Трамп как подсознание Путина
То, что Трампу нравится Путин, не новость. Как и то, что он ему подражает. Иногда эти переклички становятся синхронными. Скажем, Путин принимает закон о неприкосновенности бывшего президента, а в это время Трамп подписывает указы о помиловании своих сотрудников, совершивших преступления (по большей части в русле связей с Россией и лжи на допросах), и обдумывает помилование себя и своих ближайших родственников в обвинениях, которые еще не предъявлены, но могут быть предъявлены в будущем.
Но и здесь характерно, что Трамп обдумывает, стремится к тому, что уже сделал Путин, и пока неизвестно, получится ли у него это или нет.
Но дело, конечно, не в том, что любые два политика автократического толка действуют или мыслят похоже. У Путина, которого в рамках либеральной критики упрощают в полемических целях, есть политическая концепция (с социокультурными ответвлениями), глобальный план действий, который только одной из сторон совпадает с желанием удержаться у власти вместе с поддерживающей его корпорацией, вполне отчетливым социальным слоем.
Конечно, Трампу импонирует тот объем власти куда более монархического, диктаторского толка, нежели просто популиста-автократа в обществе с зачаточными демократическими традициями. Он отчетливо пытался и пытается удержаться в колее, которая символически должна привести его к повторению успеха Путина. То есть обеспечить ему объем и характер власти, не отбросившей до конца опалубку демократических институтов и демократической риторики. Но выстраивающей отчетливую иерархию, в которой демократические леса вокруг автократической власти становятся не более, чем досадной, но, увы, необходимой в ритуальных целях факультативной избыточностью.
И однако Трамп, скорее всего, понимает, что не это позволяет Путину удерживаться у власти так долго. То есть для Трампа понятно, что Путин врос и продолжает врастать, как что-то давно пустившее корни в плодотворную для этого почву, в свой план. И не только из-за все большей концентрации власти наравне с выветриванием остатков власти и, одновременно, смысла из остаточных демократических инструментов типа манипуляторного разделения властей, средств массовой информации и рефлекторного отклика общества, сознательно ослабленного. Отклика на процесс фокусирования власти по принципам, далеким от демократических.
Трампу импонирует эта чудесная легкость и ловкость, с которой Путин, не отбрасывая демократическую ритуальность, врастает в монархическую исключительность. То есть обладает властью автократа с почти неограниченными возможностями и при этом является феодалом в бумажных латах демократических процедур. Сами эти процедуры почти не имеют уже самостоятельности или эта самостоятельность не сильнее бумаги, но Путин последовательно и довольно аккуратно следит за тем, чтобы эта бумажная остаточность не была уничтожена. Она нужна ему, как одна из форм легитимности, к которой он прибегает, хотя и понимает, что его власть, в общем и целом, другого свойства.
Какого? А того самого монархического, единоличного, феодального, которое существует в русской культуре, как некие невидимые, но невероятно прочные, почти не выветривающиеся от времени основания, рельсы, по которым (с очень немногими исключениями и ответвлениями) движется поезд русской истории. Да, периодически в этой истории появляются стремления сойти с этих рельс, как бы выйти за пределы инерции, которая может быть обозначена, как самодержавная или феодальная. Здесь как раз дело не в наименованиях, а в интенции. Интенции, которая представляется единственно устойчивой, равновесной и к которой рано или поздно все возвращается.
Понятно, что это не единственная мотивация, и помимо нее существуют другие, в том числе те, которые с тем или иным приближением можно назвать демократическими, выделяя в них именно способ оформления и существования власти. Они с определенного момента постоянно существуют в поле интеллектуальной полемики в форме разных проектов. И иногда под влиянием обстоятельств эти интенции что-то сдвигают в политическом организме, и он с огромным ржавым скрипом (ну что ж, попробуем огромный, неуклюжий, скрипучий поворот руля), с преодолением многовековой инерции. Как бы сдвигают политический поезд, который снимается, уходит со своей рельсовой дороги и начинает тяжело пахать по целине.
Но эти попытки выйти за пределы рельсовой интенции всегда неудачны. Они как бы пытаются воплотить идею безрельсового движения, безрельсовой власти, у которой, как у любого поезда, не один машинист, а вот такое на вид броуновское движение, ограниченное только демократическим расписанием, не всегда даже объявляемым.
В России совершенно неслучайно так развито железнодорожное сообщение и с огромным трудом дается построение автомобильных дорог. То есть безрельсовое движение постоянно объявляется, планируется, осуществляется, но в каких-то микроскопических дозах. Само скверное покрытие автомобильных дорог и есть в какой-то мере подтверждение веса демократических интенций в русском обществе: ненужность и опасность этой коммуникации.
Но Путину, которому хотел бы подражать Трамп, не удалось бы так легко увести вроде как сошедший с рельс — в рамках очередной бесплодной революции — политический поезд и заставить его двигаться иначе. Да, со стороны это выглядит так: сорвавшийся с рельс поезд с огромным трудом устанавливают на платформу с колесами и заставляют ехать по автомобильной магистрали. То есть в самом поезде, в монархическом, однолинейном принципе власти, почти ничего не происходят, просто в нем на какое-то время замирает жизнь, резко уменьшается число проводников и машинистов, сменяющих друг друга в рамках каких-то, как кажется со стороны, бессмысленных и архаических процедур. Будто пытаются поддержать огонь в погасшем очаге.
Но сам поезд движется уже по магистрали, иногда угрожающе наклоняется в сторону на поворотах, грозит вот-вот опрокинуться и улететь в кювет истории. Однако даже если кому-то кажется, что поезда вообще нет, что он сдан в утиль, давно переплавлен на металлолом, на самом деле он продолжает свою символическую жизнь и движется, пусть и на других основаниях.
Те, кто поддерживает огонь в топках, что со стороны выглядит просто каким-то анахронизмом (зачем поддерживать жизнь того, что умерло), с разной степенью убедительности знает, что рано или поздно их труды будут вознаграждены. Потому что как бы новая система власти не рекламировала преимущества автодвижения (все в Автодор, ударим по бездорожью и разгильдяйству), больше уповая на сам принцип движения (рынок сам все исправит, если заменить неработающую общественную собственность – собственность железных дорог – частной, все получится само).
То есть движение в рамках концепции, что автодвижение должно укорениться, так как это произошло в других культурах, и является обязательным и единственно возможным трендом.
И это действительно так. Кроме одного обстоятельства. Что у российского общества в подсознании, в культурных привычках таится убеждение в тщетности и даже ошибочности следования моде и отказа от того единственно правильного, что горит в душе, как неоновая схема железной дороги, зовущей в путь и стучащей, словно Клаас в сердце, тем перестуком колес, который звучит почти у каждого в душе.
Вот эта железнодорожная схема и является основой власти Путина. Ни его ошибки, ни его личная несостоятельность или пролетарская убогость в глазах оппонентов не отнимают того отчетливого факта, что он буквально с первых своих слов стал отдавать честь железнодорожной истории и правильности движения по рельсам. Он был моментально узнан, как машинист в задрипанном комбинезоне, пропахшем маслом и дымом отечества.
Когда эта сгустившаяся до мерцающих, поблескивающих в темноте рельс именуется какими-то политологически избыточными словами типа феодальный, монархический, диктаторский способ проявления власти, это не меняет сути.
Путинская власть, так привлекающая Трампа, это власть движения по историческим рельсам, и Трамп, воплощая или пытаюсь воплотить то, что воплотил Путин, опирается на приблизительно те же интенции. Американские реднеки, эта срединная половина страны, которая разочарована в результатах броуновского движения по демократическим процедурам, не просто электорат. Их ощущение, что они сдвигаются на обочину, что они оказываются вне игры, что им остается только то, что остается от праздничного стола демократов, какие огрызки цивилизации, всей этой политкорректной шелухи. Которая, возвышая меньшинства, оставляет в позиции цивилизационного проигрыша все то, что намекает на рельсы прошлого: угольную и добывавшую промышленность, объявляемая архаической и засоряющей экологию, как все, что осталось на обочине.
Конечно, мечтания Трампа упираются в совершено другие традиции: совсем не случайно страна, на которую с горечью разочарования смотрит Трамп, страна не железных, а автомобильных дорог. Они строились именно в периоды кризисов, экономических катастроф, когда история подступала с угрозами. И всегда ответом были масштабные и общественные компании по ускоренному строительству автомагистралей.
Трамп мечтает быть Путиным, пытается воплотить его подсознание, но две системы пересекаются лишь в малом: железнодорожная Россия, исполосованная рельсами, представляющими единственно устойчивый способ политического движения (вспомним поезд Солженицына, поезд Ким Чен Сена (Ира, Ина), мало похожа на столь же подробно внедренную систему автодвижения.
Это не означает, что у Трампа и его интенций, которые с очень большой натяжкой могут быть названы монархическими, феодальными или самодержавными, нет опоры: есть и она равна почти половине страны.
Но если Путин давно едет по рельсам, убаюканный их ритмом (и где-то в подсознании вареная курица в газетке, яйца и чай с содой в подстаканниках), то Трамп, в полном противоречии со своими сегодняшними возможностями, пытается взгромоздить колонну разномастных автомобилей на железнодорожную платформу и увлечь окружающих своим энтузиазмом. Недюжинным, конечно, но пока тщетным. Рельсы-рельсы, шпалы-шпалы.
По образу и подобию
Хирургически точное разоблачение Навальным чистильщика из отряда его неудачливых убийц произвело такое сильное впечатление потому что легко, без усилий, автоматически подвергается символизации. Так как за летучим отрядом химиков и врачей-убийц легко опознается скрывающийся за занавеской лукавый кремлевский Полоний (и вы видите, как множатся и расходятся символические круги, почти поневоле). И, значит, разоблачена не банда убийц в белых халатах, а весь этот государственный капустный кочан из всех его кремлевских кругов и слоев, вся эта система государственного устройства с пауком-Путиным в центре паутины.
И совершенно естественно сам Навальный, ещё вчера как бы берлинский пациент, жертва безжалостного русского государства, муха-цокотуха, страдательная фигура, как и полагается в сказочном сюжете (про Ивана-дурака, оказывающегося наиболее умным и проницательным, или про царевну-лягушку, которая оборачивается царевной только потому что ранее побывала в грубой шкуре лягушки) совершает метаморфозу (или продолжает серию метаморфоз). И из страдальца и жертвы превращается в Командора, чьи шаги раздаются оглушительным приближающимся эхом по гулким кремлевским коридором.
То есть Навальный прямиком из клиники Шаритэ вот-вот превратится, уже превращается в Наполеона, сбежавшего с острова Эльба и на полных парусах несущегося на встречу своей судьбе. Которая одновременно приговор всем тем его убийцам и гонителям, коим не удалось его убить, и теперь, значит, он убьёт их сам. И они это знают, потому что если не читали про царя Эдипа, который попытался избавиться от сына, которому предрешено был убить его, то чувствуют, что раз они не смогли аннигилировать, отменить его роль, значит, спасения нет. От того, кто не имеет имени. Капитан Немо. Предводитель подводного мира.
А шанс остановить или притормозить Навального есть у, совсем другой стороны: со стороны своих главных противников русского мира и того опасения, которое вызывает Навальный у своих недоверчивых сторонников. Которые готовы его принимать как таран, в щепу разносящий царские врата путинской церкви на крови, но всерьёз опасаются его властности, амбициозности, харизматичности. Это, безусловно, достоинства, пока он Дон-Кихот, сражающийся с московскими мельницами, воздух превращающие в злато, но и нешуточная тревога, если он — новый царь, посаженный на царство ненавистью к прежнему и законом маятника.
В какой степени Навальный с его имперской отрыжкой и русскими маршами в анамнезе несёт опасность? Ровно в той же, в какой он сегодня опасен для Путина и его присных. Между достоинствами и недостатками примерное равенство, как между прошлым и будущим, в равной степени подверженным мифологизации.
Восторг от настоящего, принёсшего самое крупное (и, возможно, смертельное) поражение путинского режима, уличённого в имманентной преступности и соответствии маске Ломброзо, почти равен страху перед будущем, в котором острый конец тарана может обернуться его тупой альтернативой.
И наиболее точно это предчувствие описывается фреской «Сотворение Адама» Микеланджело, где изображено равенство потенций — протянутая рука (предложение) пробуждаемого человека и протянутая рука (предложение) бога или того, кто и должен, собственно говоря, оживить Адама, смешав его мёртвую кровь со своей живой.
В принципе это схема практически тождественна тому, о чем речь: проявление робкого фотоснимка инициативного политика проявителем того, что ждёт политика и готово к его явлению. Если заменить бога с потолка Сикстинской капеллы на общество, то мы получим ситуацию с Навальным. Он тоже тянет руку в будущее, но это будущее проявит его таким, каким ждет и видит его социум, как медиум.
Кстати, есть более современное уточнение и наблюдение по поводу фрески «Сотворение Адама», в котором в образе бога, протягивающего руку человеку, неврологами обнаружен зашифрованный и очень точно изображённый человеческий мозг с бороздами, стволом, лобными долями.
То есть то, что считается богом, на самом деле является коллективным разумом. А в нашем случае, случае становления политика с шансами на будущее, коллективным бессознательным русского общества.
Иначе говоря, русское общество тоже тянет руку Навальному, даже если не видит этого, но в итоге будет требовать от него быть тем, кто единственно и может быть узнан, опознан им как правитель, лидер, вождь от бога. Неслучайно при любом течении событий, при любых политических формациях, русское общество из любого теста выпекает в результате самодержавие и самодержца, вне его предыдущих интенций. А любого другого, мягкого и человечного, ощущает временщиком, самозванцем, подменённым, ненастоящим царем, потому что образ царя, правителя, легитимного избранника, к которому легко тянется рука с общественных небес, может быть таким, каким всегда был и, по всей вероятности, будет.
То есть дело не столько в имперскости и русском национализме Навального, не в его латентной великодержавности (что является просто паролем на вопрос: кто идёт), сколько в самодержавности, которая узнается русским обществом как пристань, как родная гавань, а все остальное, лишь путь к причалу в тумане.
Политические пирожки выпекает печь, и пока не заметно никаких принципиальных трансформаций в конструктиве: дабы русское общество возлюбило не силу, а слабость, не большинство, а меньшинство, не победу, а поражение, не монархию, а демократию.
По образу и подобию своему. По образу и подобию.
Кавер-версии
Это такие как бы кавер-версии. Не судите строго. У меня нет никаких амбиций, нет слуха и голоса, играть на гитаре я давно разучился. Проблема только в переизбытке энергии, не более того.
Первая — это переделанная американская песня «There Is A Tavern In The Town». По-русски ее чаще всего переводят как «Нашел я чудный кабачок», но я использую другой вариант, его исполнял мой школьный приятель Володя Пресняков (не певец и не его папа), аккомпанируя себе на пианино, и ему подчас подпевал его отец. Я именно так это и запомнил. В оригинале, на английском, есть только хоровое пение послевоенного ансамбля американский песни и пляски. Хотя среди других источников указано, что это старинная английская, точнее — Корнуэлльская народная песня.
С «Кленом» идея была в том, чтобы играть намного быстрее, чем надо, а петь (а точнее произносить слова, без распева) медленнее, чтобы добавить немного идиотизма, что ли, что у меня получается само собой.
День памяти Алика Сидорова
Старость и болезни ворвались в жизнь Алика стремительно, будто санки с горы. Я уезжал в Америку в 2006 и в последний вечер был у него: и все было как обычно, московское хлебосольство, грузная и веселая Лида, забывающая слова и стесняющаяся этого, как крестьянки беззубого рта. Но по большому счету можно было и не заметить большой разницы с тем, как это было раньше. Застолье и еда как анестезия.
Мы с ним очень часто потом говорили по телефону из Нью-Йорка, он мне советовал, куда пойти, с кем поговорить, кому показать мои фотки. Голос был все таким же скрипучим и тягучим, как смола, а потом умер Дима Пригов, и Алик, как мне показалось, коротко всхлипнув, сказал с упреком: Дмитрий Саныч сам виноват — надо было водку пить, сосуды были бы чище.
Алик в нашей среде был фантастически богатым, он любил делать подарки, любил угощать, как бы заглаживал вину за имущественное неравенство. Знаменитым теперь Булатову и Кабакову, которых он вместе с Шелковским сделал знаменитыми, он платил бешеные по тем временам деньги за картины, которые практически никто не покупал.
Но с ним все время надо было держать ухо востро, дабы не быть им облагодетельствованным. У Алика было какое-то болезненное уважение к творчеству тех, кто был им выбран в качестве канона: может быть, потому, что он у него самого с творчеством не получилось. Сначала сломал руку, играя в футбол, пока учился в Гнесинском училище; потом, очевидно, очень хотел стать писателем, что-то писал, даже показывал издалека толстую папку, но читать не давал. Потом, как часто бывает, нашел себя в смежной области, которую он пренебрежительно называл ювелирка. Пробовал ли писать картины, не знаю, но его авторитет у художников был огромным, с ним советовались, его слушали, как, не знаю, Дягилева, и это производило, пожалуй, странное впечатление.
А потом начал снимать крымские пейзажи огромной величины (до трех метров в высоту) и столь огромного разрешения так, чтобы при пятикратном увеличении ничего не расплывалось, все было четко, хоть режь фотографию на части, как торт. Я думал, как этот гиперреализм примирить с тем, что Алик был продвинутым в области теории, самая знаменитая русская статья за последние полвека «Московский романтический концептуализм» Гройса была им отредактирована и безжалостно сокращена более, чем вдвое: то есть то, что красота – невозможна, как тема и предложение, он знал. Мне пришло в голову, что он решил пройти по границе между тем, что нельзя, и желанием того, что нельзя. Он снимал не красоту, а как бы прощание с красотой, похороны красоты, умерший мир, в котором не было людей, не было примет цивилизации, одна физическая природа, прикидывающаяся вечной. И это, возможно, было видом игры в компромисс.
Разговаривая с ним из Америки, я все время слушал его советы, как мне прославиться, сделать популярным мои дурацкие фотки, он посылал меня к Барышникову, к пятому-десятому, но мне не хотелось говорить, что мне влом что-либо устраивать, что мне надоело это в литературе там, откуда я уехал, не хочется и здесь. Хватит карьеры, успеть бы побольше. Зачем? Алик относился ко мне с нежностью, как к сыну, и мне не хотелось говорить об усталости.
Мы с ним несколько раз ссорились. Не то, чтобы ссорились, но возникала какая-то преграда, глухая и тоскливая стена, и ее нужно было как-то преодолевать. Первый раз, когда он взял два моих текста и опубликовал без спроса в Литературном «А-Я», за что меня стали трясти друзья Путина по ленинградскому КГБ, убеждая признаться, что я редактор – «А-Я», а я не мог сказать, что Алик один текст опубликовал с моего согласия, а второй, типа, украл. То есть уговаривал меня опубликовать отрывок из Момемуров, посвященный Боре Кудрякову, а я не хотел этого, ожидая, когда роман опубликуют целиком. И доигрался до требования подписать предупреждение, что моя деятельность подпадала под статью 190-прим.
Помню, когда я приехал к нему первый раз после моей эпопеи в КГБ, была скованность и неловкость: «Бить будете?» — спросил Алик небрежно, наливая себе полный бокал хереса. В принципе эта его неуемная тяга к каждовечернему питию, возможно, и сыграла роль в диабете и вообще в том, что его здоровье вдруг как-то разрушилось, поехало как ноги при шпагате, но я это понял, когда уже после смерти Димы Пригова приехал в Москву и увидел Алика после трех лет отсутствия. Он превратился в руину, носил какие-то нелепые темные очки слепого, все время опирался на руку какого-нибудь компаньона и был физически немощен, хотя голос был прежним и все так же скрипел, не забывая о вальяжных полутонах.
Второй причиной размолвки стали его убеждения. Я, грешным делом, винил в этом одного нашего общего приятеля, который и раньше тяготел к потаённой теме русской гордости и обиды, но то, что Алик, у которого в 70-80-х было более двадцати обысков, сможет проникнуться симпатией к Путину, который превращался в альтернативу неизвестно чего, я этого и представить не мог. Не мог и не простил. Хотя отчетливо слышал и видел, как он относится ко мне, он читал любые две строчки, мною написанные, что совершенно не означало, что ему все нравилось, но ведь мы всегда знаем, когда кто-то готов нам простить в общем-то все.
Самое смешное, что я успел поговорить с ним буквально за несколько часов до смерти. Набрал и услышал как всегда: «Алё-ё» — голос попытался войти в привычную протяжную колею, то есть ему еще хотелось держаться, но сил уже не было, и он вместо скрипа издал какой-то жалобный писк. «Миша, это вы? Миша, я упал, мне никак не встать, Лида спит в соседней комнате, и мне не подняться самому. У вас нет телефона Алеши, есть? Позвоните ему, у меня что-то…» Я быстро ответил, не думая, что больше его не услышу никогда, набрал его помощника Алешу, у него всегда были помощники, потому что были деньги, но и они не спасают.
Потом я узнал, что Алеша вызвал скорую, и Алик пытался чуть ли ни драться с санитарами, увозившимся его в больницу, и я тут же вспомнил, как лет тридцать назад, мы ездили с ним и Колей Климонтовичем в Переделкино, а оттуда, после вокзального ресторана, в мастерскую Кабакова; так вот когда выходили из электрички, Алик всегда, а особенно, когда выпьет, очень задиристый, высокомерно задиристый, начал разговор на повышенных тонах с дежурными ментами, и нам с Климонтовичем с трудом его удалось увести.
Нет уже и Коли, Алика нет уже вечность, но я так скучаю по нему, мне хочется набрать его номер, который я помню, потому что вообще помню все цифры и номера, и услышать этот скрип уключин, эту тягучую черную смолу интонации, не забывающей о вальяжности, и сказать какую-нибудь ерунду. Ничего не хочется, только сказать ерунду, что-нибудь про фотики-аппаратики, что-то из того набора, в котором нет смысла. Уже нет.
