Статья о Кривулине

В журнале «Звезда» вышла моя статья о Вите Кривулине.
Понятно, что в ней я не рассказал всего, что знаю и помню, я сейчас подумал, что примерно в эти дни, тридцать девять лет назад, я был на первом Витином чтении, что происходило на квартире Валечки Симоновской. Познакомились мы ещё весной, но так получилось, что в это время как раз умирала моя первая собака, чёрный терьер по имени Джимма, которую мы завели, когда через две недели после свадьбы на мою жену напал маньяк.
Пока Джимка болела, да тяжело, было ни до чего, но 25 августа она умерла, и я помню, желая тщетно успокоить жену и себя, я сказал, зато теперь мы не будем привязаны к дому и сможем куда-то ходить. И пошли на Витино чтение, первый раз за полгода. Это было в начале сентября, но точного дня, конечно, уже не припомнить.
Я слышал, как Витя читает стихи и до этого, у него дома, но публичное, пусть и квартирное чтение — это особая акустика. Тем более для такого способа чтения, к которому прибегал Кривулин. Он никогда не халтурил, я помню, как он читал потом мне или при мне стихи десятки, сотни раз, он читал стихи для одного слушателя с той же интонацией, как перед переполненным залом. Читал стихи моей жене по телефону, если меня не было дома, пока она тихо, чтобы не помешать, крутила ложкой что-то в кастрюле на плите. Все равно было ощущение полифонического звука и объемного смысла, все равно играл семантический оркестр, но уровень возбуждения был разный. Слушатели возбуждали его, но я помню, как он читал мне под дождем у водопроводной трубы где-то в районе Апраксиного переулка, и в голосе звучало то самое ощущение безразмерной арены, которое он продуцировал.
Он, кстати, завидуя и примеряясь к участи шестидесятников, неоднократно говорил, что уверен, доводись ему выступить на стадионе, он бы смог добиться отклика у любой аудитории. Не уверен, но теперь уже не испытать. Но это ощущение глубины и витальности своей интонации — оно его мучило и перехлёстывало через борт.
Единственный раз, когда голос ему изменил, был последний. Его последнее чтение состоялось за пару недель до смерти в Музее сновидений Фрейда на Петроградке, буквально напротив его дома. Голос был уже трачен раком, Витя вёл себя как обычно и даже немного подсмеивался на своей слабостью, но ни пафоса, ничего лишнего не появилось. Все было как обычно, все знакомые интонации, только внутренний усилитель был выключен, Кривулин читал стихи, тратя на них последние капли сил, но кто-то читал вместе с ним, будто дышал, мешая слушать. А слушать надо было внимательно, ибо голос, пронизанный, окружённый осипшим морозом, как провода в инее, нуждался в конвертации, как будто его надо было расшифровывать по обмылкам звуков. Все было как обычно, Витя шутил, опять же по поводу своей артикуляции, лишенной даже следа драмы, которой не было, и не появилось. А я вспомнил, как на чтении у Симоновских 39 лет назад, он, предваряя чтение «Стихов на картах», сказал, что планировал издать эти стихи на контурных картах, но сегодня его издательские возможности ограничены. Вот и все. Весь пафос.

Тянуть резину

Оригинал текста

На однообразные, дурацкие и риторические вопросы, касающиеся мотивации Путина, может быть предложен (а почему нет?) экзотический ответ. Зачем ты, Путин, отравил Скрипалей и воздух в Армянске? Зачем захватил Крым зелёными человечками? Зачем и за кого, ты, хлопец, воюешь в далекой Сирии? Зачем, дурень, сажаешь за анекдоты и репосты? Зачем, короче, делаешь то, что вызывает у окружающих стойкое оловянное ощущение, что образ империи зла прирос к русскому лбу, как маска Квазимодо, и другой не бывать?
Думаю, большинство, не подумав, ответит: дабы удержать власть. А зачем удерживать власть? Чтобы не могли судить за совершенные преступления. Но зачем надо было совершать так много совсем ненужных преступлений, когда, на первый взгляд, их можно было не совершать вовсе?
Но в том-то и дело, что совершение преступлений (как и удержание власти) было частью того контракта, под которым, даже если нет подписи Путина (а ее там нет, так как этот контракт был символическим-пневматическим), но выполнить его Путин был обязан и выполнит его до самого конца, который в игле, а та в яйце, а яйцо в утке-шутке.
Смысл контракта я бы сформулировал так: тянуть время. Путина наняли для того, чтобы он своим бессмысленным и долгим, как проводы, правлением, спотыкавшемся с самого начала на, казалось бы, ненужных, словно зазубрины, преступлениях (Курск, Ходорковский, Беслан, Норд-Ост), тефлоновый Путин делал невозможным свой уход и — тянул время.
Зачем? Ответ на этот вопрос связан с теми, кто нанял его на этот пост дежурного, который не может покинуть свой пост иначе как в гробу. Понятно, что его нанял не Ельцин, а коллективный Ельцин. А что такое коллективный Ельцин? Это некоторый слой людей, получивших, благодаря перестройке, приватизации и залоговым аукционам, власть, тут же конвертированную в деньги, и собственность, потенциально способную конвертироваться во власть. Хотя не всегда.
Поэтому первым свойством людей или слоя общества, нанявшего Путина, было владение, обладание связкой власть-деньги. Сама возможность этой связки. А так как и первое, и второе было сомнительного происхождения, то именно этот слой был заинтересован в том, чтобы ситуация, когда их спросят, откуда, брат, первый миллиончик, была как можно дальше ото дня обретения самого миллиона.
Понятно, пресловутый слой впоследствии только умножался за счёт многочисленных и разнокалиберных силовиков (полковников Захарченко), которые смогли заставить поделиться богатеев ельцинской поры и поставить на поток получения коррупционной ренты от всего, что выше школьного порога.
Ельцинская элита рассуждала так: сколько, Валя, нам нужно, чтобы добежать до канадской границы, а вопрос, откуда у тебя, дружище, нашлись бабки на покупку первого завода или нефтерождения в Сибири, казался бы просто неуместным? Как откуда? Да я уже забыл, что мне дедушка Светозар Светозарович об этом рассказывал: там были какие-то ваучеры, дедушка, когда его НИИ накрылся медным тазом, стоял у метро с протянутой рукой и покупал ваучеры у забулдыг за две чёрные волги. То есть за две полбанки. А когда скопилось на первый заводик, купил второй и третий. Но вообще считать деньги в чужом кармане неинтеллигентно, вам не кажется, молодой человек? Прошло уже четверть века с гаком, кто теперь помнит или знает, как все было.
То бишь в контракт изначально входило что-что вроде четверти века с гаком, чтобы вопрос о деньгах, приватизации и первом миллионе звучал диковато. Вы бы ещё спросили, чем моя прабабушка занималось до революции. Какой революции? Да революции 1905 года на Пресне, когда бабушку Марию сослали в Норильск шить рукавицы для жен декабристов.
Думаю, на словах ему так и сказали: Вова, потяни время. Грей место, оно твоё, ты его никому не отдавай, потому что иначе за жопу возьмут всех нас. А как ты будешь это делать, это — твоё ноу-хау. Бери место и никуда не уходи. Приучи богоносцев, что ты вечный, как игла у примуса. И если тебя спросят: а ты чего здесь, пидорок, отсвечиваешь! Ты делай такое лицо, какое у тебя и так есть, и говори с деланным недоумением второгодника перед интегралом, а чего, я ничего, я только примус починяю.
Идти на преступления, которые бы сплачивали элитку-калитку и делали невозможным смену власти, даже если это не было обозначено в контракте, было неизбежным, как погода за окном. Как иначе привязать элитку к власти, если, не сделав ее несменяемой. Не власть только, а всю элитку-аэлитку.
Но заинтересована в несменяемости элиты была совсем не узкая прослойка очень богатых людей, а куда более широкий слой, имевший отношение к состояниям с сомнительным, непрозрачным или непонятным происхождением.
По сути дела все, кто приобрёл состояние в ельцинско-путинскую эпоху или сделал в эту эпоху головокружительную (или просто хорошую) карьеру, оказались заинтересованы в том, чтобы Путин тянул резину как можно дольше.
Причём это совсем необязательно узколобые силовики и бизнесмены с двустволкой в толстой лапе типа Сечина. Отнюдь, сказала графиня. Даже те, кого по эстетическим резонам ото всех этих злодейских рож пучило и мучило, как поклонника прерафаэлитов от иллюстраций в книги Ломброзо, оказались заинтересованы, чтобы эта пластинка у нас во дворе длилась вечно.
Потому что, помимо денег, вместе со всей этой идеологией России, встающей с колен, и напрашивающимися рекламными кампаниями типа Грузии, Крыма, репрессий за посты и анекдоты, со всей этой мобилизацией наивного узколобого электората, пришло отчетливое понимание, что этот электорат, как только воздух для надувания гондона кончится, начнёт с энергией, равной радости от безопасного крымнашизма и успехов на дальних рубежах в Сирии, резать всех, у кого больше одного баяна на правом плече.
То есть именно этот крымнашист с опухшим от пивасика лицом и пузом и будет в первых рядах, только все начнёт трещать по швам, резать и экспроприировать все, что движется. И так как страшен Днепр при чудной погоде, то задача: тянуть время, тяни, тяни антенну, пока жилы на лбу не лопнут — вот твоя русская идея. Пока не понесут тебя дружбаны в широких шляпах, длинных пиджаках на лафетах.
Поэтому сопроводительным письмом (и шрифтом петитом в примечаниях) было не только тянуть время до крайнего, но испачкать, связать кровью и подписать на соучастие всех, кого можно. Ты подтягивай тех, кто за Крым шибко горлопанит, ты организуй как можно больше самых нелепых репрессий за часы патриарха, отразившиеся в небесах, ты поставляй хакеров, без мыла лезущих куда-то можно и нельзя, ты троллей плоди как вшей в окопах первой мировой.
То есть, может, и не было таких слов в писаном контракте (как и самого писаного контракта), но когда в стране создаётся растущий слой, повязанный разнокалиберными преступлениями (от инсайдерской информации при приватизации до создания каруселей на выборах и подкупе училок из районных избиркомов), то всё рано или поздно начнёт разрастаться само по себе. Тебе даже без надобности находить тех, кто будет пытать в тюрьмах, подводя к яйцам динамо-машину, или вербовать отпускников для рейдов в Донбасс, все будет крутиться, раскручиваться по спирали, само. Как волшебная лента из шляпы Игоря Кио.
Уже давно все крутится, что и не остановить. А чтобы не настал миг расплаты, нужно одно. Тянуть время. Тянуть как кабель в канаве, это время. Чтобы между прошлым и будущим был такой миг, дабы прошлое представало просто каким-то сказанием о богатырях на коврах-самолётах. Раз, и как молния из небес, высунулась рука доброго человека с русским паспортом и посыпала в миску с помятым краем золотой дождь под названием первый миллион. Видишь ли, Юра, я не был шпионом, я собирал с мира по нитке для очень законспирированных людей долги народов Африки Советскому Союзу. И когда я, покупая и продавая эти долги, сделал миллионерами всех этих очень важных и законспирированных людей, Петр Сергеич из бывшего комитета по взаимопомощи ветеранов внешней разведки при обществе советского-мозамбикской дружбы сказал мне на ухо: а вот то, что мы отмыли с твоей помощью в Южном Сомали, вложи в пять голландских банков по своему усмотрению.
Вот так наш дедушка, выйдя из парной, как Александр Невский из Лавры, стал миллионером и ветераном комитета внешней разведки при обществе дружбы с зарубежными странами, но было это так давно, что я даже помню, что было сначала: Хрущев начал сажать кукурузу на Колыме или Чубайс запостил свою благословенную приватизацию. Этого я уже, мой дружок, не припомню.
И все потому, что Путин, был такой мелкий политический деятель эпохи перехода от коммунизма для всех к коммунизму тружеников на галерах, сидел как вкопанный, на одном месте, травил между делом Скрипалей, по схеме, обкатанной на Литвиненко, чтобы нас не ненавидел только Трамп златовласый, и сажал в перерывах на рекламу девочку Машу из Барнаула за рытьё позёмного хода между внутренней Монголий и малым Кремлём. И тянул, тянул резину.

Тянуть резину, сколько в этом слове слилось для слуха русского москвича и гостя столицы, этой зегзице на Яузе, сколько смысла и подвига, немереного, как зарплата; кто ее считает? Ему, дядя Федор, даже на могильном памятнике написали: тот, кто тянул резину лучше других. Пока белый свет не кончился и не стал в копеечку.

Дар данайский, дар напрасный

Оригинал текста

Давно собирался поумничать по поводу природы дара, о которой мы все всё примерно знаем. Что никакого дара нет, а есть лишь обмен. Что, давая что-то, даруя, мы на самом деле ожидаем чего-то неопределенного в ответ. Не сразу, но впоследствии. Иногда сознательно, иногда не давая себе в этом отчет. И даже если у нас хватит такта не сказать в трудную минуту, а помнишь, как я тебе — даже в этом случае, мы помним, и тот, кого одарили, помнит, что он нам должен. А если не помнит или делает вид, ничего от этого не меняется.

То есть мы-то дарим, но при этом как бы даём в долг под неизвестные даже нам самим проценты, и по большому счету не так и важно, происходит ли дарение в рамках дружеских или семейных отношений, облагодетельствовали мы школьного приятеля или дочку Машку от первого брака. Уже то, что — даря — мы ощущаем себя как сыр в масле, должно подсказать нам о то, что мы давно тонем в трясине фарисейства. Мы раздаём инвестиции, а если потом не спешим уведомлять должников о сроке погашения кредита, даже о его существовании, от этого ровным счетом ничего не меняется. Даря, мы плодим должников.

А долг, даже если его не понимать с радикальностью Дэвида Гребера, это — тот обмен, который не может быть равноценным. Хотя бы потому, что дарим (даём в долг) мы в одно время и в одних скоротечных обстоятельствах, а предъявляем чек к оплате (или не предъявляем, а лишь натыкаемся на него, с упоением листая символическую чековую книжку) совсем в другой эпохе.

Понятно, мы редко когда хотим, чтобы нам вернули должок в той валюте, в которой оформляли заём. Как раз валюта дарения нам не интересна. Скажем, от дочки или жены мы никогда не потребуем вернуть нам все по прейскуранту, нам довольно будет чего-то принципиально нематериального. Любви, например. Ведь мы столько для них сделали, не щадя живота своего, так ведь натурально за это любить и уважать наши седины.

Да и приятелю не скажем: сколько я на тебя, дурака, песка времени потратил, неужели и ты, когда я попросил, не смог. Не смог, потому что — в отличие от нас ведёт двойную бухгалтерию в другом гроссбухе, и по его записям не он, а мы ему должны по гроб жизни, и лучше нам не начинать сверять эти столбцы благодеяний. В глуши бутылочного рая.

В некотором смысле вообще лучше бы не брать в долг, то есть — не принимать подарков. Все это в разной степени — данайские дары, да ещё втиснутые и всунутые в нашу жизнь как троянские кони, из которых с течением времени вылезают переодетые враги.

Кстати, так и поступают люди, которых принято называть неблагодарными: они словно заранее предчувствуют тот барьер в тридцать два шага, к которому их призовут друзья или родственники. И играют в известную игру, как бы неуверенно отнекиваясь от вручения им повестки о получении дара, делая вид, что он ему ни к селу, ни к городу, а адресат выбыл за ненадобностью. А если в итоге берут, то больше из желания не упорствовать в противодействии нашему упрямству и нехотя. Ну, раз тебе так удобнее. Ладно, коли настаиваешь.

Но и это не всегда помогает — такие уловки шиты белыми нитками, и мы только портим упаковку и момент, не более того.

Хотя тактика похожей процедуры дарения, при которой мы хотим как бы стереть саму возможность ответной благодарности и понимания, что это не дар, а обмен (как на самом деле и есть), вполне осмыслена. То есть при вручении подарка всячески принижать его значение и ценность, дабы обрушить, занизить цену, которую совесть и память принимающего подарок запишет на свой счёт.

В некотором смысле это та же стратегия, которую мы используем, желая скрыть своё самомнение и страсть к хвастовству, которые изводят нас всех без исключения, но в разной степени, конечно. А вот те, кого мы чтим за их природную скромность, на самом деле просто так умело умеют перелицовывать своё хвастовство и самомнение, что посторонние могут решить, будто этих распространённых недостатков у них нет. Есть, но то, что мы называем умом, вместе с тактом и умением видеть себя со стороны позволяют переодевать хвастовство и самомнение в постные одежды монашеской послушницы, хотя и послушницы, боюсь, столь же амбициозны, как полководцы, просто их самомнение и хвастовство говорят на другом языке, нам не всегда понятном. Паче гордости. Хотя просто ум — здесь не всегда помощник: мы все встречали избыточное число очень умных людей, которые не могли (да и не хотели) сдержать свою жажду похвастаться и покрасоваться. Причем, это свойство, столь неприятное при посторонних (да и своих), настолько живительно, что исчезает (если исчезает) последним. Когда больше ничего нет.

Но, так или иначе, стратегия переформатирования хвастовства и самомнения в скромно (или задорно) потупленный взор из той же материи, из которой шьют унижение дара при его отправке получателю.

Кстати говоря, рифма между даром, который мы доверяем великодушно подержать приятелю или родственнику в коробке с пышной алой лентой, и даром, которым обозначают талант или те или иные способности, намного более точная, чем иногда нам кажется. По крайней мере, приёмы его сокрытия приветствуются с равной благодарностью. Мы все многократно были свидетелями того, как выпячивали свой дар (для нас не всегда очевидный) его обладатели. И (как и с другой парой — умом и кичливостью) здесь ситуация похожая: ни огромность громокипящего дара, ни какие-то другие его свойства не являются гарантией, что их обладатель не будет порой удушливо высокомерным гордецом и несносным снобом.

Более того, боюсь, можно предположить обратное: чем отчетливее дар, тем с большим основанием его обладатель будет этот дар выпячивать, как будто он какой-то непризнанный гений из села Большие лопухи, ни разу не покидавший родные пенаты.

Хотя обратное предположение тоже не верно. Что обладатель скромного дара будет в ответ столь же скромным, как раз наоборот, но это хотя бы приемлемо. Я (как вы да, как целый свет) был знаком с большим числом чрезмерно даровитых (ещё говорят: с признаками гениальности — это если они ещё живы, чтобы после их кончины запеть об этой гениальности во весь голос), но скромных среди тех, кто ещё с нами, только двое. Я не назову их имена, так как это неуместно, да и потом — это лишь мое, насквозь ущербное (от фантастической субъективности) мнение. Тем более что и этих двоих я не могу оскорбить предположением, что они лишены самомнения или потребности хвастаться, нет, они просто умеют это делать с такой грацией, что закономерно живут на цоколе скромности.

Но если вернуться к тому, с чего мы начали, с дара, который почти всегда обмен (не материальных, безусловно, ценностей на материальные, а на символические или психологические), то я не знаю, какое искусство более редкое и потому ценное: искусство дарить, делая вид, что одариваемый освобождает тебя от обузы, и ты теперь ему будешь по гроб (горб?) жизни благодарен. Или такое принятие дара, в котором скромность дарителя не должна тебя вводить в заблуждение: теперь ты будешь должен, пока смерть не разлучит вас. А так — да, дар троянский, дар случайный. А главное умение: отдать его даром.

Дедовщина у своих

Оригинал текста

Есть вещи, определяющие поведение больше, чем политические убеждения. И я не о тайнах психики, а о культурных стереотипах, пласты которые залегают глубже и влияют отчетливо и незаметно. Вне зависимости от политических предпочтений. В том числе такая штука, как иерархическое сознание.
Посмотрим на «Эхо Москвы», рассадник либерализма. Вот, в рамках программы «Персонально ваш» с удаленным экономистом Сергеем Алексашенко беседует молодой пытливый ведущий Яков Широков на пару с какой-нибудь миловидной девушкой. И когда девушка из обычного, будничного набора начинающих ведущих, то Яков Широков явно ведет сольную партию, из вежливости позволяя соведущей пару незначительных вопросов, заданных некстати. Но вот иногда (по неизвестным, да и не существенным причинам) место девушки-соведущей занимает дама с репутацией, скажем, Ольга Журавлева или Татьяна Фельгенгауэр. И сразу картина меняется: Широков уходит в тень, играя роль мебели или запасного пилота, а заглавная и, по сути, единственная значимая роль переходит журналистке со стражем. Я, кстати, вполне с симпатией отношусь к обеим, мы же не о сути, а о форме. Как только в паре появляется ведущий с более высоким иерархическим рангом, как композиция меняется, и победитель получает все.
Если же отметить содержательность проблемы, то и Журавлева, и Фельгенгауэр – вполне себе профессиональные тетки, хотя Широков кажется более продвинутым в экономическом ликбезе, но это не имеет значения. Значение имеет только место в иерархии.
То же самое можно заметить почти в любой части редакционного пространства. И, повторю, бОльшая или меньшая либеральность здесь не играет никакой роли. Вот, знатный либерал Евгения Альбац разговаривает с гостями в рамках одноименной программы. Если ее эксперты – мужчины, то их ранг по интонации, с которой обращается к ним Альбац, будет сразу понятен. Голос как гамма. Но если редкой птицей за столом оказывается женщина, то ей моментально будет дано понять, кто здесь в доме хозяйка, и кто так, погулять вышел. Понятно, что место во главе ограниченной столом иерархии Альбац защищает, как Владимир Мединский 28 панфиловцев. Только самым именитым экспертам позволено находиться примерно вровень с ней, а все остальные – вторые скрипки в оркестре, что играл в совке перед началом сеанса в «Титане», что на Невском. Или в роли симпатичных мальчиков, подносящих мячики Шараповой, пока она не пила мельдоний. А женщин здесь только терпят, скрипя зубы (и зубами), как жен писателей у Гертруды Стайн.
То же самое в другом оазисе либерализма — «Дожде». Вот, уверенная и вальяжная Анна Монгайт встречается с трудным гостем – Константином Богомоловым, защищающим свое нетленное право быть доверенным лицом Собянина. Мы видели Монгайт с разными собеседниками, и она редко когда пасует, причем по очень простой причине: в символической табели о рангах – мало кто из собеседников может претендовать на равный с ней уровень. Богомолов – особый случай. Дабы избежать содержательной критики его позиции, попробуем разобраться с ней в рамках нашей темы.
Обычно носитель иерархической культуры в той или иной ситуации иерархического общества стремится занять самое высокое место из возможных. В рамках российской либеральной культуры Богомолов – модный и успешный режиссер, занимает одну из самых верхних ступеней. Причем, занимает настолько давно и устойчиво, что головокружения от успехов почти уже не замечается. Это приводит к ложному ощущению, что ты наверху иерархии всегда и везде: типа – талантливый человек и полы будет мыть талантливо. И вот режиссер Богомолов начинает мыть полы, то есть участвовать в качестве ньюсмейкера по общественно-нравственным вопросам, и, не смотря на чуждую ему область, продолжает вести себя как император Бокасса. Как король на именинах. Лениво, сонно, вальяжно и медленно выкатывая глаза из-под приспущенных век и с чувством незамутненной правоты, говорит о темах, в которых он предсказуемо наивен, но инерция самоуверенности заставляет его считать, что он и полы моет блестяще, как посудомойка.
Как должен реагировать на такое поведение профессиональный журналист: он должен своими вопросами дать понять зрителя-слушателю, что царь зверей находится по случаю в плавательном бассейне, где он совсем даже не Марк Спитц. И даже не Майкл Фелпс. Еще раз: содержательную часть этого диалога я обсуждать не буду, тем более, что сделал это после беседы того же режиссера с Михаилом Фишманом. Нам важно, не что должна была сказать Анна Монгайт (хотя и это важно), а как она должна была себя вести.
Нет, она вела себя достойно, как младший представитель потомственной советской аристократии со старшим по званию. И, потушив на пару градусов температуру своей вальяжности и подвинув слегка ленивую грацию уверенности, отдала первенство гостю, оставив его в тенетах заблуждения, что он и на языке рационализации политических и общественных жестов способен говорить как Бодрийяр. И только потому, что в некой символической либеральной иерархии занимает значительно более высокое место, чем Монгайт, которая, конечно, тоже себя не на помойке нашла, но не той, что Богомолов.
А ведь с другими гостями и Монгайт, и другие ведущие разнокалиберных программ ощущают себя вполне раскованно. Скажем, пару лет назад Шендеровича разделали общими усилиями под орех, безо всякого почтения. С тем же Навальным говорят без какого-либо придыхания. Невелика фигура. А вот с Ходорковским беседуют, глядя чуть-чуть на облако, с соблюдением дистанции, как со старослужащим. Может, все дело в том, что он десять лет оттрубил от звонка до звонка? Нет, с другими сидельцами, с тем же Сергеем Ковалевым, говорят, не вставая на цыпочки. Просто на стороне Ходорковского не только либеральный выбор в конце туннеля, но и деньги, а за это респект и уважуха.
Мы говорим только и исключительно об иерархических отношениях внутри иерархического российского общества, в этом смысле не изменившегося с советских времен. И здесь – в плане места под солнцем — убеждения, как мы видим, играют роль гарнира. Хорошо, когда он/они есть, и тот же Богомолов выступает на митинге в поддержку Навального. Но если он же пытается отмыть добела черного кобеля, то и это канает, потому что на его стороне поддержка и энтузиазм не только театральных зрителей, но и место на символической лестнице, а от этого нет защиты.
Кстати, давайте признаемся, что нам все это не нравится (если не нравится) не потому, что мы носители какой-то другой и не иерархической культуры. А тоже иерархической, но построенной по другим критериям.

Как славно мы умрем

Оригинал текста

Между акцией Сенцова и реакцией на неё в России есть, возможно, принципиальная (хотя не всегда отчетливо артикулируемая)  разница. Российская реакция носит, в основном, гуманистический характер, авторы многочисленных писем и протестов указывают, прежде всего, на угрозу жизни Сенцова, требуя или прося освободить его, ибо в противном случае он может умереть.

Однако Сенцов именно свою потенциальную и лелеемую смерть выбрал в качестве инструмента. Он решил поставить российские власти перед выбором — либо они соглашаются с его ультиматумом и освобождают всех украинских политзаключённых, либо будут оправдываться перед всем миром за его гибель. А так как вероятность удовлетворения его требований российским режимом близка к нулю, его выбор смерти от истощения на глазах мирового сообщества вполне сознательный.

Понятно, почему российская интеллигенция выбрала в качестве аргумента в защиту Сенцова гуманитарную составляющую. Это — казалось бы, беспроигрышная позиция. Требуя спасти жизнь человека, многочисленные защитники Сенцова явно или факультативно подчеркивают жестокость (вполне рутинную и традиционную)  российской власти, ни во что не ставящей не свою жизнь.

Политическая координата позиции Сенцова либо только (и невнятно) подразумевается ими, либо выносится за скобки. Гуманистический характер его защиты делает саму защиту (наподобие Марша матерей в поддержку девушек, арестованных по делу «Нового величия») неполитической и некриминальной.

Жалость и сочувствие — не опасны, за жалость к павшему (даже врагу) и российской власти карать сложно. Так что позиция защитников Сенцова выглядит разумной.

Однако есть дельта между акцентом на жалость и ценность человеческой жизни и тем, что, собственно говоря, хотел бы подчеркнуть своей акцией Сенцов. Скорее всего, российские доброхоты, напирающие на сочувствие и жалость к нему, являются если и его союзниками, то временными и очень ситуативными.

Принимая, возможно, поневоле либеральную, гуманитарную составлявшую своих российских сторонников, Сенцов не собирается обменивать эту жалость на принципиальное сочувствие к ней. Защитники хотели бы сберечь его жизнь, в том числе для того, чтобы избавить российское общество от погружения в ещё большую жестокость, а она неизбежна, Сенцов, напротив, хотел бы внести в него смерть, сделав ответственными на неё не только российские власти, но и российское общество, не исключая и своих многочисленных защитников.

Логика его мотивации примерно понятна: вы закрываете глаза на массовые смерти, принесённые вашим режимом в мою страну, в том числе с молчаливого или вполне себе патриотического согласия со стороны общества. Я же хочу, чтобы вы мучились, осознавая ответственность и за мою смерть тоже, если я не могу заставить вас сочувствовать смертям, которые сеет русское оружие.

То есть Сенцов, делая не только свою жизнь, но и свою смерть инструментом, говорит о том, что приносит как бы не мир, а меч. А в евангельском смысле — как разделение на соучастников преступления и тех, кто хотел бы дистанцироваться от преступления ( но так, чтобы не потерять свою позиции внутри системы. И не оказаться на её обочине). И на тех, кто понимает, что преступление ведёт за руку наказание, и это наказание, как радиация, не выбирает степень вины, она распространяется на всех.

Потому что свою смерть Сенцов хотел бы повесить на все российское общество, не оберегая от неё никого. Сделать виновными всех, как все и есть. И здесь появляется, казалось бы, факультативное противоречие между целеполаганием Сенцова и его российских защитников с их призывами к жалости и необходимости сберечь его жизнь.

Защитники хотят, чтобы он жил, потому что его смерть будет тяжелым испытанием не только для власти, но и для общества, а Сенцов хочет умереть, дабы повесить ответственность за свою смерть на власть и общество примерно в равных долях.

Умирая, Сенцов, возвращает в российское общество меч, то есть войну, кровь и смерть, и совсем не хочет мира, иначе, чем на своих условиях. Россия должна признать своё поражение и окунуться в смерть, хотя бы его, Сенцова. То есть Сенцов совсем не миролюбив, а жесток и последователен. Он выбрал медленную смерть, чтобы растянуть наказание и мучение не только для себя, но и для России.

В его интересах длить агонию, увеличивая давление и значимость его акции, а эта значимость неизбежно растёт со временем. И умереть быстро не входит в его планы. Он хотел бы, чтобы как можно большее число российских граждан мучились от наказания, которое он выбрал для них. И совершенно не заинтересован в том, чтобы его спасли, если при этом не будут соблюдены выдвинутые им требования. То есть вполне понятные человеческие сомнения, генетическое чувство самосохранения, безусловно, присутствуют. Как интеллигентная мягкость манер. Но и его, и Надежды Савченко случай ярко подчеркивают разницу между психологией общества-агрессора и тех, на кого агрессия направлена. Уровни пассионарности (если этот термин, как синоним самопожертвования, здесь уместен) несопоставимы. Не только жизнь — прием, но и смерть — прием. Конечно, это — исторически обусловленное  чувство правоты, но и оно фиксирует разницу, понятную без слов.

Поэтому, кстати говоря, Сенцов почти ничего не говорит. Не декларирует. Он поэт не деклараций, а смерти. Он — миролюбив в выборе смерти, как довода. Он возвращает свою смерть тем, кто со смертью пришел. Он дегуманизирует российское общество, заставляя его столкнуться нос к носу с последствиями его действий (или бездействия, или недостаточного и слишком комфортного для себя противодействия). И выворачивает наизнанку максиму: от смерти не зарекайся. Своей смертью он нанесёт куда больший ущерб российской имперскости, чем любой жизнью. Смертью смерть.