имени Чехова, «Ардис» и др.)
…австрийские эссеисты… — очередная отсылка к Австрии и самому знаменитому в ХХ веке (не считая Гитлера) австрийцу — З. Фрейду.
…школа «нового журнализма»… — «новая критика», течение в литературоведении и литературной критике. Возникла в 1930-е годы в США, настаивала на антипсихологизме и лингвистическом подходе к изучаемому тексту. В 1950-е годы под влиянием структурализма (К. Леви-Строс, Р. Якобсон и др.) распространилась во Франции (важнейший её представитель — Ролан Барт). Многие идеи «новой критики» были предугаданы русской «формальной школой» и англо-американским поэтом Т. С. Элиотом (1885-1965, лауреат Нобелевской премии за 1948 год).
** Вильям В. Кобак — В. В. Набоков (1899-1977), русско-американский писатель, чрезвычайно популярный в советских интеллигентских кругах. Вильям — отсылка к набоковскому любимцу Шекспиру, ради которого он сдвинул день своего рождения с 22 апреля (день рождения В. Ленина) на 23 апреля (день рождения и смерти У. Шекспира). Полное написание имени и монобуква отчества заимствованы МБ из англо-американской традиции сокращения «второго имени» до инициальной буквы.
Илья Кабаков — московский художник-концептуалист, был одним из подписчиков первого издания «Момемуров». Сегодня наиболее известный русский художник на Западе.
Александр Кобак — историк-краевед, близкий друг Бориса Останина (брата Оранга в Шимпозиуме, см. ниже), в начале 1980-х автор самиздата, в 1990-е годы сотрудник Института «Открытое общество» (фонд Сороса).
Венский университет — косвенное упоминание о «венском шамане» Фрейде. Вена — во многих отношениях богатое слово: столица Австрии, кровеносный сосуд, в перестановке: Нева. Петербургская и венская культуры10-20-х годов типологически близки, благодаря чему Вену связывает с Невой не только звуковое подобие, но и культурно-исторический смысл.
…русские острова… — см. ниже; ср. «Новый Робинзон» А. Битова, где автор называет «островами» лагеря ГУЛАГа, и Ф. Достоевского с его «Записками из Мёртвого дома» — первым художественным исследователем острога-острова в России.
Алэн Барт — Ален Рене, Ролан Барт и др. Ален Рене, французский кинорежиссер, представитель «Новой волны» (середина 50-х годов), кинофильмы «Хиросима, любовь моя» (1959), «Прошлым летом в Мариенбаде» (1961) и др.
Боркетт — «сокращенный кентавр», составленный из фамилий двух популярных в неофициальной культуре писателей — Борхеса и Беккета.
Хорхе-Луис Борхес (1899-1986), аргентинский писатель, директор Аргентинской национальной библиотеки. Три его рассказа («Пьер Менар, автор Дон Кихота», «Сад с раздваивающимися тропинками», «Вавилонская библиотека») были опубликованы в конце 1970-х годов в ленинградском самиздатском журнале «37».
Самуэль Беккет (1906-1989), ирландский писатель, лауреат Нобелевской премии за 1969 год. Его романы «Моллой», «Мэлон умирает» и «Безымянный» в переводе Валерия Молота появились в 1979 году в приложении к самиздатскому журналу «Часы»; фамилия ирландского писателя была в этой публикации транскрибирована как Бекетт.
…специальная премия французских книгоиздателей… — ср. парижская эмигрантская литературная премия имени В. Даля.
Ветер
* Эта глава, претерпевшая минимальную правку при переходе от первой редакции романа к окончательной, образует вместе с последней главой «Конец» кольцевую композицию. Эти две главы, где речь идет только о повествователе или авторе романа (об ожидании им ареста в связи с написанием или изданием «Момемуров), являются своеобразными неподвижными скобками, внутри которых и протекает действие самого романа. Иронический тон, лишенный не только трагических, но и драматических коннотаций, задает код отношения ко всему дальнейшему.
Эпиграф — из стихотворения А. Пушкина «Зимний вечер» (1925).
…свистел сквозь ноздри розетки… — игра МБ в миниатюризацию масштаба и энергии событий: от пушкинской бури в эпиграфе — через ветер в названии главы — к свистящим ноздрям электрической розетки в тексте. «Свистящие ноздри» в очередной раз поднимают безответный вопрос о реальности/сочиненности литературных образов: «Действительно ли ветер может продувать сквозь стену и розетку?» и возможный ответ на него: «Какая разница? Зато образ по-своему интересный». Ветер (хаос, опасность) проникает в дом, казалось бы, призванный защищать от хаоса, и угроза опасности — не столько природная (ветер — лишь её указатель), сколько социальная: с минуты на минуту (см. ниже) в дом могут нагрянуть с обыском и сломать всю жизнь беззащитного хозяина, хаотизировать его сознание и быт.
…высотный дом… — в 1975-1988 годах МБ вместе с женой Татьяной, а затем и с сыном Алексеем жил в Веселом поселке, материковой части правобережного Петербурга, в девятиэтажном доме на Искровском проспекте.

**…анненковский Ходасевич… — известный графический портрет В.Ф. Ходасевича (1886-1939), выполненный в 1921 г. Юрием Анненкова (1899-1974). На этом рисунке Ходасевича правое плечо поэта покрыто чем-то вроде домино в черно-белую клетку. Портрет получил в неофициальном Ленинграде особую популярность благодаря поэту Ю. Колкеру, составителю машинописного собрания произведений В. Ходасевича (приложение к журналу «Часы», 1981 год). Ю. Анненков написал воспоминания — «Дневник моих встреч», изданный в 1966 году в Нью-Йорке. Как художник, особенно известен своими иллюстрациями к поэме «Двенадцать» А. Блока и портретами современников.
…черно-белый обериут… — фотография поэта Александра Введенского (1904-1941).
** …аксининская гравюра… — Александр Аксинин (1949-1985), художник-график, живший с женой Энгелиной (Гелей) Буряковской во Львове. С середины 70-х годов часто бывал в Ленинграде и через В. Кривулина сблизился с кругом неофициальных литераторов. В 1985 погиб в авиационной катастрофе на пути из Таллинна во Львов, где выставка его работ была организована только через три года после смерти. В первый период творчества Аксинин работал в жанре экслибриса, используя при этом технику офорта. В его до предела детализированных гравюрах, многие из которых являются свободными ассоциативными иллюстрациями к литературным произведениям, неизменно присутствуют философские аллегории и прослеживается глубокий интерес к метафизическому смыслу пространственно-временных категорий. В автобиографии 1982 г. Аксинин написал: «В 1949 году вроде бы русский человек родился во вроде бы европейском городе Львове. Православный. 1972 год — диплом Полиграфического института, по специальности график. 1977 год — 1-ое откровение с сопутствующим ощущением времени. 1981 год — 2-ое откровение с сопутствующим ощущением вечности. 1979 год — первая персональная выставка в Таллине. 1981 — вторая в Польше. Всё». В 1982 В. Кривулин опубликовал в 36-м номере самиздатского журнала «Часы» статью о творчестве Аксинина. Статья перепечатана в «Антологии Голубой лагуны» К. Кузьминского и Г. Ковалева и электронном журнале «Toronto Slavic Quarterly» №6, 2003.
* Круглая рублевская Троица — круглая гипсовая копия «Троицы» А. Рублева, работа Светланы Кривулиной, третьей жены поэта Виктора Кривулина.
…о наводнении… узнал только через несколько дней… — дом МБ находился далеко от Финского залива и Невы, и потому домосед МБ не был свидетелем наводнения, а лишь получил о нем информацию. Противопоставление «зрительное свидетельство — речевая информация» — мощный эвристический источник для обобщений и выводов на самые разные темы: индивидуальные особенности восприятия, особый статус речи и книги, литература как история, генезис постмодернистской литературы и др.
Вместо непосредственного наблюдения события МБ использует информацию о нем. Но этим же занимается и историк, от которого события прошлого отсечены неодолимой стеной времени и доступны разве что в чужих сообщениях. Историк имеет дело не с собственным восприятием и его последующим описанием, а с чужими описаниями чужих восприятий. Он читает архивные и библиотечные документы и переорганизует прочитанное в новый текст, используя для этого те или иные «фильтры», так или иначе трансформирующие полученную им при чтении информацию. В определенном смысле МБ ведет себя по отношению к настоящему (наводнение) как к прошлому, т. е. как историк. Из дат крупных ленинградских наводнений упомянем 29 сентября 1975 года (281 см, пятое в истории Петербурга-Ленинграда по высоте) и 6 декабря 1986 года (260 см). МБ сдвинул день и/или год наводнения.
** …гости дорогие… — сотрудники КГБ. Ср. стихотворения О. Мандельштама «Ленинград» («Я вернулся в мой город, знакомый до слёз…») и «День стоял о пяти головах…» («Где вы, трое славных ребят из железных ворот ГПУ?».
…монастырские ребята… — отсылка к опричникам Иоанна Грозного, к их черным одеждам и травестии «разгул/монастырь».
** …статья в эмигрантской «Русской мысли»… — возможно, публикация «Записок на манжетах» МБ в эмигрантском журнале «Эхо» (1980), но более вероятно, что речь идет о будущем и только предполагаемым издании «Момемуров», которое-то и послужило (послужит?) причиной ареста писателя.
* …брея почти начисто… — в моменту начала работы над романом уже были арестован член «Клуба-81» В. Долинин, а также поэт, автор журнала «СМОТ» Р. Евдокимов, затем — литературовед, исследователь обериутов М. Мейлах, члены правозащитной группы М. Репина, в том числе Б. Митяшин. Именно по делу Митяшина в нонконформистской среде проводились обыски и были изъяты произведения МБ, отправленные КГБ на экспертизу в цензуру для получения дополнительных оснований на предполагаемый арест МБ (подробнее см. предисловие).
Маркизова лужа — Финский залив, получивший такое название по имени маркиза И. И. де Траверсе (1754-1830), российского морского министра.
** …решил справить малую нужду на постамент самого любимого в городе памятника… — возможно, бронзовый памятник А. Пушкину у Русского музея работы М. Аникушина, удостоенного Ленинской премии за 1958 год. Однако не менее вероятно, что речь идет о памятнике И. А. Крылову в Летнем саду (ср. призыв О. Мандельштама «поставить Зощенко памятники по всем городам и местечкам Советского союза или по крайней мере, как для дедушки Крылова, в Летнем саду». См.: О. Мандельштам. Четвертая проза. Собрание сочинений. Т 2. С. 191). Характерно, что почти вся глава написана с использованием языка простонародного сказа, напоминающего, в частности, язык М. Зощенко, если бы последний стал писать о литературе. Пародийное снижение ценности (далее: священный треножник — малая нужда), игровое ее раскачивание. МБ «запанибратски» смотрит на русскую литературу и ее героев — в том числе и для освобождения от «чугуна и мрамора» советского литературоведения, диктовавшему микроскопическому читателю изумлённое взирание на канонизированных классиков. Ср. «Прогулки с Пушкиным» А. Синявского (1975) и «Веревочную лестницу» МБ. В советское время, особенно в 1920-30 годы, А. Пушкин был нередким героев анекдотов и присловий («Случаи» Д. Хармса, «Что, работать за тебя Пушкин будет?» и мн. др.)
Бейкер — отсылка к В. Ходасевичу (или к А. Солженицыну?).
** …поза священного треножника… — пифийский треножник употреблялся для пророчеств. Треножник, как образ предназначения поэта, использовал А. Пушкин в стихотворении «Поэту» (1830). В 1921 году В. Ходасевич назвал свою речь на Пушкинском вечере «Колеблемый треножник». Ходасевичу принадлежит сборник мемуарных очерков «Некрополь» (1939), изданный за рубежом в год его смерти. Эти очерки, посвященные современникам, — одна из отправных точек «Момемуров». Однако у МБ треножник без сомнения пародийный, так он образован двумя ногами и струей мочи подвыпившего писателя. Словечко «пассеизм», подхваченное в свое время Ходасевичем, было возрождено в 1980-е годы Ю. Колкером, жестко и пристрастно критиковавшим, вместе с Ю. Карабчиевским, футуризм и особенно В. Маяковского. Согласно их мысли, футуризм в литературе и искусстве является непременной опорой тоталитаризма в политике.
Ср. статью А. Солженицына «Колеблет твой треножник» с резкой критикой «Прогулок с Пушкиным» А. Синявского.
…вольные стрелки… — дружинники, добровольные помощники советской милиции, нередко получавшие за свою внеурочную работу в дружине отгулы — освобождение от основной работы.
** …Чацкий на балу… — герой комедии А. Грибоедова «Горе от ума». Отсылка к Чацкому свидетельствует о том, что имеется в виду памятник Пушкину, который утверждал, что Чацкий не может быть умен, потому что много говорит и спорит с дураками.
…популярный местный полководец… — фельдмаршал М. Кутузов, в ходе Отечественной войны 1812 года после отступления и сдачи Москвы изгнавший Наполеона из России. См. роман Л. Толстого «Война и мир». В Ленинграде/Петербурге у Казанского собора стоит памятник Кутузову.
* …плешивый карбонарий — еще один автобиографический штрих, указывающий на раннее полысение автора, носившего, однако, в период работы над романом длинные волосы и густую бороду.
* …мало вразумительным словом писатель — о сакральном в советском идеологии отношении к профессии писателя свидетельствует хотя бы документ о цензурном запрете распространять на территории СССР не только произведения МБ, но и статью о его творчестве А. Степанова, в котором слова «писатель», «произведение», «творчество» взяты в кавычки. См. К комментариям.
** …обдумывать своего Медного всадника… — речь идёт не только о вынашиваемом молодым писателем шедевре, но и о необоримом превосходстве государства над «маленьким человеком», подаваемом здесь вполне иронично. МБ родился 15 июня, под тем же знаком Зодиака (Близнецы), что и А. Пушкин, и, вероятно, чувствовал с ним определённое родство
** …не хочешь Всадника — пиши Сахалин… — Сахалин — одно из мест ссылки в царские и советские времена, «места не столь отдалённые», дальше которых разве что Магадан. Книгу публицистических очерков «Остров Сахалин» (1893-1894) написал А. Чехов, изучавший на Сахалине условия жизни ссыльных и каторжных.
 
…неизвестный писатель… во всю раскручивающий свой четвёртый десяток… — собственно говоря, «Момемуры» — это книга о себе, автобиография, и — «портрет в интерьере» — о той литературной среде, в которой МБ провёл несколько лет жизни. 1952 (год рождения МБ) + 30 = 1982 (нижняя граница года написания «Момемуров»). Действие вводной главки «Ветер», скорее всего, относится к 1983 году, в это время МБ действительно был неизвестным (точнее, малоизвестным) писателем.
* Без тяги никакой огонь — ни творческий, ни метафорический, как ни крути, не пойдет пожаром — в первой редакции после слов «метафорический» было: «не разгорится. Как сказали когда-то по радио: «Не кинешь палку — гореть не будет». В окончательной редакции снято.
 
* …заголовки старых газет — в первых двух редакциях эти заголовки были приведены: «дефицит, где критика не в чести, размышляя о добре и зле, без хозяина». Коллаж, упоминаемый в тексте, — реальный коллаж из газет именно с этим заголовками, висевший в доме у МБ в начале 80-х годов.
** Пиндар — Пиндар, греческий поэт (518-442 до н. э.). Демонстративный сдвиг ударения активизирует в этом имени слово дар и напоминает слэнговое обозначение мужчины-гомосексуалиста — пидар.

 

вперед

I. Начало

 

Детство (читаем мы на первой из семи страниц in quarto с дряблой складкой на животе листа, ибо рукопись — фиолетовые, выцветшие чернила — хранилась, очевидно, сложенной пополам), детство (продолжаем цитировать документ, который будет приведен здесь полностью вместе с исправлениями и комментариями) — всегда центр тяжести, и чем оно тяжелее, тем лучше. В известном справочнике лорда Буксгевдена «Кому Нобелевскую премию» (пособие для молодых романистов) сказано, что несчастливое детство — лучшая школа. Я бы мог ответить лорду Буксгевдену, что прошел эту школу, так как какое еще может быть детство у кроткого, хилого, хорошо воспитанного мальчика, который умудрился родиться в глухой русской колонии на окраине Сан-Тпьеры за год до смерти нашего славного диктатора генерала Педро (и в самый разгар инспирированного им дела левых журналистов). Но все ли столь просто, готов спросить я у уважаемого Карла Буксгевдена? Однако о детстве мною и так написано предостаточно, и я отсылаю к источникам. Вторая глава — это юность, о которой еще Екклесиаст сказал, что она — суета.

Вне зависимости от того, где вы появились на свет, в Сан-Тпьере или в Ватикане, на окраине Кордуллы или в Авиньоне, от четырнадцати до двадцати само существование кажется порой чудесным сном — особенно, если вы родились пусть не в очень богатой, но в обеспеченной (хотя и на глазах беднеющей) семье держателя акций химического концерна, — или, по меньшей мере, настолько приемлемым, чтобы не задумываться над его смыслом. А возможность все новых и новых открытий эксплуатируется щедро, словно золотая жила, не имеющая предела. Возмужав (а в детстве я был действительно узкогрудый, низкорослый, слабый мальчик, терзался этой слабостью, был скрытен, замкнут в свою скорлупу и болезненно самолюбив), итак, возмужав, я совершенно неожиданно для себя и окружающих буквально за год-полтора перерос на две головы, перегнал в развитии чуть ли не большинство отпрысков русских семей всего нашего квартала. И получил возможность для защиты и утверждения своего достоинства, почти избавившись от комплекса неполноценности из-за своего происхождения. На свою беду, выправившись физически, я приобрел достаточно смазливую внешность (которая впоследствии, к счастью, несколько погрубела), будто сошедшую с обложки журнала «Лайк» или «Трансатлантик ревю», или, еще вернее, — журнала для старых дев «На досуге», и нырнул в омут первых любовных побед и простых радостей жизни. Только по привычке, перешедшей в физиологическую потребность еще в пору кропотливо одинокого детства, я обильно пичкал себя чтением, которое являлось единственной стоящей начинкой того времени. Короче, я отдавал дань своему легкомысленному веку и не менее легкомысленному поколению, второму поколению русских эмигрантов: жил ради того, чтобы жить.
Однако веселая жизнь хороша тем, что быстро набивает оскомину. Очнувшись однажды, я обнаружил себя студентом факультета естественных наук столичного университета, каковым стал с легкой руки своего отца, давно растерявшего дедовские акции и теперь занимающего более или менее приличную должность в некогда принадлежавшей ему кораблестроительной фирме, а оглянувшись назад, увидел, как мог бы сказать Уильям Данбер, «virgin land, where I have not left any trace» (целину, на которой я не оставил ни одного следа). Такая же нетронуто стерильная целина лежала передо мной и впереди, но если раньше, не задумываясь, я шагал по инерции, то теперь каждый шаг вызывал подозрение из-за страха сбиться с пути.
Что заставило меня поглядеть через плечо? Неудачно сданный экзамен, окончательно разочаровавший в получаемой специальности; фиаско в любовной истории с женщиной, что была на хрестоматийные пятнадцать лет меня старше и отнюдь мне не нравилась; пресыщение лучезарным светом юности, из которой я вышел мрачным угрюмым скептиком; или происшествие, заставившее внезапно споткнуться о неведомый порог (совесть? перверсия похоти? юношеский бзик?): наверное, все вместе — конкретной отправной точки не было. Случилось то, что симпатическими чернилами было написано мне на роду: конечно, решил стать писателем.
Отвечая на вопрос Стенли Брюнера, я, вероятно, несколько удивил своего интервьюера, сказав, что писать я хотел всегда. Думаю, он посчитал мой ответ претенциозным. И в некотором смысле был прав. Принятое решение вряд ли можно назвать удачным. Будь я смелей и откровенней, встреть я человека, понявшего и раскусившего нехитрую угловатость моей натуры, я бы остался, вернее — стал, нормальным здоровым филистером, и необходимость делать из литературы форму существования отпала бы. Этого не произошло. С детства болезненное ощущение исключительности томило меня тем сильнее, чем глубже приходилось его скрывать. Мое положение напоминало состояние беременной, узнавшей, что плод в ней неправильно повернут и кесарево сечение неминуемо. Ситуация осложнялась тем, что с самим собой я был незнаком, хотя, как герой Мики Джексона, автора знаменитых в начале века повестей, привык говорить о себе в третьем лице.
В двадцать лет я продолжал рушить преграды, чревато стоявшие передо мной в десять: боролся против ветряных мельниц, превращенных в грозных идолов воображением хилого и впечатлительного мальчика из русского квартала на чужбине. Как это бывает, масштабы внутреннего и внешнего «я» не совпадали: я подходил к себе предвзято и неточно расставлял акценты. Преимущества возводил в ранг недостатков, а недостатки высокомерно не замечал. Не представляя последствий, в пору первой юности (и под стать ей) я увлекся западной литературой — за месяц прочел в Национальной библиотеке все пять томов Пруста в издании 36-го года, там же в журнале «Литературные осколки» наткнулся на куски «Улисса» (то, что успели напечатать до ареста переводчика), просматривал «Русский журнал» с произведениями современных русских авторов, долго ходил под впечатлением «Ада» Холлинга, прочел все рассказы Барта, Генри Джефферсона и, прежде всего, их общего неблагодарного ученика. Прочитав книгу последнего о Париже, я был введен в опасное заблуждение: ремесло писателя, поданное аппетитно, казалось самоцелью, процесс вождения пером по бумаге наполнялся невыносимо сладостным смыслом, а героический пессимизм писателя-эмигранта (конечно, меня соблазняла параллель) казался единственной стоящей формой отношения к жизни. Я не заметил, что парижская бедность (а бедность всегда лакома, если вы живете в обеспеченной и респектабельной семье) скроена из той же самой материи, что и лохмотья нищего в мюзиклах Лопеса, а тому, что у страны, где мне предстояло жить, не было Парижа, просто не придал значения.
Иллюзий насчет легкости литературного ремесла я не питал, напротив: априорная трудность писательского пути придавала только дополнительную прелесть и значимость этому сомнительному занятию. Бытие в искусстве виделось мне наиболее устойчивым и уравновешенным состоянием, а литература казалась индульгенцией не совершенных грехов и оправданием отпущенного жизненного срока. Еще не получив кредита, я уже мучил себя мыслями о расплате. Мысль о конечности земного круга находила для себя успокоение: творчество казалось панацеей от бесследного исчезновения. Серьезно решив писать, я честно думал исключительно о себе, остальные интересовали меня лишь постольку, поскольку им предстояло стать моими читателями. И это, в общем, неудивительно. Как и многие, я смотрел через свое непрозрачное «я» и, конечно, дальше носа не видел. Для себя самого я был «ding an sich»[1].
За шесть лет попыток войти в литературу было несколько, я входил в нее в два-три-четыре приема, как боязливые американцы, привыкая, входят в холодную воду на побережье. От каждого шага оставались одна или две неоконченные странички, их продолжение даже не подразумевалось. Решив стать писателем, я почему-то не сомневался, что стану писателем великим и, естественно, разрешал себе только шедевры. Ощущение исключительности уравновешивалось отношением к себе как к объекту литературы. Я был тонкой мембраной, что испытывает давление изнутри и извне. Преувеличенное мнение о себе наталкивалось на внутренние и не менее суровые претензии, и последнее обстоятельство избавило меня и мой дом от потока исписанной бумаги.
Не очнись, как после тяжелой болезни, от промелькнувшей юности, я так и остался бы писателем в уме, писателем белого листа, на всякий случай глядящим на всех сверху вниз, с высоты своего несозданного гениального произведения. Впоследствии я неоднократно читал это чувство в глазах других: иллюзия превосходства, подсчитанного по принципу минимума потерянных очков, — шаг, не сделанный и оставленный про запас, намекал на скрытые неиспользованные возможности. Будь мои отношения с жизнью более интимными, научись я без стыда и ненужного раскаяния переносить простые физические радости, я бы в конце концов тоже научился тайно презирать потенциальных собратьев по ремеслу, а очередная попытка по параболе устремилась бы в неосуществимую бесконечность. Но, проснувшись однажды дождливым утром, я понял, что жить мне скучно, жизнь, как она есть, мне не по нраву, для существования, похожего на пыльное зеркало Уайльда, просто не было сил, — и решил стать писателем, не откладывая в долгий ящик, начиная с этого же утра.
Ангелина Фокс, молоденькая девушка, навестившая меня как-то по заданию редакции вечерней газеты, поинтересовалась, о чем был мой первый рассказ? В этом рассказе я описывал свое возвращение в тесный колодезный двор с деревянной двухмаршевой лестницей и старым деревом посередине, в дом дедушки Рихтера. Возвращение было мнимым, я его выдумал, реального возвращения не было. Почему возникла эта тема? Я объяснил Ангелине Фокс, что в очередной раз испугался смерти, пустоты, аннигиляции и спешно стал рыться в памяти, ища место, где можно спрятаться. И первым, что пришло на ум, вынырнуло, точно парус из-за линии горизонта, было огромное дерево (русский тополь, как говорили в нашей семье), проросшее мое детство насквозь (рядом со мной? плечом к плечу? как двойник?). Это дерево не было для меня субстанцией, оно было функционально, и под его сенью я решил создать свой первый рассказ. Я возвращал себя, то есть «его» (третье лицо, казалось, снимало все возможные упреки) вместе с очередной прелестной приятельницей в город некогда покинутого детства и заставлял эту парочку около часа пробыть во дворе дома дедушки Рихтера.
«Он», бартоновского типа, сдержанный и молчаливый, ничем не выдавая ассоциативных переживаний, молча вел свою спутницу по деревянной двухмаршевой лестнице, звонил в ностальгически знакомую дверь (крашеную бугристо-зеленой краской) и полчаса после того, как на звонок никто не отозвался, сидел на верхней щелистой ступеньке и громоздил рубленый диалог с хорошенькой, но, конечно, мало его понимающей собеседницей, настоящей героиней новеллы с подтекстом: она умела лукаво скрещивать стройные ноги в тонких чулках, откидывать назад волосы, показывая боттичеллиевскую линию лба, и курить с ловкостью заправских гангстеров. Мотив возвращения служил обрамлением: внутри него герой (то есть я) перебирал воспоминания, как перебирают части механизма, из которых не составляется целое. Я с интересом открыл, что являюсь не цельным и сплошным, а состою из частей: и где-то в углу на чердаке были свалены в кучу покрытые слоем пыли забытые детские страхи и не менее чудесные дары волхвов, прикосновения к которым оказались сладостно-болезненными, как к шатающемуся зубу или к подсыхающей корочке ранки.
Через какое-то время я написал еще один рассказ. К концу года их было уже несколько. Отличалось ли мое литературное начало от прочих известных дебютов? Тому же Стенли Брюнеру я ответил, что по сути — вряд ли. Сочинительство стало для меня анабиозом, словесной летаргией, ожиданием изобретения в будущем лучшего лекарства от смерти. Не находя ни в своей жизни, ни в жизни окружающих никакого смысла, я наскоро попытался смастерить смысл искусственный, заменив им отсутствие подлинного. И додумался до хитрости, известной, конечно, до меня: решил раздвоиться, одновременно являясь для себя и субъектом и объектом.
С самого начала я мечтал написать книгу, которую, как читатель, и хотел бы прочесть. Мне нужна была книга — двойник, собеседник, друг. Игра называлась: найди себя. Я пошел испытанным путем: стал искать себя в других. Находил и собирал отдельные части своего «я» и пытался составить из них целое, как в игре puzzle, завезенной европейцами в начале 20-х годов и ставшей излюбленным развлечением интеллектуальных жителей колонии. Это была не компиляция, а прием, характерный для русских саг, использующих живую и мертвую воду для преодоления скучной смерти. Момент воскрешения, преодоления небытия взял меня на прицел — наведенную мушку я чувствовал, как только оставался наедине с бумагой.
Присутствовал и еще один мотив — я бы назвал его «набуханием в точке» — истоки его таились в моментах тихой истерики, случавшейся со мной в детстве, когда порой на меня накатывало почти непреодолимое желание устроить развязку немедленно, не сходя с места: выйти из жизни, как выходят подышать из продымленной комнаты. Это была все та же живая и мертвая вода или «единство диалектических противоположностей», сросшихся во мне как сиамские близнецы.
Так уж устроен человек, что все безвозвратно потерянное он начинает ценить неизмеримо больше. Человеческая душа дальнозорка, чтобы разглядеть как следует, ей нужно расстояние, перспектива. Потеря отодвигает предмет или чувство в туманную бесконечность, только самые четкие очертания светятся в темноте; мелочь, шелуха, царапины тонут во мраке. Осознав еще в далеком прозрачном детстве свое предназначение, я несуразно полагал, что стоит мне написать настоящую книгу, овладеть ключом мастерства, как этот ключ откроет дверь в насыщенную, волшебную и прекрасную жизнь (именно банальный эпитет — волшебный — наиболее точно обозначал нелепый призрак существования, для которого я честно не жалел никаких сил). Чем труднее мне писалось поначалу, чем въедливее я был собой недоволен, чем больше препятствий мне приходилось преодолевать, тем крепче становилась эта нелепость, обрастая сучками и покрываясь непробиваемой броней уверенности.
Как передать мои чувства, когда написав, наконец, книгу, которой остался доволен, ту настоящую книгу, которая мнилась мне в виде магического ключа, открывающего все, что угодно, — я очутился у корыта разбитого заблуждения. Перейдя заветный рубикон, я оказался не счастлив, как простодушно полагал, а куда более несчастен: разбогатев ровно на одну книгу, вернее, тогда еще просто рукопись, я обеднел на одну, но хорошую хрустальную иллюзию. Все приходилось начинать сначала, но игра складывалась не в мою пользу. Мне предстояло носить воду в решете, в котором с каждым шагом появлялось все больше дыр. За припадками мгновенного счастья и ни с чем не сравнимого наслаждения, что на протяжении сотни страниц посещало меня не более десяти раз, я должен был расплачиваться пропастью тусклой пустоты и не менее тусклой прострации, куда падала душа, поставив последнюю точку. Тогда-то я и понял, что писатель — Das Undinchen das aufden Messen gent[2]: за радость творчества нужно расплачиваться болью души. Узнав это, я вздохнул, помедлил — и побрел дальше.
Примечания
[1] Пародийный оборот, впервые примененный И.Кантом в его «Критике чистого разума» (прим. пер.).
[2] Андерсеновская русалочка, ступающая по ножам (прим. пер.).
 
 
Комментарии
* В этой главе, рассказывающей о становлении писателя, можно найти пародийную перекличку со многими воспоминаниями и автобиографиями известных писателей. См. например, Ж. Сартр «Слова» и прежде всего первую часть — «Читать».
 
…документ… будет приведён здесь полностью вместе с исправлениями и комментариями… — приёмы написания мистифицированной биографии «великого человека» см., например, у Т. Манна (педантичный и недалёкий хроникёр Цайтблом из «Доктора Фаустуса»).
* …справочник… лорда Карл Буксгевдена «Кому Нобелевскую премию»… — в первой редакции: «лорда Экибастузена», что сразу задавало иронический ключ интерпретации сквозной для романа темы Нобелевской премии. Город Экибастуз в Казахстане был известен широко разрекламированным строительством гидроэлектростанции.
…глухая русская колония… — действие в «Момемурах» развертывается как бы в Южной Америке. В 1970-е годы в СССР особую популярность приобрела латиноамериканская литература, в особенности творчество Г. Маркеса (1928) и его романы «Сто лет одиночества» (1967) и «Осень патриарха» (1975), которые советское литературоведение рассматривало как «мифореализм». Отсюда, вероятно, у МБ пародийный латиноамериканский антураж: хунта, генералы, маис, песо и т. п. Автор использует также опыт других писателей, создававших в своих произведениях, несуществующие на карте края со своей историей, бытом и культурой. См. например Йокнапатофа У. Фолкнера, Педагогическая провинция Г. Гессе и т.д. Здесь и в дальнейшем читатель должен помнить о нередко используемом МБ рокировке, когда Москва может означать Нью-Йорк, русский — еврейский и т.п.
Сан-Тпьер — Санкт-Петербург (Сант-Пьер — Сан-Тпьер), в советское время — Ленинград, игровой прихотью МБ перенесенный на Запад Южного полушария.
генерал Педро — генералиссимус Иосиф Сталин, «отец» советского народа (Педро — падре). См. ниже.
…за год до смерти… генерала Педро… — МБ родился 15 июня 1952 года, И. Сталин умер 5 марта 1953.
** …дело левых журналистов — «дело врачей», начатое в 1952 году и закрытое сразу после смерти Сталина. Отец МБ, в 1953 молодой ученый, на волне «борьбы с безродными космополитами», был уволен из научно-исследовательского института в Ленинграде и на несколько лет отправлен в ссылку в Ростов-на-Дону. Ср. партийное постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград» в 1946 году, в котором были упомянуты А. Ахматова и М. Зощенко. МБ придает «делу врачей» литературный акцент.
…семья держателя акций химического концерна… — дед МБ, химик и фармацевт, был владельцем небольшой парфюмерной фабрики в Ростове-на-Дону.
журнал «Лайк» — кентавр из популярных американских журналов «Лайф» и «Лук».
** …одинокое детство… — автор использует собственную биографию (МБ был единственным ребенком в семье) для подтверждения хрестоматийных для множества биографий писателей деталей.
…второе поколение русских эмигрантов… — МБ, как и его отец, родился при Советской власти.
…обнаружил себя студентом факультета естественных наук столичного университета… — в 1969-75 годах МБ учился по специальности «Теория информации» на математическом отделении в Ленинградском институте авиационного приборостроения.
…комплекс неполноценности из-за своего происхождения… — вероятно, по причине еврейства. Тема еврейства затрагивалась МБ в ранних романах «В тени августа» (1976), «Возвращение в ад» (1980), отчасти в эссе «Веревочная лестница» (1981).
* …должность в некогда принадлежавшей ему кораблестроительной фирме — отец МБ (Юрий Овсеевич Штеренберг, почетный изобретатель, обладатель множества медалей ВДНХ) работал научным сотрудником в ЦНИИ «Гранит», занимался морскими навигационными системами.
** Уильям Данбер — Уильям Шекспир? Дан (Dane) — ср. Принц Датский. Игра на конверсивных глаголах «давать — брать» (дан — бер) напоминает о таинстве писательского избранничества и обреченности на творчество.
* …virgin land, where I have not left any trace… — намеренно неправильная английская фраза, которую, очевидно, надо понимать как — «нетронутая земля, на которой я не оставил никаких следов».
** Стенли Брюнер — без явного провокатива. Далеко не все фамилии в «Момемурах» — индивидуальные и ролевые, есть обобщённые, роевые, призванные просто наметить «человека с иностранной фамилией», «известного западного писателя», «знаменитого журналиста» и т. п.
Юл Бринер — известный американский киноактер русского происхождения, выходец из харбинской эмиграции. Сыграл главную роль в культовом для СССР фильме «Великолепная семерка», который несколько раз показывали в пасхальную ночь, дабы отвлечь молодежь от похода в церковь. Стэнли Кубрик — знаменитый американский режиссер, снявший такие ленты как «2001 год: Космическая одиссея», «Заводной апельсин», «Лолита». Кубок «Стэнли» — главный приз американской Национальной хоккейной лиги.
** …как герой Мики Джексона, автора знаменитых в начале века повестей, привык говорить о себе в третьем лице… — так, в частности, говорил и думал о себе герой повести А. Куприна «Поединок» подпоручик Михаил Ромашов: «… у Ромашова была немножко смешная, наивная привычка, часто свойственная очень молодым людям, думать о себе в третьем лица, словами шаблонных романов» Использование цитат из шаблонных и классических произведений в качестве реплик — сквозной прием автора «Момемуров». Мики отсылает к Михаилу; Джексон — через Джек, «Яков» — самоотсылка, «я».
…мальчик из русской колонии в чужой стране… — допускает разное прочтение в зависимости от контекста. Согласно географии и истории «Момемуров», Сан-Тпьер находится на острове близ Южной Америки, некогда, как и Аляска, являвшемся колонией России, но затем завоевавшем или получившем свободу. На острове осталось немало русских колонистов, гораздо меньше, впрочем, чем коренного населения. В других контекстах «русский» означает «западный» и «еврейский».
Национальная библиотека — Государственная публичная библиотека в Ленинграде, знаменитая и любимая многими «Публичка», на гребне переименований получившая в 1994 году название Российская национальная библиотека, которое в повседневном обиходе почти не прижилось. МБ несколько лет (1978-81) работал библиотекарем в библиотеке при заводском общежитии.
** …все пять томов Пруста в издании 36-го года… — в СССР в 1934-38 годах вышло четыре тома прустовского романного цикла «В поисках за утраченным временем» в переводах А.Франковского и А.Федорова. В 1927 году был издан первый роман этого цикла «В сторону Свана» и сборник рассказов Пруста «Утехи и дни». Наиболее ранние публикации фрагментов прозы Пруста на русском языке относится к 1924 г.
«Литературные осколки» — журнал «Интернациональная литература», выходил в 1933-1943 годах, с 1955 — «Иностранная литература».
«Улисс» — роман Дж. Джойса (1922), главы из которого публиковались в «Интернациональной литературе» за 1935-1936 годы. Английский (ирландский?) писатель Дж. Джойс (1882-1941) большую часть жизни прожил в эмиграции. Помимо «Улисса» известен ранним романом «Портрет художника в юности» (1916) и непереводимым мозаичным мегалитом «Поминки по Финнегану» (1939).
…до ареста переводчика… — Валентин Стенич (собств. Сметанич, 1898-1939). Дебютировал как поэт в 1921 году, нелицеприятно упомянут А. Блоком в дневниковой записи и очерке «Русские дэнди» (1918). В 1938 году арестован. Переводом «Улисса», по слухам, занималась целая «бригада» переводчиков.
«Русский журнал» — «Новый мир». См. ниже.
** «Ад» Холлинга — в первой редакции: «Голод» Гамсуна. Кнут Гамсун (настоящая фамилия — Педерсон) — норвежский писатель (1859-1952), лауреат Нобелевской премии за 1920 год. Холлинг — провакатив. Отчетливо присутствие слова «холод» из устойчивой пары «холод и голод», а также фамилии Голдинг. Ср. Уильям Голдинг (1911-1993) — английский писатель, популярный в России 1970-х годов романами «Повелитель мух» (1954) и «Шпиль» (1964), лауреат Нобелевской премии за 1983 год. («Господин мух» — одно из прозвищ дьявола.)
Барт — Ролан Барт. Ср. Аркадий Бартов, ленинградский писатель, член «Клуба-81».
Генри Джефферсон — кентавр: Генри Джеймс + Шервуд Андерсон. Г. Джеймс (1843-1916) и Ш. Андерсон (1876-1941) — американские писатели. Томас Джефферсон (1743-1826) — третий американский президент, автор проекта Декларации независимости США. Ср. Фредерик Генри — герой романа Э. Хемингуэя «Прощай, оружие!»
…их общий неблагодарный ученик — Эрнест Хемингуэй (1899-1961), американский писатель, родился в одном году с В. Набоковым и Х.-Л. Борхесом. В 1920-х годах жил в Париже, работал журналистом, в 1930-х годах воевал в Испании, на старости лет поселился на Кубе. Лауреат Нобелевской премии за 1954 год. Произведения Хемингуэя (в 1959 году вышел двухтомник, в 1968 году — четырехтомник) были невероятно популярны во всех слоях советского общества. Названия романов («Фиеста», «Прощай, оружие», «Иметь и не иметь», «По ком звонит колокол»), равно как и знаменитый фотопортрет писателя в свитере и с курительной трубкой, а также упоминающиеся в романах коррида, рыбная ловля и «сильный мужчина» стали в СССР фольклорными.
…книга о Париже… — «Праздник, который всегда с тобой», беллетризованные воспоминания Э. Хемингуэя о Париже 1920-х годов (опубликован в 1964 году). Русский перевод появился в 1965 году.
…мюзиклы Лопеса… — ср. мюзиклы Ллойда и комедии Лопе де Вега.
…пыльное зеркало Уайльда… — ср. «Портрет Дориана Грея» О. Уайльда.
** Ангелина Фокс — без явного провокатива. Фокс (по-английски — fox) — лиса, сказочное олицетворение хитрости. Фокс — отрицательный персонаж популярного многосерийного фильма «Время встречи изменить нельзя». Ангелина — женское имя с отчетливо читающимся корнем «ангел». Ср. львовскую писательницу Ангелину Буряковскую, жену художника А. Аксинина (см. выше), рассказы которой печатались в самиздате.
** …дом дедушки Рихтера — скорее всего, имеется в виду, дом деда МБ (со стороны матери) на Социалистической улице в Ростове-на-Дону, описанный им в ряде ранних рассказов, в частности, в «Лестница».
** «Он», бартоновского типа, сдержанный и молчаливый, ничем не выдавая ассоциативных переживаний… — весь абзац представляет собой развернутую пародию на прозу Хемингуэя и способ интерпретации ее в советском литературоведении, где особое значение придавалось и «рубленому диалогу», и подчеркнутой сдержанности и мужественности героя; бартоновский тип — ср. Джейк Барнс, главный герой романа Э. Хемингуэя «Фиеста». См. ниже: Бартон — А. Битов.
* …решил раздвоиться, одновременно являясь для себя и субъектом и объектом… — тема двойников, раздвоения или расщепления персонажей является одной из ключевых для всего романа. Помимо того, что романное пространство является транскрипцией пространства нонконформистской культуры, по сути дела каждый персонаж, а не только alter ego автора, сэр Ральф Олсборн (см. прим.), присутствует в романе по крайней мере в двух разных образах. В некоторых случаях автор демонстративно сталкивает между собой разные версии одного и того же героя, как, например, в эпизоде, когда экзальтированная г-жа Шанц бурно протестует против награждения премией мадам Виардо. И г-жа Шанц, и мадам Виардо — разные образы или способы воплощения поэтессы Елены Шварц, как г-н Кайрулин и Вико Кальвино — разные воплощения Виктора Кривулина. Сразу под несколькими именами в романе присутствует и другие, в частности, близкий друг МБ и автор статьи о его творчестве А. Степанов: это и профессор Стефанини, и Сандро Цопани, и Александр Сильва (см. прим ). Причем, даже в предисловии 1997 года автор «Момемуров» продолжает игру в двойников и, пародируя искренность и сентиментальность, сначала упоминает г-на Сильву, а затем прощается с «вечно увлекающимся, щедрым и бескорыстно велеречивым основным биографом профессором Стефанини», тут же наделяя его чертами, свойственными, как г-ну Сильве, так и А. Степанову, у которого так же был «торопливый, заикающийся и неизменно милый голос». Идея сложного диалога копии и оригинала, их далеко не взаимнооднозначного соответствия, одна из центральной проблем философии второй половины XX, была разработана такими разными исследователями, как, например, М. Фуко, Ж-Ф. Лиотар и др. Ж. Бодрийяр, максимально радикализируя эту тему, полагал, что одной из важнейших особенностей нового времени стала тотальная замена самой возможности существования пространства оригиналов и копией, поглощения всего пространством копий, не имеющих оригиналов, то есть симулякрами. Для автора «Момемуров» создаваемый им мир, населенный версиями по большей части реальных героев, конечно, не симулякр, но и его идея расщепления персонажей, несомненно, далека от воплощения темы двойников и замены оригиналов копиями в интерпретации, скажем, Т. Э. Гофмана, Ф.М. Достоевского, Т. Манна. Другой пример постмодернистского воплощения идеи раздвоенности в русской прозе конца ХХ века см. в повести «Школа для дураков» Саши Соколова.
«puzzle» — мозаичная головоломки, известность которой в СССР (отчасти благодаря упоминаниям у В. Набокова) обогнала ее появление на прилавках магазинов. Набоков довольно коряво руссифицирует «puzzle» как «пузель».
…завезенная… в начале 20-х годов… — кроссворд в его современной форме появился в 1913 году в США. Начиная с 1923 года кроссвордная горячка охватила Америку и Европу, с 1925 — СССР (журнал «Огонёк»). В. Набоков окрестил кроссворд так и не прижившимся словом «крестословица» и регулярно составлял их для эмигрантской газеты «Руль». Сакральное христианское Слово на Кресте к исходу второго тысячелетия профанировало до «словесных перекрёстков».
…русские саги… — былины.
 

Почему для статусных либералов мы – чернь и люмпены

Почему для статусных либералов мы – чернь и люмпены

Дискуссия вокруг трилогии «Предателей» Певчих обнажила ряд скрытых противоречий. Понятно, Ксения Ларина, назвавшая тех, кто не осуждает фильмы Певчих, сначала «чернью», а когда столкнулась с эмоциональной критикой, поменяла «чернь» на люмпенов, не делегирована говорить от лица всех статусных либералов. Более того, она – человек театральный, интеллектуально простодушный с отсутствующим взглядом на себе со стороны. Но при этом общее негодование от успеха «Предателей» с их критикой 90-х, нечистых на руку реформаторов, бенефициаров перестройки и приватизации было ею выражено верно. И если суммировать эти упреки от либералов, которые в рамках сериала Певчих из геров превращались в обслугу новой (хоти и во многом – старой) номенклатуры, то это упрек в левом тренде.

Казалось бы, что здесь преступного? Левый – на международном жаргоне – это отдающий предпочтение идеям социальной справедливости, без сомнения попранным в результате приватизации и перестройки. Однако левые – это, по крайней мере, половина политических сил в Америке и Европе, и построенное  в последней социальное государство – есть общее и отчетливое достояние европейской цивилизации.

Но для российских либералов , левые – это куда более страшные враги, чем Путин с его репрессиями, имперской спесью и военной мобилизацией. Казалось бы, чем эти левые страшны? Ведь несколько веков российская интеллигенция почитала социальную справедливость и защиту униженных и оскорбленных главным смыслом своей деятельности. Однако из советского морока интеллигенция вышла, словно сбросив свою лягушачью шкурку, и отринула все или многие старые ценности, посчитав, что теперь стала не интеллигенцией, а интеллектуалами.

И дело даже не в этическом моменте, помогать тем, кому труднее, кто беднее и немощнее, вроде как правильно. Но тут еще и чисто политический резон: социальная справедливость, рука, протянутая неимущим и обделенным, это политический пароль, демонстрирующий, кого вы поддерживаете, и кто в ответ на вашу поддержку будет за вас голосовать.

Но российские либералы не хотят быть в одной, пусть и символической партии с бедными и неимущими. Они, потеряв хозяина в виде советской власти, тут же пошли в услужение другому лендлорду, новым русским, обогатившимся на конвертации власти ельцинской эпохи в собственность, олигархам, которые вместо советского государства стали платить им гонорары в газетах, зарплаты политтехнологов и преподавателей в университетах. А слой социальных аутсайдеров не мог им предложить ничего, он был в их глазах губкой, пылесосом, только вытягивающим блага, а не дарующим их.

То есть из символической партии с опорой на бедных либералы превратились в партию поддержки богатых, и когда фильмы Певчих показали, что богатые – это нечистые на руки дельцы, обменявшие неправедную власть на неправедно нажитое богатство, то российские либералы ощутили себя скомпрометированными и закричали о левом повороте, о коммунистическом влиянии, о большевизме Певчих и непрофессиональной пропаганде ее фильмов.

Вообще говоря, в самом общем виде политика в странах, именуемых цивилизованными, представляет собой противоборство двух этих сил, одна из которых апеллирует к социальным аутсайдерам, а вторая к национальной гордости, смысл которой дискредитировать идеи социальной справедливости националистическим пафосом. Кажущийся парадокс заключается в том, что Путин при подчас левой риторике, характерной для первых лет его правления, отчетливо правый, то есть опирается и поддерживает интересы богатых, олигархов и нуворишей, и справедливо опасается идей социальной справедливости для чего первым делом разделался с профсоюзами.

И фильмы Певчих выводят российских олигархов из ситуации комфорта, когда вроде как оппонируя Путину с его милитаризацией и великодержавием, они на самом деле кормятся с того же поля сверхбогатых. Только как бы временно отодвинутых от кормушки и обещающих при возвращении к ней, избавить общество от репрессий и вернуть свободу. Но эта будет свобода, ограниченная неприкосновенностью перестроечных состояний, потому такие вроде как оппоненты Путина как Кох, Ходорковский, Алексашенко и другие, так всполошились от трилогии Певчих. Идеи социальной справедливости для них куда страшнее Путина.

Предисловие к книге «Веревочная лестница»

Как писатель, я всегда смотрел на журналистов сверху вниз, со слезящимися от презрения глазами. И судьба показала мне фокус. За первые пятнадцать лет своей писательской карьеры я написал пять романов, несколько десятков рассказов и только два эссе, зато 90-е годы радикально изменили эту пропорцию: на два романа пришлось около пятисот статей, эссе, рецензий, радиорепортажей. И дело не только в деньгах, зарабатывать которые литературой мне даже в голову не приходило, пока я в первой половине 80-х писал, не рассчитывая на публикацию в «совке», «Вечного жида» или «Момемуры» (все получалось само собой в соответствии с милой формулой: свобода минус социальный статус). А вот перестройка заставила освоить профессию, ранее не дифференцируемую среди других специализаций агитпропа. Однако, помимо экономических резонов, существенным явилось постепенное понимание того, что рухнувший под давлением свободы слова литературоцентризм высвободил из подчиненного состояния другие виды культурной деятельности — и не только гуманитарную науку, но и журналистику. И одновременно спустил с короткого поводка роли, пребывавшие ранее в латентном состоянии.
А началось все в 1987 году в Усть-Нарве, когда летней ночью мне приснился журнал. Он приснился мне точно так же, как раньше снились романы, — с голосами, пульсирующей интонацией, диалогами и поначалу не вполне внятной, пунктиром проступающей композицией. Так получилось и с журналом. Я увидел, вернее,услышал его как паузу или череду разнокалиберных пауз, которые надо заполнить как можно точнее к тому, что снилось, и я сразу понял, что у меня получится. Однако, чтобы перестраховаться, на всякий случай продумал два варианта. Первый заключался в том, что я найду единомышленников, второй — что не только сделаю, но и напишу всё сам. Не только fiction, проза, стихи — не проблема для писателя, не публиковавшегося на родине семнадцать лет, но и многочисленные статьи для разных разделов — критика, публицистика, воспоминания, рецензии. Я не знал, что придумал роман, который должен был называться журналом, но по существу был романом. И, не умея ничего откладывать и ждать, я тут же принялся за писание «журнала».
Так как неопубликованной беллетристики у меня самого было предостаточно, то я прежде всего принялся за писание статей. Я написал их полтора десятка, подряд, через запятую, за пару месяцев; каждую, естественно, под своим псевдонимом, точнее, ориентируясь на «постоянных авторов», позволял одной и той же фамилии повторяться в трех задуманных мною номерах не больше двух раз. Я не раскрывал раньше этих псевдонимов, так почему не сделать это сейчас? За Ивана Кавелина я написал глобальную историософскую работу «Имя несвободы» в первый номер и статью «Новый мир и другие»в третий. А. Черкассов раскошелился на две публицистические статьи для первого и второго номеров: «Либералы и радикалы» и «Либеральные реформы в России». В. Инов стал автором эссе о «Высоцком, Бродском, Блоке, Белом и цыганском романсе». В. Голлербах — «Двух параллелей». А Ивор Северин, один из соавторов моего романа «Момемуры», стал создателем программной статьи первого номера «Новая литература 70–80-х», для которой я, кстати, пожертвовал частью вставной главы из тех же «Момемуров». Мистификация должна была обладать преемственностью и возможностью дальнейшего развития имитационного механизма.
Я не буду здесь раскрывать долю моего участия и в других материалах «Вестника новой литературы», таких как разнообразные интервью или «Записки попа». Скажу, скромно потупив глаза: это было соавторство. Не буду я рассказывать ни о дальнейшей истории журнала, который мы делали вместе с Мишей Шейнкером, ни о первом «Малом Букере», которым был награжден «Вестник» в 1992 году, что позволило мне испытать кайф с весьма специфической подоплекой: за себя и «за того парня». Главное в другом — работа над журналом разбудила во мне сразу несколько персонажей — критика, публициста, философа, литературоведа. Точнее, нескольких не вполне согласных друг с другом критиков, сладкую парочку публицистов, а также презрительно взирающих ни них литературоведа и сурового философа с «Вехами» наперевес. Этот кайф можно было длить, но забивать собой полностью журнал было глупо, тем более что естественно возникшие материальные трудности привели к давно зревшему решению: а что, если заставить этих персонажей поработать на меня, отправив их за гонорарами и славой в старые и новые журналы и газеты? Раскрывать псевдонимы, под которыми работали мои друзья в перестроечной и постперестроечной прессе, еще не время, да и того, что я написал и опубликовал под своим именем, более чем достаточно.
Эта книга и состоит из нескольких частей, каждая из которых соответствует той или иной функции, или, как сказали бы Делёз с Деррида, следам желаний, мною в себе обнаруженных. Пожалуй, наибольшего успеха добился философ, увлекшийся социологией культуры и подружившийся в конце концов с литературоведом. Написав ряд статей для «Нового литературного обозрения» и других «толстых» журналов, а также около десятка докладов для научных конференций, он защитил докторскую диссертацию в Хельсинкском университете.
Неплохо поработал и критик, причем не только поработал, но и заработал. Сотрудничая только с самыми престижными и высоко-гонорарными изданиями типа немецкой газеты «WELT am SONNTAG», «Коммерсанта» или «Русского телеграфа», с другими немецкими, американскими и отечественными изданиями, он трудился не за страх, а за совесть — потому что, во-первых, понял, что, в ситуации отсутствия нормальных университетов, место русского интеллектуала в России 90-х годов было — газета. Во-вторых, ему, привыкшему к писанию без границ и правил, понравилась игра в успех с писаными и неписаными законами, конкуренцией, возможностью сказать об одном и том же на разных языках: для немцев — на уровне продвинутых гимназистов восьмого класса, для русских американцев — что угодно, но без слов «дискурс» и «дифференция» и желательно на фоне красочного душераздирающего полотна «Россия, кровью умытая, умирает от отсутствия снега зимой». Но, без сомнения, самым интеллектуально емким был «Коммерсантъ» — о многом здесь можно было сказать, почти не меняя голосовой гаммы, разве что коротко. И это не смущало, пока не появилось «Новое литературное обозрение», хотя, с другой стороны, сравнивать интеллектуальный журнал и газету, пусть и самую пристойную в стране, не вполне корректно.
Пожалуй, меньше я доволен публицистом: лет семь он публиковал огромные, на полосу, статьи в «Литературной газете», «Московских новостях», других московских и петербургских газетах, получая за всю эту титаническую работу символические гонорары и отрабатывая гражданский долг. Цель — способствовать разъяснению понятий, а кредо — особая ценность индивидуализма и достоинства в традиционно инфантильной России. Чем недоволен? Да тем, что он (как, впрочем, и многие другие) добился намного меньшего, чем хотел бы (да и надо) для нормальной жизни. Прошли по крутой спирали и опять очутились в той же самой детской с мечтами о справедливом папе, который отберет любимую игрушку и накажет по всей строгости закона всех этих сук. Единственный плюс — еще пять лет назад вся эта публицистика, казалось, медленно, но верно накрывается медным тазом, ан нет, прошло всего года два, и опять вроде блестит как на пожаре.
Конечно, структура этой книги не позволила сохранить игровой момент. Жанровая композиция — публицистика, критика, эссеистика (литературоведение), воспоминания, appendix, казалось бы, соответствует последовательной смене интересов. Что справедливо лишь отчасти, действительно соответствуя определенной тенденции: в первой половине девяностых публицист работал интенсивнее философа, а разочарование в возможностях газеты у критика во второй половине девяностых создало дополнительный импульс для работы литературоведа. Но как показать реально существовавшие противоречия, когда интеллектуал-литературовед снисходительно взирал на журналистскую поденку, отсутствие глубины и научной корректности (а порой, да, да, и поверхностность) в работе критика, в то время как на публициста до сих пор смотрит как на не вполне вменяемого и пафосного крикуна. Притом что для критика, избалованного вниманием модных газет с хорошими гонорарами, ну совершенно непонятно, как можно месяцами писать эту тягомотину для научных журналов, не получая за это практически ничего и имея лишь призрачные перспективы для научной же карьеры (по меньшей мере, в благословенном отечестве; чья цитата, помним).
Конечно, все это скрыто за сухой рубрикацией, а проявляется на уровне стиля и языка, особенно если тема одна, а критик с литературоведом не могут ее поделить и каждый дует в свою дуду. Если воспользоваться терминологией формалистов, представленное — фабула. Сюжет можно построить, если сопоставить почти одновременную работу критика и публициста, философа и литературоведа, писателя и очеркиста в разных изданиях и увидеть перекличку ролей и их диалог, который жанровое деление почти начисто нивелирует. Что еще? Никакой розановщины, никакого мракобесия и продажности. Все клиенты работали честно в рамках конкретной специализации. Да, критик чем дальше, тем определеннее воплощал строгий критерий отбора тех изданий, с которыми сотрудничал. И дело не только в гонорарах, но в отчетливости самого издания, в его, как сказал бы философ, культурной вменяемости. Но издание — это не только рупор, но и пьедестал, а критик, как человек амбициозный, естественно, был томим желанием, чтобы его работа была на виду. И не литературоведу, который ориентирован на свой узкий круг, увы, нищих, но неподкупных знатоков, судить его, потому что и сам не в «Литобоз» или «Новый мир» таскал свои статьи, а в «НЛО», почему — и так понятно.
Конечно, философ прокомментировал бы эту ситуацию как диалог разных дискурсов власти — власти масс-медиа, победивших литературу, и власти научного знания, нарративов, — и указал бы разные «референтные группы», составлявшие аудиторию, скажем, «Русского телеграфа» или «Бостонского курьера», и, как следствие, разные механизмы обретения символических ценностей и разную структуру этих символических ценностей при процедуре чтения газетной или научной статьи. И, по мнению философа, совершенно естественно, если читателю раздела «Публицистика» будет совершенно чужд язык раздела «Эссеистика», и наоборот. Но, с другой стороны, при такой композиции появляется еще один сюжет — не только диалога, но и противоборства разных дискурсов власти, их борьбы за более высокий статус в социальном пространстве. В то время как критик, более внимательный к деталям, заметил бы, что составитель постарался не трогать тексты, опубликованные с конца 80-х по настоящее время (и, увы, не оснастил необходимым аппаратом статьи, которые в газетах публиковались без ссылок), а для создания иллюзорного единства отобрал для раздела «Эссеистика. Литературоведение» предварительные и более облегченные (в смысле стиля) варианты статей, то есть именно те, что были опубликованы философом в журналах, а не вошли в его монографию «Литературократия. Проблема присвоения и перераспределения власти».
Публицист — немного, но педант. Уж он-то заметил, что если все разделы построены по хронологическому принципу, когда более ранние работы предшествуют более поздним, то его раздел завершается статьей «1992-й год», написанной им для энциклопедии журнала «Сеанс» раньше других, в середине девяностых годов, и при этом ретроспективной по отношению ко всему разделу, затем опять выдерживается хронология, нарушаемая в очередной раз в разделе «Воспоминания. Очерки», который следует за «Эссеистикой», составленной из статей 1995–2000-х годов, в то время как эссе «Через Лету и обратно» было написано в 1989-м, а «Веревочная лестница» из Аppendix — в 1980-м.
Что остается добавить: из статей, вошедших в «Вестник новой литературы», составитель выбрал только опус Ивана Кавелина «Истоки русского пессимизма», потому что он отвечает тематическому единству этого раздела (но тон, но замашки философа из «Вех»?). Да, «Веревочная лестница» была одним из тех двух эссе, которые были написаны еще до того, как автор расслоился на несколько персонажей, среди которых, кстати, оказался и журналист, так им ранее презираемый. Но теперь он стал скромнее, наш автор (вот она, факультативная польза от разрушения высокомерного литературоцентризма), и никого не презирает. Ну почти никого. По крайней мере в состоянии сказать сам себе: каждому свое. И не сразу начать все сказанное опровергать.