Без рода, без племени

Без рода, без племени

Помню в начале путинского срока рекламу, где недовольный мужской голос с раздражением перечислял, кого он на дух не переносит: типа, японцев не люблю и французов не люблю, немцев не люблю, американцев не люблю, шведов не люблю. И когда ощущение ксенофобии достигало предела, потому что это сообщалось на русском и, значит, априорно русский исключался, следовало сообщение: я узбеков люблю, они на морозе хорошо заводятся. И вроде как снимал пенку с этого ксенофобского варенья, переводя стрелку на конкретного автопроизводителя.

На самом деле список можно было бы и продолжить: можно не любить и ненавидеть русских (не только в форме «Лады»), тех же узбеков, здесь есть пространство согласия, и не в том смысле, что в каждой нации можно отыскать недостатки. Само национальное позиционирование, когда частью автопортрета становится апелляция к такому принципиально растяжимому и лукавому апострофу как нация, заслуживает скепсиса и недоверия.

Кто-то скажет, что национализм(даже вне понимания нации как воображаемого сообщества, то есть того, что не может быть измерено, и во что, как известно во что, надо верить) не обязательно гордость плохим. Почему, мол, надо запрещать гордиться отеческими гробами, пепелищами надежд и подвигами во славу постоянно дающего осечку ружья? На самом деле, если встать на эту кривую дорожку и начать гордиться национальным, то хорошим трудно ограничиться, хотя бы потому, что еще надо доказать, что это хорошее имеет национальные корни. Пусть национальное и похоже для кого-то на групповой портрет, из которого дедушку, как Ежова на набережной, не вырежешь.

В любом случае, я испытываю к национальному чувство, близкое к гадливости, и не вижу здесь исключений, хотя, безусловно, среди всех видов национализма наиболее отвратительны мне русский и еврейский. Не потому, что они хуже других, а потому что больше имеют ко мне отношение, и я их лучше различаю.

Понятно, что русское и еврейское имеют ко мне непосредственное касательство не потому, что на русском я говорю и думаю, а еврейская якобы во мне кровь. Эта кровь такая же выдумка, как и все остальные способы манипуляции. И в моем случае, русское и еврейское – это просто то, что мне навязали, как степень ответственности или кличку, на которую требовали отклика. Не относись ко мне в детстве, как к еврею, я бы не знал, что это такое, как и сейчас, когда я русскийпо той степени осознания и различения, каким пользуется социальное пространство вокруг меня, сортируя людей по языку детства.

То есть национальное – это избыточное, втиснутое и всунутое в меня, как то, за что я должен был хвататься, как за поручень, в поиске равновесия. Но я так не поступал задолго до того, как прочел Бенедикта Андерсона, потому что не видел в национальном ничего, кроме символической униформы, с помощью которой окружающим легче было мной управлять.

Понятно, почему столько совершенно разных персон держатся за вымышленную национальную идентичность: она позволяет в этом волшебном рентгене просматривать свои корни и будущие цветы и плоды, то есть предлагает ответ на вопрос: зачем? Зачем, типа, все это, и если нет других ответов (или они не удовлетворяют), то можно сослаться на узорную ветвь между прошлым и будущим, в котором ты недостающее или необходимое звено.

Понятно, что это самообман. То есть, конечно, звено, но не в этом узоре, столь удобном для экспонирования, а звено между тем и тем, этим и этим, первым и вторым, пятым и десятым, существующими без названия и цены, пока кто-то не упростит все до национальной идентичности. А без национальности любой — голый, конечно, но чистый. Он голый как обмылок, его не за что притянуть, позвать в команду, нет ни лычек, ни погон, ни шильдика, непонятно, за кого играешь. То есть вообще, получается, вне игры. Но и лишнего ничего, без дополнительного балласта.

Конечно, русский и еврейский национализм отвратительны не только как способ самообмана и самовозвеличения, когда ты не просто так, погулять вышел, а в одной лодке с Суворовым, Толстым (на вёслах со скрипучими уключинами) и Зворыкиным (если пойти по пути интеллектуальных манипуляций, по которому идет Парфенов). Или вместе с Эйнштейном, показывающим язык Башевису-Зингеру и Мечникову (без растительной метафоры). Но никогда ни с Чикатило или с Игалем Амиром (хотя найдутся и такие), ведь у преступников нет национальности, они от нее освобождены по умолчанию, национальность есть только у героев. Как индуцированное достоинство.

Конечно, на первый взгляд русский и еврейский национализм отличаются. Русский это великодержавность, имперскость с золотым шитьем и позументами, как бы стеснительное упоение силой, которая есть обратная сторона безразличия к человечности. А еврейский – это национализм титульной жертвы, которая пользуется этим инструментом, как способом нагнуть всех окружающих в поклоне осознания неизбывной вины.

Однако если приглядеться, то они не всегда и не слишком отличаются. Потом что в любом случае национализм – экран, за которым ловко в тени прячутся недостатки, дабы свет падал только на вопиющие достоинства. То есть это все гордость, которую национализм делает как бы легитимной. Как все счастливые семьи по определению Толстого, национализм в своем итоге  одинаков, точно ложное (но упоительное) чувство корпоративного превосходства.

Ведь любой национализм – это двухходовая комбинация. Сначала самоумаление – типа, мы сами отзывчивые, добрые, переживающие за других (как бы отдающие, а не берущие), поэтому вы должны почитать нас, как духовное начальство. Замените доброту и сочувствие на страдание и перманентный статус жертвы, на выходе все равно получите гордость.

Казалось бы, с легкой руки основателя первого пролетарского государства, национализм малой нации не равен национализму большой, у одних это способ обосновать свое господство, у других – щит, от этого господства защищающий. Но стоит представителям национализма малой нации оказаться в роли победителя, как моментально активируются признаки национализма большой, как у представителей прогресса. Потому что национализм малой и большой нации – это один и тот же национализм, из которого по обстоятельствам актируются разные приемы и инструменты, но они все есть в колчане опционально, они все возле тут.

Есть и факультативное мнемоническое правило: скажем, лучшее противоядие против еврейского национализма – христианство, для которого нет эллина и иудея, и среди русских евреев (без оглядки на ум и образование) только у крещенных отсутствует (или стиснуто, понижено) национальное чувство локтя. А вот для русского национализма – то же христианство не в коня корм и по большей части катализатор, национальное не уменьшающий, а умножающий.

Зачем я это пишу? С досады, дабы позлить националистов с обеих рук? Тогда надо было добавить перца полемичности, сказать, что человека с национальностью презираю, как с самым крупным дефектом ума и сердца. Со своеобразной расстёгнутой ширинкой, из которой виднеется при ходьбе бледное неприбранное хозяйство. Но необузданная страсть к рассудительности только тупит любой скальпель: то, что острее в анализе, то не режет, а тыкает (ты мне не тыкай) в дискуссии.

Нет никакой (если без обиняков) цивилизованной формы национализма. Нация –униформа в виде татуировки на душе, просвечивающая, как радиация, сквозь любую одежду. И если она есть, вы уже в игре, в этой непрекращающейся войне наций за право первородства (или победителя, что взаимозаменяемо). И даже так называемая гражданская нация– все равно стеснительная, обесцвеченная отбеливателем форма национальной гордости в спортивной футболке, которой не хватает воздуха, вода подступает под самое горло, но она все равно встает на цыпочки и тянется, тянет руку, пусть не для победы, для участия.

 

Быть глуповатой

Быть глуповатой

В некотором смысле это ряд соображений по поводу того, что поэзия должна быть глуповата. Да и вообще про выгоду быть глупым. Фраза, написанная приятелю в письме, причем являющаяся своеобразным извинением за критику: мол, дело не в том, что твое, милый друг, стихотворение плохое, оно не плохо, оно слишком умно, а вот поэзия – и далее про глуповатость. То есть не обижайся, ты-то умный, но успех споспешествует тем, кто попроще.

Кстати, как часто бывает, у пушкинского mot есть подстрочник или первоисточник, за пару лет до русского поэта немецкий олимпиец не в частном письме, а в опубликованной книге заявил, что поэзия должна быть простоватой. Простоватой почти равно и главное рифмуется с глуповатой. Хотя у Гете использована другая характеристика – неразумной, что на самом деле куда точнее, по крайней мере, более соответствует тому, что имеет прямое отношение к моей теме: противостоянию и размежеванию рационального и эмоционального.

У этого размежевания много аспектов, мы сами непрерывно видим это в других и в себе, замечая, фиксируя это противоборство, более того, мы имеем возможность сравнивать реакцию других на рациональные или эмоциональные высказывания, видя, фиксируя какие из них быстрее достигают цели, какая пропорция рационального и эмоционального (чувствительного) более прочна, успешна и т.д.

Здесь много аспектов, мне интересен один, который фиксирует психология и психиатрия, что эмоция – несостоявшаяся, не получившаяся мысль. Ее субститут. Эмоция появляется от невозможности сформулировать точнее, это такой обводный канал, байпас, мост над мыслью, ее замена и фикция. Если говорить о речи (как письменной, так и устной), то эмоциональность очень часто уход от невозможности найти удовлетворительную формулировку. Своеобразное интеллектуальное дезертирство. Не говорим, а размахиваем руками.

Лукиановская максима, которая на русском прописалась в виде: Юпитер, ты сердишься, значит, ты не прав, — о том же самом. Сердишься, то есть прибегаешь к эмоциональной реакции вместо того, чтобы формулировать аргументы. Оригинал Iuppiter iratus ergo nefas указывает на еще один аспект проявления эмоциональности – это метафора, потому что метафора – тоже байпас, обходной путь. Неслучайно в оригинале в обращении Прометея к Зевсу звучит (в русском переводе): «Ты берёшься за молнию вместо ответа, — значит, ты не прав». Берешься за молнию, то есть слова подменяешь действием (это камешек в огород равенства слова и дела, здесь дело – отказ от слова). Но молния – это, конечно, и метафора, предполагающая выпадение из объятий рутины.

Возвращаясь к поэзии можно предположить, что Гете, а вслед за ним Пушкин, утверждали своеобразие поэзии в уходе от рассудочности. Неразумность (в меньшей степени простоватость, хотя простота хуже воровства, и вообще тема простоты находится в близкой окрестности) и глуповатость – это отказ от примата логичности. А также предположение о необходимости соединения ее с эмоциональностью, то есть заменой мысли на тропы, на как бы простодушие.

Для тех, кто понимает, здесь есть очевидный переход и к приему остранения Шкловского, который точно так же представляет собой отказ от рациональности и знания в пользу незнания, неосведомленности и, значит, возможности, открыть незапертую дверь заново, создавая у наблюдателя (читателя) иллюзию новизны. То есть опять же присадка эмоциональности в структуру на фундаменте рациональности.

Спекулятивной может показаться рифма между поэзией и женщиной. То есть рифма есть и не только потому, что в большинстве языков поэзия женского рода. В определенном смысле симпатия мужчины к женщине основывается на неполной рациональности женщины, ее акцентированной эмоциональности. Я не утверждаю, что женщины не рациональны, я встречал женщин с удивительно мощным логическим аппаратом, приспособленным для формализации и анализа, но это далеко не то, что является наиболее востребованным в игре полов.

Скажем, Пастернак, поющий гимн женщине, определяет источник своей симпатии как то, что она прекрасна без извилин. Понятно, что речь не идет о том, что мужчинам нравятся безумные (хотя нравятся) или совершенно лишенные рациональности женщины. Но здесь, как в поэзии, должна быть явлена система уклонений, отступлений, приемов отказа от логики. В определенной мере это позволяет мужчине относиться к женщине снисходительно, то есть ощущать свое преимущество, вроде как прозынад поэзией (хотя проза, если внимательно разобраться столь же стремится уйти от сугубой рациональности, просто на другом игровом столе).

Мужчине, по крайней мере в патриархальном изводе, нравится быть петухом, победителем, создателем имен и формул, и женская эмоциональность вкупе со слабостью, как физической, так и лингвистической (вспомним эти характеристики женской речи, нравящейся мужчинам: неловкий, небрежный выговор речей), то есть неотчетливость, неоднозначность, детскость.

Кстати, здесь же любовь к детям и животным, дети – это легитимная ненормальность, почти постоянная замена известного открываемым заново (в том числе по рецепту Шкловского). И так как взросление – переход от эмоциональности к рациональности, ребенок это одновременно и основа покровительственного отношения, зависимости, которая возвышает не мальчика, но мужа в собственных глазах: как то что оттеняет собственную рациональность.

Любовь к домашним животным из смежного коридора: животное смотрит, проявляет гамму преувеличенных чувств (как и женщина, в ее мужском преломлении), но при этом не в состоянии сформулировать, а если бы и могло, то есть если перевести язык животного на человеческий, то это в лучшей случае будет язык детский, в котором эмоциональное как глыба изначально задавило рациональное.

Примеров взаимодействия рационального и эмоционального и их границ – множество. Скажем, Чехов, утверждавший, что мужчины без женщин глупеют, а женщины без мужчин грубеют (блекнут), примерно о том же самом. Женская блеклость, то есть отсутствие эмоциональности и блеска, позволяющего относится снисходительно и любить (что почти одно и то же); мужская глупость вне женского общество – это не только отсутствие столь необходимого адресата и объекта для самоутверждения, это и отказ от работы над формулированием и подмена ее эмоциональностью, то есть дезертирство.

Конечно, у глуповатости поэзии есть много и других аспектов – сам жанр, то есть конвенциональность – он и во множестве приемов от метрики, рифмы, строфики, тропов, то есть способов распознать, что перед нами не строго рациональное высказывание, а рациональность в коктейле с эмоциональностью. Неслучайно, Гаспаров отмечал, что в русской поэзии, изо всех сил держащейся за архаичную конвенциональность в виде метрики и рифмы, происходит отказ от эмоциональности в переломные исторические периоды, когда и появляется больший запрос и интерес к белому стиху, то есть стиху, отказывающемуся от многих конвенциональных ограничений и более открытому рациональной строгости.

А так да – глуповата.

 

И равнодушная природа

И равнодушная природа

Есть вещи, к которым трудно привыкнуть, потому что они непонятны, а значит, и неприятны. Скажем в СПб днём температура обычно повышалась, а ночью падала, ну, в общем и целом. А тут, в Бостоне, очень часто все наоборот, днём подчас температура падает, а ночью, напротив, прет по наклонной плоскости вверх, вот так, под сорок пять градусов, и получается, что самое тёплое время где-то под утро, когда у других иней на стёклах и на ручках дверей, если они металлические.

Плюс к тому американская природа и внук ее климат куда более дикие, что ли, энергичные, буйные, природы больше, она почти везде, пару недель назад видел на кампусе Гарварда неспешно расхаживающих павлинов. И как здесь не вспомнить Костомарова, увязывавшего характер с физическими обстоятельствами не меньше, чем с историческими.

Какое это отношение имеет к бездомным, которых я снимаю всегда примерно в одно и то же время, между полднем и часом дня? Они другие. Да, я стараюсь ездить в солнечные дни, но солнце, светящее во все лопатки, не обязательно греет, а если греет, то не сильно, а если сильно, то недолго.

Тёплый день в декабре для этих широт — не новость, здесь на Рождество бывает под плюс двадцать, хотя первый снег выпадал уже в октябре, натурально после недели теплыни вполне себе весенней, а затем буквально за час погода меняется, как настроение девятиклассницы, и вот ликуй, крестьянин, на дровнях обновляя путь куда-то вниз, где шумит-журчит Mass Pike.

Почему я о погоде, а не о лицах? Потому что мне эти лица интересны именно тем, что их обладатели не дружат с социумом и принадлежат уже более миру физическому, природному, нежели тому, что и мы все, мучающиеся от неудовлетворенных амбиций и обид. Конечно, и к homeless, в их сеть морщин проник и не полностью выветрился (но они над этим работают) социальный мир и его огорчения, вызванные сравнениями между тем, чего хотелось, и что получилось в итоге. Но есть на поверхности патина, отпечаток, притяжение той природы, которую раньше было принято называть равнодушной, но не в негативном смысле наших социальных борений, остающихся неудовлетворенными, а равнодушной как степень отстранения от того, что мучает своей незавершённостью. А у равнодушия какая незавершенность? Одно спокойствие, помноженное на муку-мученическую, но хоть здесь черт не догадал.

Нормальный герой

Нормальный герой

Заметка Кирилла Рогова о Чубайсе, в равной степени огорчительна, и симптоматична.

Почему огорчительна, скажу в конце. Начнем с симптоматики. Несмотря на короткий метр, заметка вполне апологетична. Чубайс – не просто назван героем, который «ярок, силен, непреклонен» и «эффективен» (с небольшим уменьшающим коэффициентом в виде слова «достаточно». Единственным недостатком/пороком (старик, скажу тебе со всей прямотой, ты – гений) выставлена его отчаянная самоуверенность, мол, именно она «была воспринята как Обман с большой буквы», за нее, мол, Чубайса и ненавидели. Что вряд ли.

Дело не в ненависти, а в той роли, которую Чубайс сыграл. Он был одним из тех, кто власть и собственность де-факто, которыми обладали до перестройки высшие чины советской номенклатуры, помог превратить во власть и собственность де-юре. В ту власть и собственность, которую – как в первом слагаемом, так и во втором – можно теперь передавать по наследству, ожидая, когда они приобретут совсем легитимный вид.

Одна беда: в легитимность этой власти и этой собственности не верит не только наш русский завистливый народ, но и тот самый либеральный Запад, с которым вроде как должен быть солидарен аналитик с либеральным бэкграундом. Простые люди из американского Конгресса при введении самого крупного пакета антипутинских санкций, не мудрствуя лукаво, включили в него – за ничтожным изъятием – практически всех самых наиболее состоятельных россиян и наиболее видных чиновников, отказывая этой власти и этим состояниям именно что в легитимности.

В некотором смысле весь правый поворот, затеянный Путиным и заквашенный на мракобесии, и был вызван отказом в легитимности власти и собственности, обретенной после перестройки ее бенефициарами. Дабы защитить.

Ну, хорошо, может быть, это просто политическая борьба, желание уесть путинский режим и матушку нашу Рассею с ее непокорной главой, а вот народ наш пошехонский, который любит Путина взасос (или любил, народная любовь быстротечна, как у девушки), но вот согласия в нем по поводу чубайсовской приватизации и состояний, которые номенклатура и красные директора получили из рук героя, — нет согласия, и кажется, не будет.

И это тоже причина радикализации путинского режима, который становится все более репрессивным и колеблющимся между авторитаризмом и тоталитаризмом, отчетливо склоняясь к последнему. Репрессивность режима – это защита, защита всех тех состояний, которые, как резонно опасаются в Кремле и возле, будут очень быстро экспроприированы, как только Путину сыграют  в четыре руки реквием Моцарта вперемежку с Лебединым озером. Тем более, что приемы экспроприации не забыты, они как бы в подкорке, в оперативной памяти, чего-чего, а делить чужие деньги мы умеем с радостью и вдохновением.

Ну, так может – вернемся на шаг назад – все дело в зависти, которая родилась раньше, чем блуд труда? Возможно. Приватизация проходила не только в России, но и в балтийских странах, в странах Восточной Европы, и нигде не возникало такого остервенелого неприятия. Нигде не возникало такого вопиющего расслоения и неравенства, как то, в котором поучаствовал героический Чубайс. Все эти сопли по поводу того: мол, приватизации справедливой не бывает – бывает. Такое, чтобы приватизация устроила большинство, невозможно – возможно. Не было ни у кого денег, а пускать иностранцев в наши закрома гордость великороссов не велит: пустые оправдания. Важен результат: ощущение несправедливости и фантастического расслоения. По рецепту Чубайса.

Теперь о том, кто выиграл, ну, кроме этих самых бенефициаров, которые живут в Кремле (в Кремле не надо жить) или в Лондоне. Те, кто обеспечивал и обеспечивает идеологическое прикрытие всему этому расслоению, кто в девяностые при Ельцине пугал коммунистическим реваншем, мол, главное, чтобы коммунисты не вернулись и не притащили за собой советскую власть на веревочке. И пока они пугали реваншем, за стеной пилили гири по методу Чубайса.

Почему столь странную – для тех, кто не знает, как здесь все устроено и почему – странную, высокомерную позицию заняла еще при Ельцине либеральная интеллигенция, которая, кажется, ни секунды не сомневаясь, среди сторон – нищего, завистливого, вечно пьяного народа и новых русских, как их стали называть в виду как бы новой социальной субстанции, ими олицетворяемой – выбрала не тех, кого поддерживала дореволюционная интеллигенция, не униженных, глупых и оскорбленных, а их антиподов. Эти самые инженеры человеческих душ, эти филологи, театральные критики и киноведы, эти люди с умом и талантом – выбрали без колебаний новую-старую номенклатуру.

Потому что государство, как работодатель, приказало долго жить, и платить за этот самый гуманитарный труд чем дальше, тем больше стали именно чубайсовские выкормыши, нувориши постсоветской эпохи, люди с деньгами и властью. Кто-то скажет: продались, продались на корню; но зачем нам громкие выражения: они стали работать на тех, кто был в состоянии платить.

И вот этот парадокс. Те, кого мы именуем либеральной интеллигенцией, они же в первых рядах борцов с путинским режимом? Ведь так? Именно они пишут на полях «Эха», в тех изданиях, где еще платят, делают экспертизу или политологический анализ, не забывая (но и не педалируя) чьи фамилии указаны (если не указаны, то все равно известны) в качестве владельцев того или этого информационного или интеллектуального ресурса. Но как же так, они же против Путина? Да, потому что он источник неравновесия, дискредитирует то, что именуется новым русским капитализмом. А ему противостоят не какие-то отчаянные головы, пишущие здесь итак гневные филиппики, а те же самые бенефициары, только не из тех, что на виду, как друзья Путина, кто получает государственные дотации и государственные заказы. А другие, неведомые изгнанники, которые хотели бы одновременно и Путина за глупость и нерадивость снести, и заменить его и его присных теми самыми владельцами ресурсов, за счет которых золотые перья России не боятся проснуться на дырявых простынях и с краюхой черствого хлеба, завернутого в полотенце.

И для них Чубайс – герой. Это мало сказать. Отец родной. Инициатор и организатор их побед и состояний, их второй и лучшей жизни, начавшейся после эпохи залоговых аукционов. И как бы они не ненавидели Путина, тех, кто ненавидит источник их богатств, они ненавидят еще больше.

Поэтому, собственно говоря, и симптоматично.

Но почему огорчительно? Потому что к Рогову я по разным причинам отношусь — не знаю, какое слово подобрать, — с симпатией, наверное. Он был молодым, даже юным человеком, которого без малого 40 лет назад привезла в Ленинград знакомиться со мной одна наша общая знакомая, близкая к Жене Харитонову. Возможно, потому что я был автором первой статьи о Харитонове, которой он гордился, меня он попросил хранить его вышедший буквально за пару недель до смерти свой сборник «Под домашним арестом». Ничего не помню от той встречи, только потом я понял, что Рогов, по природной скромности не вымолвивший, кажется, на той встрече ни слова (или я их запамятовал), тоже о Харитонове думал и собирался писать.

С тех пор я следил за Роговым, который вместе с перестройкой поменял филологию на политологию, я полгода назад даже написал о нем, вполне, кажется, сочувственно.

И, пожалуй, мне нечего добавить к сказанному, кроме того, что выпускник Суворовского училища вместо Чубайса – это, конечно, лучше. Выпускнику Суворовского училища не будут верить как либералу, ему не обмануть так, как обманывал Чубайс, а так — да. Нормальные герои всегда идут в обход, не правда ли?

Заветные сказки. Эпизод 21

Заветные сказки. Эпизод 21

Содержание выпуска, получившегося энергичным: «Зимние заметки о зимних впечатлениях»: морозоустойчивость американцев и холода в Бостоне. «По поводу геев, покинувших Россию»: как можно использовать паспорт для рисования. «В Рождество все немного ослы»: уличная религиозная пропаганда. «На картине Шилова»: история создания картины «Еврейское казачество натягивают третий глаз мудрости на жопу патриарха, осеняющего крестным знамением парад по случаю взятия Вашингтона войсками Третьего Ленинградского народного фронта». «Настя Рыбка из Бобруйска»: святой для русской литературы город Бобруйск и Рыбка, собирающая деньги для фонда Навального. «Отражения в экране»: зимняя Олимпиада в Гренобле и школьные воспоминания. «Пытки про запас»: как фрагмент любовной истории стал макетом для действий российских властей.