Нобелевский комитет как президент домика с уточкой

Нобелевский комитет как президент домика с уточкой

Вступив в должность, в 2009 Дмитрий Медведев свое первое интервью в ранге президента дал именно главному редактору «Новой газеты» по принципу: вы никому ничего не лижете. И это был сильный ход, на фоне убийства Политковской три года назад, это стало жестом дистанцирования от Путина и его реальной и символической клиентелы.

А у «Новой газеты» был самый лучший, праздничный период, когда позиция журналистского профессионализма вкупе с системным либерализмом могли показывать максимальные результаты надоя. Области разрешенного и незапрещенного расширились до предела, а именно ареал незапрещенного, пусть и не вполне желательного, но возможного, дабы не ссориться с властями окончательно, и была зоной самоопределения газеты.

С тех пор минула эпоха, из президента надежд системных либералов Дмитрий Медведев превратился во владельца домика с уточкой. Пространство разрешенного и незапрещенного сузились чрезвычайно, и той же «Новой» приходится тщательно, переступая с ноги на ногу, лавировать между Сциллой жестоких кар со стороны путинского режима и Харибдой – презрения со стороны постсоветских либералов.

Понятно, что Дмитрий Муратов – фигура трижды компромиссная. Примерно понятно, что произошло. Бои в нобелевском комитете шли за Навального, и ему очень хотелось дать премию, но было страшно рассориться окончательно с ужасным и обидчивым Путиным. И когда уже близился рассвет, а фонари еще горели, и горечь от недосыпа давала себя знать, кто-то сказал: хорошо, нельзя Навальному, давайте дадим какому-нибудь вменяемому русскому. Ну, следующему по списку. А кто следующий? «Мемориалу» что ли, Черкасову (спросил кто-то, знающий чуть больше)? Нет, это будет почти такой же красной тряпкой, все равно они уже «иностранные агенты», враги, а давать врагам Путина, ссать против ветра.

Так кому давать-то? Ну, не знаю, есть у них хоть кто-то, чтобы, отметив его, мы как бы праздновали свободу и грозили тиранам? Но чтобы был и вашим, и нашим, и за свободу вроде как, но не попутав при этом берега. Чтобы вектор был понятен, но по модулю был не обязательно ноль, но точно не жирный минус. Такого ищите. Надо же хоть чуть-чуть подсобить несчастной стране, вот кого Путин как бы не любит, но не считает врагом? Нет, Венедиктова нельзя, у него рыльце совсем уж в пушку, он путинские избирательные технологии продвигает. Тогда Муратов – помните, у них еще журналистку кадыровцы застрелили? И вообще они против имперской политики Кремля, но при этом за флажки не рвутся и всегда на месте. Тогда Муратов, а? Я сказал: Муратов!

Не вина, беда. Конец любви

Не вина, беда. Конец любви

Если размышлять о том, что помогает конформистам (обозначение приблизительное, уточним дефиницию позднее) удерживаться на плаву в России и никогда не нести за содеянное наказание, то это — постепенность. И вообще – степенность.

Возьмем любую фигуру с сомнительной репутацией. Скажем, Павловского. Если бы ответственность за преступления (или сомнительное поведение) наступала бы вовремя, то есть тогда, когда Павловский работал на Путина первого срока (на самом деле самого важного, когда строились стропила режима и выбиралось направление для рубанка) и помогал укреплению его колючей власти, то Павловский бы не смог сегодня делать вид, что он здесь не при чем. Мол, он работал как бы на другого Путина, еще неплохого и с известными задатками, а вот когда Путин изменился, испортился, протух, он, зажав нос (чистюля!), кинулся наутек.

То есть здесь важна длительность промежутка между самим как бы преступлением и ситуацией наступившей ответственности (я не говорю, что ответственность уже наступила, даже близко нет, но она в той фазе, когда происходит кристаллизация понимания и перспективы будущих решений).

Я здесь не хочу сказать, что человек не может меняться, может, конечно, как же Савл-Павл, но посмотрите на любого из тех, кто сегодня как бы лидер общественного мнения или политик с раздутыми от деланной независимости щеками. Многие из них в той или иной форме работали на режим, потом по той или иной причине вынуждены были с этим режимом расстаться (по их интерпретации – из-за принципиальности), но, скорее всего, из-за того, что уже сделали свою часть работы и теперь режиму без надобности.

Но именно промежуток между работой на укрепление бортов и тяжёлого вооружения режима и сегодняшней ситуацией как бы оппонирования ему позволяет старателям не выглядеть откровенной конъюнктурой (которой с большой вероятностью являются), а как бы переосмыслением, новым этапом. Не видел зловещей роли самовлюбленного мессии в зеркале (таким он себе казался или таким его на самом деле делали Павловский и другие), а когда увидел, ужаснулся и прозрел, то стал политологом на либеральной части кормушки. С того края, где, видите, вон-вон, блестит от потертости и изгибов шеи.

На самом деле промежуток между окнами (помните, в советское время его забивали ватой, первоначально молочно-белой, но затем неуклонно черневшей, с часовыми из рюмок с крупной солью по бокам), это — такой спасательный круг. И не только для новоявленных либералов, но и для тех, кто и сегодня вокруг и внутри Кремля. Возле тут.

Они все рассчитывают на дистанцию, в рамках которой успеют еще объявить о своем особом мнении и дистанцироваться от нарастающего крещендо диктатуры. Они тоже будут эксплуатировать эту простую как гамма пьеску: мол, я просто не знал всего и в любом случае хотел влиять и влиял на гуманизацию происходящего. Мол, если бы не я (так будет петь и Греф, и Кудрин и Чубайс, и даже Кириенко, у которого места для штампов нет даже под underwear): мол, мы не бляди, мы по любви, без нас бы В.В. Путин, который вот там в телике на скамейке, стащенной в Нюрнберге, отдыхает, еще раньше бы слетел с катушек и полетел бы вслед за своей крышей (в прямом и переносном). В мягкие объятия иррационального (ибо в тирании, когда она кончается, рациональное обнаруживается с трудом). И, кстати, есть мнемоническое правило: пока длился период личного обогащения, была любовь, а когда капать перестало – пошел откат.

Ну а пока – промежуток (почти по Тынянову). Ибо такой промежуток есть всегда и во всем, и его наличие — отрицание ответственности за прошлое, потому что это прошлое как бы тонет в далеком тумане, в молоке ваты, в рюмках крупной хозяйственной соли грубого помола. А в будущем обязательно выяснится, что все, ну, просто все пытались поставить режим на либеральные рельсы, а то, что не получилась, не вина, а беда. И конец любви.

 

Русская сороконожка

Русская сороконожка

Мир русских цитат представляет собой мультфильм – проворачиваются суставы, одна лапка поднимается, потом вторая, левая передняя, правая передняя, задние пока тормозят. Но ног не четыре, их больше, это такая гусеница, сороконожка, все члены вроде как в движении, но все равно получается бег на месте. Потому что цитата сменяет цитату, уточняет и опровергает предыдущую, но новая цитата спешит сменить другую вроде бы о том же, но другими словами и в другом времени. И все движется, оставаясь на месте.

Ну что же, попробуем огромный, неуклюжий поворот руля.

Когда придет пора менять названья центральных площадей, какие люди явятся тогда, какое облако людей.

Можно вывести девушка из деревни, но не деревню из девушки.

А если что и остается, чрез звуки лиры и трубы.

Нет, я не льстец, когда царю хвалу свободную слагаю.

И, как нашел я друга в поколенье, читателя найду в потомстве я.

Вот пьяный муж булыжником ввалился и дик, и дюж заматерился.

Оставьте: это спор славян между собою.

Мне так уж надоели эти географические фанфаронады наши: “От Перми до Тавриды”. Что же тут хорошего, чем радоваться и чем хвастаться, что мы лежим в растяжку, что у нас от мысли до мысли пять тысяч верст, что физическая Россия — Федора, а нравственная — дура… 

Только вымоешь посуду, глядь – уж новая лежит.

И вы, мундиры голубые.

Она его за муки полюбила, а он ее.

Труда со всеми сообща и заодно с правопорядком.

Все вокруг уныло! Чуть зефир весенний.

И жить торопится и чувствовать спешит.

С  канистры кислого вина одной подруге из Калуги заделать сдуру пацана.

Я все раздумываю, кому.

Не пропадет ваш скорбный труд.

То вечности жерлом пожрется. 

Когда придет пора менять названья, и воздуха единственное знамя.

И общей не уйдет судьбы.

А там Главрыбы и Главхлеба немые, пасмурные души.

И сила прежняя в соблазне.

Мне стукнуло двадцать четыре. Я вышел и лег.

Он вышел родом из народа, он вышел упал на снег.

Уполномоченный упал намоченный на пол намоченный.

Пенис пенистый бокал с наслаждением лакал. 

Февраль, достать и плакать.

Всё расхищено, предано, продано.

Очертанья столицы во мгле.

На утро там нашли три трупа, вдова.

Иной имел мою Аглаю за свой мундир и черный ус.

Расписку просишь ты, гусар, – я получил твое посланье.

На Красной площади всего круглей земля.

Опрятные стихи мои мне перед жизнью оборона.

Она сидела на полу и груду писем разбирала.

Ты ездил в Бобруйск, ездила, падла, ездил, бля?

Цветок засохший, безуханный, забытый в книге вижу я.

Пойду размять я ноги: за дверью ты стоишь.

Я люблю в Венере грудь, губки, ножку особливо.

Ступайте ж к нам: вас Русь зовет! Но знайте, прошеные гости!

Да, азиаты — мы, с раскосыми и жадными очами.

С утра я тебя дожидался вчера, они догадались, что ты не придешь.

 Чуть солей, чуть кровей – придушить и размять, трижды плюнуть на Запад, в мурло Велиарово.

Лист сухой валится, Да стучит в окно.

Если крикнет рать святая: «Кинь ты Русь, живи в раю!» Я скажу: «Не надо рая.

И пьяницы с глазами кроликов.

Сколько девушек я перещупал, сколько женщин в углах прижимал.

Грешить бесстыдно, беспробудно.

И выйду на улицы Праги и в Тихий влечу океан.

А вы, надменные потомки известной подлостью 

Но и я такой, моя Россия.

Живет она, овощебаза, за Черной речкой, с небом рядом.

Судьба Евгения хранила.

Как Афродита с толстым задом. 

Здесь вас не спросят, кто вы и откуда.

Попомню вам воронежские ночки.

Вот некто пробует спастись в одиночку, куда ему?

Дай нам руку в непогоду, помоги в немой борьбе.

Ступай-де в сад, да губ не дуй! На жопу натяни лосину,

Повторяется все, лишь тебе не дано примелькаться.

Не плачь о неземной отчизне, и помни, более того.

Единый раз вскипает пеной и рассыпается волна.

Только не сжата полоска одна.

Как много прожито, как мало.

Аптека, улица, фонарь.

Не позволяй душе лениться, чтоб воду в ступе не толочь.

Не это подымает ввысь.

Но прилагательными их я не хочу марать свой стих.

О чем шумите вы, народные витии?

Я пришел к тебе с приветом.

Мчится, мчится железный конек! По железу железо гремит.

Зачем анафемой грозите вы России?

Как ни старались люди, собравшись в одно место, изуродовать эту землю.

Скажу прямо: Степан Трофимович постоянно играл между нами некоторую особую и, так сказать, гражданскую роль.

И луна, как орган половой.

Вооруженный зовет тебя воробей. Хочешь – первым бей.

Пока еще с Москвой рифмуется Литва, пока славянщина мешается с латынью.

И воздуха единственное знамя какими складками пойдет.

Вот моя деревня, вот мой дом родной.

Петербург, у тебя телефонов моих номера.

А еще у меня есть претензия, что я не ковер, не гортензия.

Шевеля кандалами цепочек дверных.

К нему не зарастет народная тропа.

Нет ты не Гойя, Ты -Другое.

И повторяется как встарь.

Мы меняем души, не тела.

Но она обиделась – ушла.

The bad еврей. Главка 11

The bad еврей. Главка 11

Всегда ли цифры красноречивее букв? Отнюдь. Тем более, если это цифры телевизионных опросов. Я вот никогда в жизни ни в одном таком опросе не участвовал, и вообще писем на радио типа «дорогая передача» не посылал.

Сентябрь в медных сапогах

Сентябрь в медных сапогах

Американское лето календарно начинается позже и соответственно заканчивается. Последняя неделя сентября – по петербургским меркам жара, да и без сравнений, ночью при высокой влажности главная забота не укрыться, а напротив.

Для любого центра города лето — праздник, обилие света истолковывается как продолжение банкета, и homeless, которых я снимаю, подчиняются общей инерции окружающего пространства. Понятно, что эта прибавочная стоимость света, лакированных красок, обновленных небрежной кистью – лишь пудра, макияж для души, которая может быть угнетена и подавлена. Но мы зависим от незначительных мелочей не меньше, чем от поворотов судьбы, редко когда избыточно комплементарной. И повод увидеть краски ярче — почти ничем не отличается от наркотика, мал укол да удал.

Мой мозг устроен как инкубатор сравнений, я смотрю на лица снимаемых мною бомжей в центре Бостона и вижу почти то же самое, что видел в центре Петербурга или в пуэрториканском Сан-Хуане: бездомные, уличные попрошайки, несмотря на социальную неудачу, одни из самых счастливых людей в этой юдоли скорби. Они уже упали так низко, что есть все резоны остальное считать за плюс; их точка отсчета совмещена с уровнем мудрости (пусть и не всегда на нее хватает сил), и происходящее есть дополнительные кадры, полученные совсем бесплатно.

Я помню, как паренек, которого я потом поместил на обложку моего «Письма президенту», получив свой гонорар, озарился улыбкой и сказал: иди к нам, здесь кайф. Точно так же попрошайка в Сан-Хуане, получив доллар, с готовностью снял бейсболку, показывая огромную вмятину в черепе: то ли любимая погладила утюгом, то ли машина переехала наполовину.

И это освобождение от социальности, как от балласта, легко прочитывается и у моих бостонских бездомных; да у всех есть бэкграунд общественного мнения, преодолевать суровый упрек протестантизма, по инерции осуждающего праздность, куда труднее, чем быть одуванчиком в православии или католицизме. Но ведь бездомные в каком-то смысле доктринеры евангельской заповеди — быть как птички небесные. Они отказались от социальности (и моя камера фиксирует это путешествие между двумя полюсами: иметь или не иметь) и потеряли гордость, самую мучительную складку в душе, которая трет, как слежавшаяся портянка. А их лица – история просмотров, поучительных и порождающих смысл, как твой браузер.