Помню как-то очень давно, после какой-то размолвки с Танькой и, естественно, примирения, зашел почему-то разговор о мужских и женских ролях как стандартах допустимого поведения. И Танька, имея в виду что-то конкретное, сказала, что женщине легче в этой жизни, потому что ей можно уклоняться. Я не очень понял ее, и только потом сообразил, что это был такой вид комплимента, что ли. Она говорила, что мужчина, а на самом деле я — как представитель мужчин в ее формуле различения — никогда не уклоняется от любого, собственно говоря, вызова.
Но ведь все на самом деле сложнее, и стоит ответить, почему тот или иной мужчинка (это снижающее словоупотребление Танька позаимствовала у своей однокурсницы Ирки Яковлевой) никогда и ни от чего не уклоняется? Потому что — храбр, отважен? Или потому, что без меры высокомерен и делает это, чтобы самого себя убедить в собственной исключительности? Вот так, собственно, и всегда — только начинаешь говорить о чем-то, похожем на достоинство, как вывернешь все наизнанку и получиться вопиющий недостаток.
Я примерно понимаю, к какому времени относится этот вспомненный мною разговор: это когда мы с Танькой какое-то время жили раздельно, я очень скоро, если не почти сразу почувствовал себя так некомфортно, плохо, что через полгода начал ходить к психиатру, и бабы, от которых не было отбою, не улучшали, а усугубляли ситуацию. И вот, помучавшись так какое-то время, мы стали опять сближаться, и помню Танькин голос, меня успокаивающий: совсем запугали мальчика, совсем-совсем.
Я даже помню, как впервые опять полез к ней со своей неудовлетворенной сексуальностью. Мы были в Геленджике, было начало сентября, ветрено, шторм на море, мгновенно похолодало, только что случился захват школы в Беслане, у нас было еще полтора года жизни в России, мы еще успеем съездить в Крым на машине и проехать почти по всему побережью от Коктебеля до Севастополя. Но когда я полез к ней в какой-то странной хижине, которую мы сняли в Геленджике при помощи моей приятельницы Оли Писпанен, Танька устало так и слабо, но мне отказала. Она еще не привыкла, что мы опять вместе. Или просто не верила мне. Поделом.
Мы как плохие генералы очень часто готовимся к прошлым и проигранным войнам, оказываясь опять неготовыми к войнам новым и неизвестным. Зато получаем возможность точнее понять себя и то, что иначе находится за закрытой дверью.
Проведя этим летом несколько недель в другой стране, у своей старинной подружки в Европе и вдалеке от своего стационарного компьютера iMac 2017, я обнаружил, что компьютера моей Таньки, а это MacBook pro 2015, вполне достаточно для работы с фотографиями, но катастрофически не хватает для видеомонтажа. Мой видеоредактор, а это Adobe Premier Pro, ужасно тормозил при монтаже, а выводил готовый результат буквально часами. И мучаясь от несовершенного инструмента, я начал задумываться о покупке нового и современного Мака на самом мощном на сегодня процессоре M4 max. И, если бы мог купить его прямо в Эстонии, я бы это сделал, вот только Apple Store отказывался работать и доставлять покупки в Эстонию, почему такая дискриминация, я не знаю.
Но вернувшись домой, я начал, естественным образом сомневаться. Потому что мой iMac c 64 gb памяти и процессором Intel (тоже мощным не только для 2017, но и вполне подходящим для 2025) полностью удовлетворял меня, позволяя редактировать видео без каких-либо задержек и даже выводить (рендерить) результат за считанные минуты. Единственно, он открывал программы отчетливо медленнее, чем мой iPad Pro на М4, но редактировать видео на IPad’e было неудобно, мало того версии Adobe Premier Pro для него не существовало, так даже Final cut pro (предлагаемый Эпл) оказался урезанным, накидывать луты при цветокоррекции не умел, а мне это было нужно при мультикамерном монтаже для более легкого матчинга (приведения разных видео к примерно одному колориту). Я, правда, попробовал Final cut pro на Танькином Макбуке, и он вполне все тянул, хотя по сравнению с Adobe Premier Pro был менее удобным, прежде всего, потому, что к нему я привык за годы работы.
Я начал искать более современный Макбук и в один из дней поехал в BestBuy и купил себе Макбук на этом самом M4 max. Для перестраховки переплатил за него дополнительные полсотни, чтобы иметь возможность вернуть его не через 15 или 30 дней, а через два месяца. И очень быстро обнаружил, что этот новый и хваленный Макбук ничем не быстрее, чем мой стационарный комп 2017 года для моих задач. То есть редактировали видео оба компьютера совершенно одинаково, без малейших задержек, выводил M4 max лишь на пару минут быстрее, единственное, программы открывались мгновенно, как на моем iPad pro m4. Но это скорость мне была нужна только на выезде, если я, как и этим летом, отправлюсь куда-то на столь продолжительный срок, что мне обязательно надо будет монтировать видео, хотя в этом случае я вполне мог использовать Танькин Макбук с поставленным на него Final cut pro.
Я понимаю, что тем, кто далек от проблематики редактирования видео, все мои объяснения совершенно избыточны. Но ситуация, в которой мы все находимся, одна и та же: мы все окружены со всех сторон назойливой рекламой и облаком ангажированных объяснений (не обязательно проплаченных, а просто пытающихся поймать волну интереса), что новые вещи лучше старых, хотя это очень часто не так. И уж точно не нужны для наших задач.
Очень часто эти рекламные объяснения похоже на рекламу новой и молодой женщины, у которой ноги растут от ушей и которая по идее должна быть лучше, чем наша жена, успевшая состариться вместе с нами. И множество случаев, когда мужчина пытается вернуть молодость с помощью нового и молодого тела и юной наивной души, доказывают, что это вроде как вполне работающий прием. Но только, если вы подвержены внушению и обладаете достоинствами, способными побудить юную и удивительную изображать или испытывать любовь к вам, старому козлу. Но если ваша жена по тем или иным причинам вне конкуренции, потому что банально умерла, забрав с собой огромную часть вашей общей, прожитой и непрожитой жизни, то новая и молодая, ничего не знающая из того, что представляет для вас неизбывную ценность, не идет ни в какое сравнение с той, которая носит или носила с собой знание о вашей жизни и вас, который оказался в конце жизни в одиночестве.
И тогда вы другими глазами смотрите на новенький MacBook pro на разрекламированном m4 max и понимаете, что даже в этой схеме недобросовестной замены, потому что хотя любой человек с той или иной степенью погрешности и упрощения может быть описан как набор инструментов, даже в этом случае обмануть себя очень даже трудно, если ты сам обманываться не рад. И дело даже не в деньгах, хотя покупать избыточные вещи бессмысленно, так как они не будут приносить впоследствии радости.
Но вот что я обнаружил после ухода моей Таньки (а смерть – это вид развода, так?), что меня стало тянуть к тем, кто также обладал памятью о нас и, прежде всего, о ней, то есть к нашим старым друзьям и знакомым, в основном женского пола, так как они более чувствительны, то есть обладают чувствами повышенной реактивности, а мне более всего сейчас близки те, кто знал и помнил ее, почти столько же, сколько и я. Почему? Потому что память о том, какими мы когда-то были, это как бы глубина. «Как бы» — потому что описывать нематериальное с помощью физических свойств – это упрощение. Но ведь и та глубина, о которой мы говорим, — это ощущение глубины, то, что подразумевается как потенция, далеко не всегда в полном объеме активируемая.
Я уже писал, что пока моя несчастная Танька болела и болела очень тяжело, я пытался подбодрить ее какими-то воспоминаниями и быстро убедился, что они не работают. То есть не работают так, как это представлялось. На них нельзя опереться как на костыль, но это не означает, что они бесполезны. Воспоминания о прошлом – дают ощущение потенциальной глубины и ценности, память о том, когда мы были моложе и в чем-то сильнее. И имели неопробованное будущее. И если вспомнить о юной любовнице, как образе нового мощного компьютера, то потенциально она может обладать большой памятью, но в ней точно не будет ничего о вас. Новую память можно наполнить новым, а вот старое будет ненамного весомее, чем вежливый балласт.
Есть ситуации, когда человек хочет отказаться от прошлого и начать все с начала, тогда юная и удивительная может быть протестирована на кастинге, но если ничего начинать не охота, о напротив, хочется продолжать с грехом пополам, то старая подружка ценнее новой и молодой. Такие вот неочевидные сопоставления. Но MacBook Pro m4 max я, скорее всего, верну: на новую жизнь я уже не согласен.
Одной из сторон долгой жизни с одноклассницей является ее двоящийся образ. То есть так как мы были знакомы с 9-го класса нашей «тридцатки», я почти всегда – в том числе спустя десятилетия – видел в ней и ту, которой она стала, и ту, которой когда-то была. Этот образ «которой когда-то была» не был всегда отчетливым и однозначным. Он менялся от ситуации, но основное почти всегда присутствовало: сквозь настоящее просвечивало прошлое, и это не мешало, а помогало. То есть я видел, что Танька меняется от времени, хотя ее диета в Америке, которая сложилась не сразу, а во многом под влиянием моей диеты Дюкана, привела к тому, что она была в очень хорошей форме, а вес был даже меньше, чем на день нашей свадьбы.
То есть у меня были отношения с несколькими женщинами, когда я трогал или обнимал свою жену, она была здесь, со мной, — и одновременно это была девочка, с которой я крутил шуры-муры в школьных гулких коридорах и в наших вечерних телефонных разговорах. И не то, чтобы я имел дело со средним арифметическим, нет, это были как бы два полюса, передающие друг другу приветы и иногда подменяющие себя же, но в другой ситуации и возрасте. Поэтому она для меня почти не постарела, хотя сама так не считала, противилась, когда я ее снимал, с постоянным припевом: и далась тебе эта бабушка, но я сегодня только жалею, что снимал мало.
Я вообще о многом жалею, хотя прекрасно понимаю, помести меня обратно в прошлое (но без сегодняшнего опыта), я буду, скорее всего, таким же как был – насмешливым, болезненно ироничным, все и всегда высмеивающим. И вряд ли был бы добрее к своей девочке, это я сейчас раскис, а так все жизнь был другим и очень далеким от своего сегодняшнего состояния.
Танькин уход я ощущаю постоянно. Есть вещи, с которыми я борюсь, но они все равно меня догоняют. Я уже рассказывал, что сделал перестановку в ее комнате, поставив ее кровать так, чтобы я видел ее из коридора и не выдумывал всякое по поводу того, что не вижу. Но продолжаю неминуемо смотреть в проем ее дверей, даже если ночью иду в туалет, все равно смотрю на невнятно просвечивающую в темноте постель. И чувствую, что чего-то жду.
Но есть и совершенно материальные последствия ее ухода. Я начал терять вещи. То есть я и раньше их терял, и обращался к Таньке за помощью, она всегда меня ругала за то, что у меня нет порядка, что у меня – в отличие от нее – у каждой вещи нет своего места, но искать помогала. И находила, в конце концов (или я сам находил), по крайней мере, такого, чтобы какая-то вещь пропала с концами – такого никогда не было.
Первым, что я потерял, был пульт от телевизионной приставки. Причем, я понимал, где я его потерял, скорее всего. У нас в гостиной огромный кожаный диван с двумя двигающимися местами. То есть садишься в кресло, нажимаешь кнопку и кресло из-под тебя начинает расти и превращается в почти горизонтальное лежачее место. Это удобно в том смысле, что можно поменять положение тела, если сидишь перед экраном долго. Понятно, что мы смотрели почти всегда YouTube и еще наш любимый киносервис kino.pub, где собраны почти все фильмы мирового кинематографа.
Так вот у этого дивана были естественные щели между тремя местами, и я почти все время что-то сам туда засовывал и просто оставлял близко от границ, и это что-то регулярно у меня проваливалось вниз. Формально, это не страшно. Отодвинул диван, залез под него и вытащил упавшую вещь, но в том-то и дело, что внизу был громоздкий и тесный механизм, который далеко не все позволял осмотреть. Короче, пульт исчез, я его искал, перерыл весь диван, а так как иначе приставку не включить, купил новый, не так и дешево.
Потом у меня пропал пульт для дистанционного управления обогревателем. Это случилось еще весной, когда отопление уже отключили, а ночи порой выпадали холодными. И постоянно включать обогреватель даже с термостатом было неудобно, выключать (или опять включать) систему с пультом было удобнее. Короче, поиски в диване ничего не дали, я купил пульт, и забыл об этом.
Буквально на прошлой неделе пропал мой Apple Pencil Pro. То, что он Pro – по идее облегчало его поиски. Но, оказывается, я не сделал самое простое и очевидное – не активировал его в своем iPadPro. Если бы я хотя бы раз это сделал, он бы остался в памяти iPad’а. А так искал всеми способами, пока Pencil показывал заряд среди устройств, подсоединяемых по блютусу, пока не перезагрузил iPad (в рамках совета: искать блютус-устройство по принципу – вот оно появилось, а вот пропало, чтобы определить границы). И тут Pencil пропал среди находимых устройств, а его искал несколько дней безрезультатно, пока не пошел его искать внутри дивана. То есть я и так его несколько дней искал во всех ящиках, под всеми комодами, где мог положить и забыть. Нигде не было.
Я перешел в гостиную, разложил максимально наш диван, включил фонарик на телефоне и начал просматривать сантиметр за сантиметром. И что вы думаете? Нашел оба пульта, будь они неладны. Карандаш от Эпл, как сквозь землю провалился. Зато теперь я имею два пульта ТВ и два пульта управлением обогревателем. Можно устраивать аукцион.
Танька бы без сомнения все нашла и уж точно не позволила бы мне покупать эти же пульты второй раз. То есть что значит: не позволила? Она запретить мне ничего не могла, но выразила бы недовольство и стала бы вместе со мной искать. Она меня постоянно ругала, что я все на свете таскал с собой – мог с часами или телефоном пойти в туалет и оставить их на нашем половинном буфете. Я высмеивал свою забывчатость, Танька никогда не хотела относиться к этому снисходительно, и ругала меня за дело.
Со мной, как я понимаю, происходит примерно то, что раньше происходило с моим папой. Он с детства обладал довольно-таки удивительной памятью, подчас почти фотографической по отношению тому, что читал (особенно в технической и близкой для него) литературе. И это имело, так сказать, пролонгацию в быту. Он просто помнил, где оставил ту или иную вещь, и тут же находил ее. Пока память не стала ухудшаться, и пропажа вещей стала проблемой.
Таньку это страшно раздражало. Она принадлежала к другой половине человечества, которая, не полагаясь на свою память, заранее аккуратно находит любой вещи и бумаге свое место, и поэтому поиск вещи или бумаги шел у нее на секунды. Эта педантичность почти всегда следствие именно что недоверия своей памяти и стремление ей всячески помочь аккуратностью и структуризацией своего пространства. Но это почти спор тупоконечников и остроконечников, который у Свифта представлял борьбу католиков и протестантов. Хотя, как получается, педанты и аккуратисты оказываются более правы, потому что, когда память их уравнивает, порядок и аккуратность обеспечивают победу.
Почему я об этом говорю? Потому что пытаюсь рационализировать то ощущение катастрофической и неисправимой потери, которая вошла в мою жизнь со смертью моей девочки. То есть я прекрасно понимаю, что в состоянии рационализировать только часть этого айсберга в океане. Понятно, что ее уход не равен моей беспомощности при потере и поиску вещей, что немного смешно и нелепо, но ей это никогда не казалось веселым. Может быть, потому что она чувствовала в этом зримое надо мной преимущество, а если вы живете с человеком, у которого ум непримирим и насмешлив, вы не защищены ни от чего. И прежде всего, от его насмешки и ощущения его преимущества, что заставляет искать защиту, пусть и в педантизме.
Но что мне оттого, что я рассказал о своих потерях, я просто смог вездесущей контрабандой провести свою несчастную девочку в свою опустошенную потерей жизнь. И заставить повертеться здесь, почти как перед зеркалом, в моей памяти, пусть и с недовольной миной на лице. Но я зато не один, по крайней мере, пока пишу. Или даже пока думаю, о чем писать. Не о чем. Только о ней, которая ушла, оставив меня, нелепого и беспомощного, одного посреди этого моря воспоминаний. Плоского такого моря, похожего если не на Маркизову лужу, то точно на Балтийское побережье: Репино, Комарово, Усть-Нарва. В нем ни искупаться нормально, ни поплавать, только поплескаться в холодной (спасибо, что не ледяной) воде. Вода воспоминаний, проявляющей этот двойной, двоящийся образ: женщины, жившей со мной рядом полвека. И девочки, которая просвечивала сквозь нее, как косточка сквозь прозрачную сливу на свету.
Она очень любила танцевать. Всю жизнь, начиная с юности. Даже раньше, с детства. Танька занималась танцами, не помню, где, кажется в каком-то дворце культуры на Песках, а преподавала танцы, если не путаю, сестра дирижера Мравинского. Танька неоднократно называла мне ее имя-отчество, но я забыл. Это были не бальные, а народные танцы, танцы народов мира, их было две пары с несколькими номерами; Танька и ее подружка, партнерами были два брата, фамилию их, конечно, тоже не помню, но они выступали, занимали какие-то места, потом все это сменила математика, юность и любовь.
Танька в детстве пробовала заниматься и балетом, но далеко не продвинулась, как ей объяснили, ее ноги не были кондиционной длины, чтобы стать профессиональной балериной, и она стала танцевать краковяк и польку. Балет, как и любое профессиональное занятие, беспощаден и приговоры выносит без сожалений. Но, естественно, любила и просто танцевать. Уже студентами мы ездили на разные танцы, где играли первые русские рок-музыканты, и я уже вспоминал, что в свадебное путешествие мы поехали на круизном лайнере «Балтика», бывшем «Молотове», где много танцевали. Я обожал дурачиться, не перенося торжественности, и любой рок мог танцевать, ведя партнершу, наподобие пародийного танго с различными выкрутасами.
Потом, когда мы поехали на круизном корабле на Багамы, там тоже были танцы — не танцы, но играла какая-то группа с женщиной-вокалисткой, хорошо певшая каверы Битлс, и мы тоже танцевали вместе с юными и пожилыми битломанами. Сама эта процедура – всегда ожившая цитата, ведь мы, в основном, танцуем не каждый раз заново, а как бы продолжаем то, что некогда прервалось. Ведь не случайно большинство из нас танцуют так, как делало это в юности, когда это было открытие, то есть цитируем себя, ощущая порой неуместность и архаичность этой цитаты, цитаты времени и власти, ведь в юности все негласно принадлежит нам, а потом у всего появляются новые владельцы, новые собственники этой жизни. Кстати, у Таньки был свой синоним для слова танцевать, она также, как и мы все, боролась пусть по-своему с трафаретностью и чуждостью языка, и вместо танцевать порой говорила: подергаться. Иногда: подвигаться. Вот пример, который уже приводил, но уже без музыки.
Я ее редко хвалил, больше подтрунивал, говорил, что Олька Бардина танцует лучше, лучше владеет телом, лучше координирована, идеальная партнерша, которая все выполняла, но явно могла больше и лучше меня. Я вообще Таньку хвалил мало, а когда хвалил, она будто оживала, всегда такая сдержанная, холодноватая, — теплела и оживала, да. Но на вопрос о любви всегда отвечал банально. Ты меня любишь: как кошка собаку. Бег от пафоса. Но на самом деле кошкой была она, я был таким лохматым дворовым псом. Но метрически удобнее было говорить: как кошка собаку – я и говорил.
Но Танька хотела танцевать всегда, более того, выпив, ее желание только усиливалось, я же вообще не любил, когда она выпивала. Тем более в перспективе танца. Спиртное мешало координации движений, и она была не точна в движениях, и я всеми силами уклонялся. Пока мы были молодыми, мы еще танцевали на разных пьянках и посиделках, но потом и это затихло, но по большим праздникам, в ее день рождение или в Новый год, Танька всегда пробовала меня раззадорить. Подчас это получилось, но не так часто, как ей хотелось.
Танька что-то особое ощущала, когда танцевала, может быть, это было неточной цитатой ее мечты стать настоящей балериной или танцовщицей, может быть, просто танцы, нагруженные эротическими коннотациями, потому и популярны, что и являются актом редуцированного секса. Разрешенным, легальным флиртом. Но танцующая Танька на видео у меня буквально появляется дважды, один я уже показал выше, вот второй и последний, в наш последний год перед отъездом в Америку, кажется, на Новый год, мы уже тяготились нашими друзьями, ставшими патриотами, словно приучали себя к одиночеству, которое станет хроническим. Но я увлекся только что появившейся цифровой записью, и записал наш с Танькой танец в виде пробы камеры. Я уже показывал это, в основном томе моих о ней воспоминания, повторю, чтобы подчеркнуть разницу и безмолвие печали: без музыки. Но и так видно, что она, кажется, была счастлива.
В какой-то мере заменой танцам стали путешествия: это тоже такой ритуальный способ появиться на людях, мы по русской вынужденной привычке к холоду предпочитали ездить на юг, на Карибы или Багамы, но иногда ездили, наоборот, на север, особенно глубокой осенью, когда умирание природы оборачивалось ярким многоцветием листвы, с очень важным для американской осени красным цветом. Мы ездили в Нью-Хэмпшир, где о проблемах с алкоголем напоминают даже автомобильные знаки, а мотоциклистам разрешают ездить без шлемов, и где в Корнуэлле жил в доме без отопления Сэлинджер, лечивший своих несчастных жену и дочь травами. Настоящий хиппи, что особенно контрастировало с жизнью рядом в Вермонте Солженицына. Один такой русский барин, второй – человек вне социума. И отсюда рукой подать до Монреаля. Однажды мы в течение дня вынуждены были доехать до Монреаля, забрать машину, находившуюся в ремонте, и вернуться в Бостон. Помню эту ночную дорогу, без единого фонаря в середине ночи, ее освещали отражения от знаков и собственные фары, высвечивающие разметку дороги.
Несколько раз ездили в Портленд в том же Мэне, коротким и странным роликом откуда я закончу этот рассказ. Видео, снятое на айфон, ничего, казалось бы, не говорит, кроме того, что нам очень часто было просто хорошо и спокойно вместе. И чем мне это все заменить – нечем. Только причинением себе боли, дабы убедиться, что еще жив.
Точно не помню, но почти наверняка во второй половине 70-х кто-то из наших приятелей привел к нам в гости двух молодых попов или слушателей православной академии, точно уже не помню. Симпатичные современные ребята, выпивали с нами, трапезничали, слушали оперу Иисус Христос – суперстар, танцевали. На лацканах их вполне современных пиджаков были маленькие золотые крестики, подарок патриарха. Танька отнеслась к ним с очень большим интересом, с какой-то внимательностью искреннего любопытства вглядывалась, пытаясь понять, обращалась с ними так, будто они были очень хрупкими, хрустальными или немного опасными. Это было до рождения Алеши, до его крещения вместе с дочкой художника Юры Дышленко, который стал крестным нашего Алеши. А потом, когда они ушли, с легкой опаской в голосе сказала, когда мы остались наедине: и зачем молодым мужчинам подвергать себя таким ограничениям, ведь это все естественно, да и радость, которой не так и много в нашей жизни. Это она о половом инстинкте.
Понятно, что во второй культуре, особенно в ее ленинградском изводе с доминированием интереса к православию, общение со священниками стало привычным. И не случайно, когда мы с Мишей Шейнкером задумали наш «Вестник новой литературы» (в самом названии читалась рифма с эмигрантским «Вестником русского христианского движения») уже в первом номере появились весьма важные для нас «Записки попа». Но не отца Василия, это был псевдоним, а отца Арсения, священника церкви на Среднеохтинском кладбище. И это были не записки, не воспоминания, а интервью, отец Арсений сидел у нас за столом в течение нескольких вечеров и бражничая наговаривал на магнитофон ответы на мои вопросы, которые я же потом превратил в связный рассказ.
Я это вспомнил, потому что не всегда точно понимал, как Танька менялась во время жизни со мной. То есть первую, условно русскую часть жизни (хотя это была не половина, а две трети), она была как бы более покладистой, хотя норов все равно показывала, и свои слабости защищала с большой силой. Но видимым образом поддавалась влиянию, особенно в тех областях, где не чувствовала себя уверенной. Помню, уже после переезда в Америку, пока мы жили в Нью-Йорке, к нам в гости приехала наша давняя российская приятельница Женька Лифшиц, ставшая в Америке православной монахиней. Я о ней уже несколько раз упоминал. Но я вот о каком феномене: помню, мы выходим из нашего дома в Бруклине, в итальянском Бенсанхерсте, и Женька крестится, и смотрю, моя благоверная тоже крестится вместе с ней. Дело было не в том, что она была с детства крещенной, естественно отмечала и Рождество, и Пасху, а в том, что порой автоматически повторяла действия авторитетных для нее людей. С Женькой у нее были хорошие отношения, и она, наверное, уважала ее за стойкость и выбор не самого простого и очевидного пути.
Здесь я хотел бы сказать, что, конечно, оказывал на Таньку влияние, но не пытаясь ее как-то переделать особым образом, а просто тем, что говорил, на что-то откликался, и таким образом оказывал воздействие. Помню совершенно в другую эпоху Боря Останин, говоря о влиянии на женщину и ее литературные вкусы, заметил, что оказывать акцентированное давление не женщину опасно, потому что они и так слишком переимчивы, и, не зная подчас собственных предпочтений, подменяют их чужими и более авторитетными. Но на самом деле при близком ежедневном общении очень трудно сохранить дистанцию, которая, может, и необходима, но трудно достижима.
И, однако, с течением нашей американской жизни я все чаще отмечал, что в Таньке проходит какая-то внутренняя работа, она чаще дистанцировалась от меня, чаще высказывала свое мнение, потому что ощутила большую независимость, которую женщины имели в Америке, и это на нее тоже влияло. Но я начал со знакомства с двумя слушателями православной академии, потому что хотел еще раз подчеркнуть, что далеко не всегда наши убеждения проходят проверку на истинность. Я прекрасно знаю, что многие проходят к вере именно во время болезней близких или своих, или тяжелых переживаний от смерти тех же близких или расставании с ними, и Танька на моих глазах проходила эту проверку.
Решающим здесь, возможно (если я не упрощаю), оказалась то, что ее родная младшая сестра, истово православная и при этом далеко не златоуст, девушка, а потом женщина довольно простодушная, хотя и не злая, особенно после смерти Зои Павловны, их мамы (очень отрицательно относившейся к православному восторгу Наташки), стала немного таким ментором. И в разговорах со старшей сестрой пыталась ее как бы подвигнуть к вере, которая у нее очень часто оборачивалась идеологией духовного русского преимущества в русле официозного движения. Это так Таньку раздражало, что она вместе с раздражением против дурацких нравоучений младшей сестры и ее же нарастающего антиамериканизма, обретала уверенность, что вера – это манипуляция, самообман и обман – вне зависимости, понимает ли это человек или нет.
Понятно, она отличала ту же нашу монашку Женьку, которая просто была намного умней и образованней, но к тому моменту, когда Танька заболела, причем стремительно и ужасно, она постоянно подвергалась сначала осторожному, а потом все более массированному давлению со стороны капелланов в больнице или священников разных конфессий. Потенциальному давлению, потому что Танька несмотря на то, что ей становилось все хуже и хуже вплоть до своих последних дней, с энергичным протестом отвергала попытку просто даже поговорить с человеком, представившимся ей как служитель церкви или просто психотерапевт. При этом я и не думал оказывать на нее какое-то давление, напротив, если бы она захотела поговорить с кем-то о своей душе или жизни после смерти, я бы и слова против не сказал бы. Но она была совершенно непреклонна, как бы она себя не чувствовала, она, спокойно глядя собеседникам в глаза, говорила, что — атеистка, в загробную жизнь не верит и не желает на эту тему говорить.
Быть таким рекламным атеистом легко (или легче), когда ты далек от последней черты, но когда эта черта проводит всю углубляющуюся тень на твоем лице, быть непреклонным и уверенным в себе куда как труднее. Я все последние месяцы всматривался в нее, все с большим удивлением отмечая в ней ту силу, о существовании которой даже не подозревал. Она же была не настырной, не задиристой, но с течением времени стала куда с большим тщанием подбирать слова, она явно думала прежде, чем сказать что-то. И стала несравнимо более отчётливой, нежели была когда-то, когда мы только поженились, и принимали у себя еженедельных гостей. Я видел, как она стала спокойнее и отчетливее говорить и писать, у нее вырабатывался какой-то новый лапидарный стиль письма.
В последний месяц, когда ей стало совсем плохо, она перестала отвечать на письма и эсэмэски от близких подруг, и когда я предлагал, давай, я напишу им, неудобно не отвечать, она говорила: станет получше, тогда и отвечу. Наговори, я запишу – предлагал я: нет, я сама, когда придет время. Время не пришло, но она была точной и отчетливой до последнего мгновения – ни разу не испугалась, ни разу не запаниковала, ни разу не потеряла своего лица. Мне, возможно, было бы даже легче или понятнее, если бы она обнаружила свою слабость, более чем естественную в такой ситуации. Но нет, до последнего вздоха – спокойная отчётливость и выдержка.
Конечно, ей было нелегко со мной, я говорил и формулировал намного быстрее, больше читал, и, значит, невольно или вольно подсказывал ей ответы, которые она искала. Но она молча принимала их к сведению, и шла своей дорогой. Она была готова к длинной и большой жизни, она не сломалась, она была сильнее, намного сильнее, чем я думал и, скорее всего, сильнее меня. Потому что быть сильным в сильной доминирующей позиции куда как проще, чем сохранить силу и присутствие духа, когда твоя жизнь летит под откос.
Но в том-то и дело, что она не ощущала свою жизнь летящей под откос, она была готова сражаться и сражаться, преодолевая свою болезнь. Я уже приводил ее последние слова, сказанные в конце дня 31 декабря перед тем, как мы с женой Алеши Милой уходили после ее последнего дня, проведенного в сознании. «Все болеют, все поправляются». Она так формулировала себя в последние мгновения ее сознания, она так позиционировала себя в ситуации тяжелой болезни. Она не стелила соломку и не хваталась за соломинку, она просто и честно смотрела в лицо жизни, которая оказалась к ней столь сурова.
Сильная моя девочка, сильная и умная, и главное – растущая и меняющаяся в зависимости от этапа своей жизни, которая, получается, проходила не впустую, не зря. Моя дорогая, моя единственная, мой дыхательный аппарат: тебе бы жить и жить, чтобы меняться и оставаться собой. Но судьба повелела иначе, и нельзя было с большим достоинством принимать ее беспощадные удары. Смелая моя, моя девочка.
Я сегодня решил описать один день из нашего с Танькой прошлого, который пропустил как в основном тексте моих воспоминаний, так и в дополнениях к ним, потому что сегодня я испытываю нежность и благодарность просто к ее облику, ее существованию рядом со мной, а здесь мне не обойтись без упоминаний о моем огорчении и раздражении. Более того, этот день стал во многом симптоматичным и пороговым, хотя формально все было как обычно. Поехали в гости, и Танька перебрала. И, однако, здесь было много забавного и характерного, и не так-то много осталось эпизодов, которые сохранились в памяти и при этом стали рубежными. Но попробую по порядку.
Мы поехали на день рождения Танькиной подружки, нашей бывшей одноклассницы Наташки Хоменок, которую я несколько раз уже упоминал: на ее свадьбе в кафе «Ровесник» мы крепко, а я первый раз в жизни напился (первый из всего двух, кажется); у меня с Наташкой был вполне платонический школьный роман, но я в результате предпочел Таньку; на нашей свадьбе Наташка была свидетельницей вместе с моим другом детства и также одноклассником Юриком Ивановским. И эта поездка, если я не ошибаюсь, была через пару лет после нашей свадьбы, во второй половине 70-х; день рождения получился большой, с тучей гостей, и поехали мы с Танькой и Юркой в медвежий угол, в район, называвшийся ГДР (гораздо дальше Ручья, илиГражданка Дальше Ручья), как его именовали в застойном Ленинграде, сначала на метро, потом на автобусе. Кажется, больше часа.
Гостей было так много, что было непонятно, как малогабаритная квартира их всех вместила, громко играла музыка, причем, не западная, как у нас, не Led Zeppelin или Deep Purple, а советская эстрада – Ротару и Пугачева. Это был культурный код, по которому узнавались свои. Здесь были вчера биографически близкие, а сегодня уже почти чужие, советский ИТР, наши пути расходились, но еще не разошлись, хотя больше на день рождения Хоменок мы не ездили.
Музыка оглушала и раздражала, дешевого спиртного был поток, и Танька, от грохота и сутолоки праздника очень быстро перебрала, хотя первую часть вечера еще держалась. Шум надо было перекрикивать, мы оказались в окружении незнакомых людей, начались взаимные опросы для знакомства, и уже в самом начале случился один инцидент, который и дал названием этому тексту. Таньку, всегда симпатичную и привлекательную, начал расспрашивать какой-то веселый молодой человек, но расспрашивать – слишком сильно сказано. В результате они застряли на первом же вопросе-ответе: Танька назвала себе, но было так шумно, что ее ответ был не услышан, он переспросил, повторив и переврав ее фамилию — Юшкова. Танька была уже на легком взводе, для уверенности постоянно посматривала на меня, ища поддержки; я был рядом, и она прекрасно знала, что обидеть ее я никогда не дам, да и никто и не пытался.
А здесь такой испорченный телефон: она называет фамилию, спрашивающий ее не может расслышать, с улыбкой переспрашивает. Танька повторяет, и, чтобы придать веса своему ответу, говорит, вообще-то известная фамилия, графская. Это я ей когда-то указал, что тетка Толстого была Юшкова, древнего боярского рода, как часто бывало — с татарскими корнями; хотя предполагать, что Танька вышла из дворянского рода, а не из их крепостных, вряд ли было уместно. Но в этом грохоте и тесноте советского праздника ей это показалось уместно, и она попыталась повысить свои акции. Ее собеседник то ли валял дурака, хотя все было вполне вежливо, и просто постоянно переспрашивал, погодите, вы только что говорили, что ваша фамилия Юшкова, а теперь получается, вы Графская? Да, раздражалась Танька, Юшкова, а фамилия графская. Графская фамилия Юшкова. Графская-Юшкова, двойная фамилия, через черточку? Вот так они валяли дурака, и здесь, помимо влияния шума и грохота, проявилась другая Танькина черта, не умение точно формулировать. Она была слишком эмоциональна, слишком нервничала, пыталась быть невозмутимой, это не получалось, и она нервничала еще больше, отчего говорила еще хуже.
Никакого это продолжения не имело, Танин собеседник был насмешлив, но вежлив, у меня никаких претензий не возникло, но я видел, что Танька нервничает и, значит, пьет еще больше.
Спустя еще какое-то время возник дополнительный сюжет. Наташка, на правах новорожденной, позвала меня танцевать под мерзкий советский музон, и почти сразу полезла целоваться. Я безуспешно пытался ее урезонить: ты чего, забыла, я — женат и ты вроде как замужем? Кстати, ее мужа Юрки я на этом дне рождения не помню, возможно, был, возможно уже служил на Дальнем востоке; он был моряк, симпатичный и скромный, они несколько раз приезжали вместе с Наташкой на наши посиделки по субботам, где сложилась уже довольно тесная компания вполне андеграундного толка, и вроде как им нравилось. Но у себя на дне рождения Наташка ощущала себя в своем праве, настойчиво лезла с поцелуями, чего мне совершенно было не нужно, но на мои слова, призывающие ее к сдержанности и напоминании, что она Танькина подруга, Наташка ответила, типа, она и так себе слишком много забрала, от нее не убудет, типа, делиться надо.
Она, очевидно, переживала, что упустила меня и отдала своей подруге, но это все немного детский лепет, прошли не просто два или три года с нашей свадьбы, а была уже просто другая эпоха, из которой прошлое виделось далеким и чужим. Короче мы в борьбе с ее поцелуями потанцевали, я вернулся к Таньке, и обнаружил, что она уже довольно сильно пьяна. Пикировка на тему Юшкова-Графская вывела ее из равновесия, и она кинулась добавлять спиртного, и ее довольно быстро развезло.
Я точно не помню, сколько мы пробыли еще на дне рождении Хоменок, но точно уходили не самые последние, нам было ехать через весь город, и мы вызвали такси, что для нас было серьезной тратой, но Танька была уже не в состоянии идти. А к тому моменту, когда такси приехало, она просто спала как убитая. Попытки ее растолкать не увенчались успехом, она была в полном отрубе, и я попытался донести ее до такси на руках. Но она была настолько пьяна, что ее тело при попытке взять ее на руки превращалось в жидкое, она как бы выскальзывала, как амеба, просачивалась между рук. Я какое-то время боролся с ее неожиданной эластичностью, пока Юрка Ивановский не отстранил меня и ловко подсев, погрузил Таньку себе на плечо, как толстый плед. И пошел к машине. Почему это не получилось у меня, а получилось у Юрки, я не знаю, но мы дошли до такси, погрузили Таньку на заднее сидение вместе со мной, я ее опекал, а Юрка сел на переднее сидение. И мы поехали.
В дороге Танька в какой-то момент проснулась, захотела закурить, а когда я ей отказал, начала буянить, закидывала ноги на голову шофера, вела себя ужасно и невменяемо. Я уж и не знаю, как я ее урезонивал.
По большому счету – вся история. Дурацкий день рождения, дурацкая советская музыка, дурацкий спор о Юшковой-Графской; моя жена, умудрившаяся стремительно напиться, и все вместе осталось в памяти, как некоторое последствие недостатков артикуляции. То есть, может быть, Танька все равно бы напилась, если бы вела разговор более отчетливо и не сердилась на себя за косноязычие, но все получилось так, как получилось. В истории это и осталось, как спор о Юшковой-Графской и дурацком дне рождения Хоменок.
Но на самом деле этот эпизод стал каким-то рубежом, ведь до свадьбы Танька никогда не напивалась, мы все выпивали в компании с Вовкой Пресняковым или Сашкой Бардиным, это была наша компания одноклассников, которая уже после появления у нас квартиры на Искровском пополнилась двумя приятелями из параллельного класса той же «тридцатки», Сашей Степановым по прозвищу «Хулиган» и Аликом Арсентьевым, разделявшими наши литературные интересы. Но Танька стала напиваться именно после свадьбы, и я по мере сил пытался бороться с ней. Каждый раз на следующий день ей становилось плохо и физически, будто кошки написали и накакали во рту, и морально; она зарекалась больше так пить, но этот зарок действовал очень короткое время, а потом все повторялось. Не каждую неделю, возможно, и не каждый месяц, но это была рутина нашей общей жизни; и хотя описанный мной день рождения Хоменок был почти полвека назад, на самом деле все остальное было в его фарватере. Победить свою зависимость она не смогла и все это длилось всю нашу жизнь.
Я пишу сейчас это, и меня обуревают два противоположных чувства: я не могу избавиться от раздражения по поводу ее поведения, я вижу как оно омрачало нашу совместную жизнь, и даже сейчас, когда я вспоминаю о ней с нежностью и благодарностью, я все равно чувствую эти зазубрины, это засечки на памяти, и пытаясь их преодолеть, как пытался преодолеть их всю нашу жизнь, остаюсь вместе с ними
Я не знаю, сколько я буду еще писать о Таньке, потому что не нашел способа жить в нашей с ней общей квартире и не вспоминать о ней, потому что жизнь без нее превратилась в одну муку: сегодня, может быть, не такую мучительную как полгода назад, но все равно: у меня ничего не появилось в виде противоядия от потери, я не обрел нового дыхания, я просто не знаю, как мне жить дальше, да и возможно ли это. Мне все говорят: отпусти ее, дай ей покой, но как мне отпустить то, что является моей частью, я вот рассказал о тех мучениях, которые сопровождали нашу жизнь, и это была рутина, я сражался с ней за нее и неизменно проигрывал. Наша жизнь от споров о выпивке не улучшалась, но другой у меня не было и уже не будет.
Почему так, я не знаю. Потому что, несмотря на свою зависимость, Танька все равно была такой, что я ощущал жизнь с ней полноценной: мучительной порой, ужасной, но все равно полноценной. При моем эгоцентризме, моей требовательности и непримиримости, создать ощущение полноценной жизни, сочившейся безостановочной продуктивностью, столь же необходимой мне, как работа любому невротику, то, что давала мне Танька (включая ее пороки или наоборот вычитая их) было незаменимо и бесценно. И я специально пишу это вместе с рассказом о довольно болезненном для нас обоих эпизоде, чтобы убедиться и показать вам, что я все и всегда понимал, но ни одна женщина, не обладавшая Танькиными недостатками, куда лучше говорящая, куда уместнее, возможно, смотревшаяся рядом со мной, не могла заменить мне ту, которая была неизбывной мукой и непрестанным порождением жизни. Такое кровавое Мэри, как формула единственной жизни, что мне досталась и другой уже не будет.