Одной из сторон долгой жизни с одноклассницей является ее двоящийся образ. То есть так как мы были знакомы с 9-го класса нашей «тридцатки», я почти всегда – в том числе спустя десятилетия – видел в ней и ту, которой она стала, и ту, которой когда-то была. Этот образ «которой когда-то была» не был всегда отчетливым и однозначным. Он менялся от ситуации, но основное почти всегда присутствовало: сквозь настоящее просвечивало прошлое, и это не мешало, а помогало. То есть я видел, что Танька меняется от времени, хотя ее диета в Америке, которая сложилась не сразу, а во многом под влиянием моей диеты Дюкана, привела к тому, что она была в очень хорошей форме, а вес был даже меньше, чем на день нашей свадьбы.
То есть у меня были отношения с несколькими женщинами, когда я трогал или обнимал свою жену, она была здесь, со мной, — и одновременно это была девочка, с которой я крутил шуры-муры в школьных гулких коридорах и в наших вечерних телефонных разговорах. И не то, чтобы я имел дело со средним арифметическим, нет, это были как бы два полюса, передающие друг другу приветы и иногда подменяющие себя же, но в другой ситуации и возрасте. Поэтому она для меня почти не постарела, хотя сама так не считала, противилась, когда я ее снимал, с постоянным припевом: и далась тебе эта бабушка, но я сегодня только жалею, что снимал мало.
Я вообще о многом жалею, хотя прекрасно понимаю, помести меня обратно в прошлое (но без сегодняшнего опыта), я буду, скорее всего, таким же как был – насмешливым, болезненно ироничным, все и всегда высмеивающим. И вряд ли был бы добрее к своей девочке, это я сейчас раскис, а так все жизнь был другим и очень далеким от своего сегодняшнего состояния.
Танькин уход я ощущаю постоянно. Есть вещи, с которыми я борюсь, но они все равно меня догоняют. Я уже рассказывал, что сделал перестановку в ее комнате, поставив ее кровать так, чтобы я видел ее из коридора и не выдумывал всякое по поводу того, что не вижу. Но продолжаю неминуемо смотреть в проем ее дверей, даже если ночью иду в туалет, все равно смотрю на невнятно просвечивающую в темноте постель. И чувствую, что чего-то жду.
Но есть и совершенно материальные последствия ее ухода. Я начал терять вещи. То есть я и раньше их терял, и обращался к Таньке за помощью, она всегда меня ругала за то, что у меня нет порядка, что у меня – в отличие от нее – у каждой вещи нет своего места, но искать помогала. И находила, в конце концов (или я сам находил), по крайней мере, такого, чтобы какая-то вещь пропала с концами – такого никогда не было.
Первым, что я потерял, был пульт от телевизионной приставки. Причем, я понимал, где я его потерял, скорее всего. У нас в гостиной огромный кожаный диван с двумя двигающимися местами. То есть садишься в кресло, нажимаешь кнопку и кресло из-под тебя начинает расти и превращается в почти горизонтальное лежачее место. Это удобно в том смысле, что можно поменять положение тела, если сидишь перед экраном долго. Понятно, что мы смотрели почти всегда YouTube и еще наш любимый киносервис kino.pub, где собраны почти все фильмы мирового кинематографа.
Так вот у этого дивана были естественные щели между тремя местами, и я почти все время что-то сам туда засовывал и просто оставлял близко от границ, и это что-то регулярно у меня проваливалось вниз. Формально, это не страшно. Отодвинул диван, залез под него и вытащил упавшую вещь, но в том-то и дело, что внизу был громоздкий и тесный механизм, который далеко не все позволял осмотреть. Короче, пульт исчез, я его искал, перерыл весь диван, а так как иначе приставку не включить, купил новый, не так и дешево.
Потом у меня пропал пульт для дистанционного управления обогревателем. Это случилось еще весной, когда отопление уже отключили, а ночи порой выпадали холодными. И постоянно включать обогреватель даже с термостатом было неудобно, выключать (или опять включать) систему с пультом было удобнее. Короче, поиски в диване ничего не дали, я купил пульт, и забыл об этом.
Буквально на прошлой неделе пропал мой Apple Pencil Pro. То, что он Pro – по идее облегчало его поиски. Но, оказывается, я не сделал самое простое и очевидное – не активировал его в своем iPadPro. Если бы я хотя бы раз это сделал, он бы остался в памяти iPad’а. А так искал всеми способами, пока Pencil показывал заряд среди устройств, подсоединяемых по блютусу, пока не перезагрузил iPad (в рамках совета: искать блютус-устройство по принципу – вот оно появилось, а вот пропало, чтобы определить границы). И тут Pencil пропал среди находимых устройств, а его искал несколько дней безрезультатно, пока не пошел его искать внутри дивана. То есть я и так его несколько дней искал во всех ящиках, под всеми комодами, где мог положить и забыть. Нигде не было.
Я перешел в гостиную, разложил максимально наш диван, включил фонарик на телефоне и начал просматривать сантиметр за сантиметром. И что вы думаете? Нашел оба пульта, будь они неладны. Карандаш от Эпл, как сквозь землю провалился. Зато теперь я имею два пульта ТВ и два пульта управлением обогревателем. Можно устраивать аукцион.
Танька бы без сомнения все нашла и уж точно не позволила бы мне покупать эти же пульты второй раз. То есть что значит: не позволила? Она запретить мне ничего не могла, но выразила бы недовольство и стала бы вместе со мной искать. Она меня постоянно ругала, что я все на свете таскал с собой – мог с часами или телефоном пойти в туалет и оставить их на нашем половинном буфете. Я высмеивал свою забывчатость, Танька никогда не хотела относиться к этому снисходительно, и ругала меня за дело.
Со мной, как я понимаю, происходит примерно то, что раньше происходило с моим папой. Он с детства обладал довольно-таки удивительной памятью, подчас почти фотографической по отношению тому, что читал (особенно в технической и близкой для него) литературе. И это имело, так сказать, пролонгацию в быту. Он просто помнил, где оставил ту или иную вещь, и тут же находил ее. Пока память не стала ухудшаться, и пропажа вещей стала проблемой.
Таньку это страшно раздражало. Она принадлежала к другой половине человечества, которая, не полагаясь на свою память, заранее аккуратно находит любой вещи и бумаге свое место, и поэтому поиск вещи или бумаги шел у нее на секунды. Эта педантичность почти всегда следствие именно что недоверия своей памяти и стремление ей всячески помочь аккуратностью и структуризацией своего пространства. Но это почти спор тупоконечников и остроконечников, который у Свифта представлял борьбу католиков и протестантов. Хотя, как получается, педанты и аккуратисты оказываются более правы, потому что, когда память их уравнивает, порядок и аккуратность обеспечивают победу.
Почему я об этом говорю? Потому что пытаюсь рационализировать то ощущение катастрофической и неисправимой потери, которая вошла в мою жизнь со смертью моей девочки. То есть я прекрасно понимаю, что в состоянии рационализировать только часть этого айсберга в океане. Понятно, что ее уход не равен моей беспомощности при потере и поиску вещей, что немного смешно и нелепо, но ей это никогда не казалось веселым. Может быть, потому что она чувствовала в этом зримое надо мной преимущество, а если вы живете с человеком, у которого ум непримирим и насмешлив, вы не защищены ни от чего. И прежде всего, от его насмешки и ощущения его преимущества, что заставляет искать защиту, пусть и в педантизме.
Но что мне оттого, что я рассказал о своих потерях, я просто смог вездесущей контрабандой провести свою несчастную девочку в свою опустошенную потерей жизнь. И заставить повертеться здесь, почти как перед зеркалом, в моей памяти, пусть и с недовольной миной на лице. Но я зато не один, по крайней мере, пока пишу. Или даже пока думаю, о чем писать. Не о чем. Только о ней, которая ушла, оставив меня, нелепого и беспомощного, одного посреди этого моря воспоминаний. Плоского такого моря, похожего если не на Маркизову лужу, то точно на Балтийское побережье: Репино, Комарово, Усть-Нарва. В нем ни искупаться нормально, ни поплавать, только поплескаться в холодной (спасибо, что не ледяной) воде. Вода воспоминаний, проявляющей этот двойной, двоящийся образ: женщины, жившей со мной рядом полвека. И девочки, которая просвечивала сквозь нее, как косточка сквозь прозрачную сливу на свету.
Когда г-н Пастухов поругивает Трампа, одновременно отпуская комплименты его несомненному уму и таланту, историческому чутью и мастерству импровизации, сам он демонстрирует качество, которая раньше именовалось жовиальностью. Что в политическом эксперте означает примерно следующее: если что-то подвергается осмотрительной критике (при одновременном признании несомненных достоинств критикуемого), это как бы оправдывает сделанную ненароком обмолвку об опасности новых левых, как в Европе, так и Америке. Их примитивной тяге к упрощению и однозначности. И все вместе представляется г-ну Пастухову таким многослойным пирогом, в котором начинку отделить от отвлекающих деталей кулинарного интерьера уже почти невозможно.
Однако тем, у кого память чуть длиннее, чем г-н Пастухов ожидает или желал бы встретить у своих многочисленных почитателей, то им не представляет особого труда вспомнить, чем занимался политолог Пастухов в его российский и доэмигрантский период. А это были далеко не только юридические труды по защите несчастного Магнитского, ибо то была работа за большие деньги, и юрист ее обычно делает, не взирая на свои политические взгляды. Которые могут не совпадать или даже быть противоположными взглядам его клиента. Или даже не самого клиента, а тому облаку репутации, что возникает вокруг него в бурлящем обществе с переходом от одного берега на другой.
Но не как юрист, а как политический эксперт политолог Пастухов выступал куда как более определенно в роли защитника, эксперта на стороне коммунистов и правых оппонентов либералов еще ельцинского призыва. В такой роли он выступал в многочисленных политических передачах на голубом экране, все записи этих выступлений, конечно, сохранились. Или как соавтор вполне себе патриотичных и государствоцентричных или -ориентированных опусов вместе с очередным старшим и уважаемым товарищем, как тот же Андрей Кончаловский, где солидаризировался или совпадал до уровня неразличения с наиболее мракобесным и востребованным новой путинской властью комплексом идей.
Да, так бывает, что интересы юриста и запросы политического эксперта разительным образом не совпадают, и на судьбу политолога влияет не его убеждения, а его юридические обязанности, за которые г-н Пастухов пострадал, чуть не попал в тюрьму вместе с его подзащитным, и вынуждено оказался с другой стороны баррикад. И оказавшись там, где он оказался, он посчитал возможным быть не столько последовательным, сколько более сложным, нежели был до этого. Он попытался объединить политические симпатии своего нанимателя/нанимателей и собственные, которые сначала были почти противоположными, но потом стали вполне естественными, как естественно в начинке пирога соединение разных ингредиентов.
И уже указанная жовиальность стала таким соусом, который сделал съедобным ранее столь противоположное. То есть — да, он оставался приверженцем правых взглядов и неприятия как детской левизны в капитализме, так и взрослой, но все равно ему чуждой. Но быть только и угрюмо правым он уже не мог, так как это точно не укладывалось ни в один съедобный рецепт тех блюд, что готовили на кухне его востребованности. То есть тех либералов, которые тоже в глубине души были более правыми, чем левыми, тем больше, что таковы у нас почти все.
Конечно, в любой критике правых он всегда находил извиняющие черты — скажем, историческое предчувствие, или знание своей аудитории, как у того же Трампа: то есть он — правый, он ультра-националист, но при этом предвидит исторический поворот, с которым странно было бы спорить. Естественно, он не мог тоже самое сказать о Путине, но при желании никто не помешал бы применить его объяснения и к вполне одиозной фигуре российского диктатора, не только хвалить, но даже частично извинить которого было уже смертельно опасно для его новой репутации.
И значит, он всего лишь говорит о тех вроде как одиозно правых, которые, однако, обладают историческим предвидением, а это свойство вполне себе самоценное.
А вот его критики, эти новые и старые левые, в своей ненависти к Трампу, правому Израилю, государству или другим проявлением здорового консерватизма, — слишком очевидны и предсказуемы, а главное — исторически обречены.
Можно, конечно, отдать Пастухову должное, его рецепты не банальны, его плюсы и минусы прихотливо, но неизменно взаимно- не только -заменяемы, но и -влияемы, если так можно говорить о политических полюсах. И популярный политолог может вдохновенно дать себя увлечь распутыванием любой нити, главное, чтобы она не была однозначной.
И только те, кто помнит то, что Пастухов не то, чтобы уверен, но очень надеется, что его почитателиэтого не помнят или хотя бы не придают большого значения преданиям седой старины, могут попытаться разобраться в этой путанице кресс-салата и сложной начинки пирогов с визигой или с грибами. Потому что как бы г-н Пастухов не путал тех, кто по живому следу пойдёт назад за пядью пядь, понять, что он всегда был и остается правым консерватором с государствоцентричными взглядами, просто научился использовать сложность подачи как способ уйти от однозначного толкования. И в этом прав, сложность почти всегда самоценна, даже если у нее всего лишь один голый фундамент.
Она очень любила танцевать. Всю жизнь, начиная с юности. Даже раньше, с детства. Танька занималась танцами, не помню, где, кажется в каком-то дворце культуры на Песках, а преподавала танцы, если не путаю, сестра дирижера Мравинского. Танька неоднократно называла мне ее имя-отчество, но я забыл. Это были не бальные, а народные танцы, танцы народов мира, их было две пары с несколькими номерами; Танька и ее подружка, партнерами были два брата, фамилию их, конечно, тоже не помню, но они выступали, занимали какие-то места, потом все это сменила математика, юность и любовь.
Танька в детстве пробовала заниматься и балетом, но далеко не продвинулась, как ей объяснили, ее ноги не были кондиционной длины, чтобы стать профессиональной балериной, и она стала танцевать краковяк и польку. Балет, как и любое профессиональное занятие, беспощаден и приговоры выносит без сожалений. Но, естественно, любила и просто танцевать. Уже студентами мы ездили на разные танцы, где играли первые русские рок-музыканты, и я уже вспоминал, что в свадебное путешествие мы поехали на круизном лайнере «Балтика», бывшем «Молотове», где много танцевали. Я обожал дурачиться, не перенося торжественности, и любой рок мог танцевать, ведя партнершу, наподобие пародийного танго с различными выкрутасами.
Потом, когда мы поехали на круизном корабле на Багамы, там тоже были танцы — не танцы, но играла какая-то группа с женщиной-вокалисткой, хорошо певшая каверы Битлс, и мы тоже танцевали вместе с юными и пожилыми битломанами. Сама эта процедура – всегда ожившая цитата, ведь мы, в основном, танцуем не каждый раз заново, а как бы продолжаем то, что некогда прервалось. Ведь не случайно большинство из нас танцуют так, как делало это в юности, когда это было открытие, то есть цитируем себя, ощущая порой неуместность и архаичность этой цитаты, цитаты времени и власти, ведь в юности все негласно принадлежит нам, а потом у всего появляются новые владельцы, новые собственники этой жизни. Кстати, у Таньки был свой синоним для слова танцевать, она также, как и мы все, боролась пусть по-своему с трафаретностью и чуждостью языка, и вместо танцевать порой говорила: подергаться. Иногда: подвигаться. Вот пример, который уже приводил, но уже без музыки.
Я ее редко хвалил, больше подтрунивал, говорил, что Олька Бардина танцует лучше, лучше владеет телом, лучше координирована, идеальная партнерша, которая все выполняла, но явно могла больше и лучше меня. Я вообще Таньку хвалил мало, а когда хвалил, она будто оживала, всегда такая сдержанная, холодноватая, — теплела и оживала, да. Но на вопрос о любви всегда отвечал банально. Ты меня любишь: как кошка собаку. Бег от пафоса. Но на самом деле кошкой была она, я был таким лохматым дворовым псом. Но метрически удобнее было говорить: как кошка собаку – я и говорил.
Но Танька хотела танцевать всегда, более того, выпив, ее желание только усиливалось, я же вообще не любил, когда она выпивала. Тем более в перспективе танца. Спиртное мешало координации движений, и она была не точна в движениях, и я всеми силами уклонялся. Пока мы были молодыми, мы еще танцевали на разных пьянках и посиделках, но потом и это затихло, но по большим праздникам, в ее день рождение или в Новый год, Танька всегда пробовала меня раззадорить. Подчас это получилось, но не так часто, как ей хотелось.
Танька что-то особое ощущала, когда танцевала, может быть, это было неточной цитатой ее мечты стать настоящей балериной или танцовщицей, может быть, просто танцы, нагруженные эротическими коннотациями, потому и популярны, что и являются актом редуцированного секса. Разрешенным, легальным флиртом. Но танцующая Танька на видео у меня буквально появляется дважды, один я уже показал выше, вот второй и последний, в наш последний год перед отъездом в Америку, кажется, на Новый год, мы уже тяготились нашими друзьями, ставшими патриотами, словно приучали себя к одиночеству, которое станет хроническим. Но я увлекся только что появившейся цифровой записью, и записал наш с Танькой танец в виде пробы камеры. Я уже показывал это, в основном томе моих о ней воспоминания, повторю, чтобы подчеркнуть разницу и безмолвие печали: без музыки. Но и так видно, что она, кажется, была счастлива.
В какой-то мере заменой танцам стали путешествия: это тоже такой ритуальный способ появиться на людях, мы по русской вынужденной привычке к холоду предпочитали ездить на юг, на Карибы или Багамы, но иногда ездили, наоборот, на север, особенно глубокой осенью, когда умирание природы оборачивалось ярким многоцветием листвы, с очень важным для американской осени красным цветом. Мы ездили в Нью-Хэмпшир, где о проблемах с алкоголем напоминают даже автомобильные знаки, а мотоциклистам разрешают ездить без шлемов, и где в Корнуэлле жил в доме без отопления Сэлинджер, лечивший своих несчастных жену и дочь травами. Настоящий хиппи, что особенно контрастировало с жизнью рядом в Вермонте Солженицына. Один такой русский барин, второй – человек вне социума. И отсюда рукой подать до Монреаля. Однажды мы в течение дня вынуждены были доехать до Монреаля, забрать машину, находившуюся в ремонте, и вернуться в Бостон. Помню эту ночную дорогу, без единого фонаря в середине ночи, ее освещали отражения от знаков и собственные фары, высвечивающие разметку дороги.
Несколько раз ездили в Портленд в том же Мэне, коротким и странным роликом откуда я закончу этот рассказ. Видео, снятое на айфон, ничего, казалось бы, не говорит, кроме того, что нам очень часто было просто хорошо и спокойно вместе. И чем мне это все заменить – нечем. Только причинением себе боли, дабы убедиться, что еще жив.
Правые политики симпатизируют друг другу, потому что нарциссы и смотрятся в зеркало. Трамп смотрит на Путина и видит себя, которого его политические оппоненты обвиняют примерно в тех же грехах. Поэтому припудривая и подрумянивая Путина, Трамп пытается спасти собственное лицо.
Казалось бы, что общего у Путина с Нетаньяху, кроме уже указанной любви к консерватизму и националистическим идеям, но и Нетаньяху всегда избегал осуждения Путина, и не только потому, что одним и тем же Международным уголовным судом в Гааге оба названы военными преступниками. Есть еще принципиальная деталь, роднящая их друг с другом: они не только выбирают наиболее агрессивный вариант развития политики, они умело манипулируют и умело прикрываются так называемой волей народа, действительно угадывая такое развитие событий, которое понравится их ядерному электорату из крайне правого спектра своих обществ. И при этом берут в заложники остальную часть общества, которая в результате будет отдуваться за них всех.
Нетаньяху не случайно, как и Путин, все время играет на обострение: он прекрасно понимает, что мир и выборы не сулят ему ничего хорошего, и, значит, мир невозможен. Путин это понял на эпоху раньше, и точно также взял в заложники тех, кто вынужден своим молчанием или мычанием поддерживать диктатора. Хотя кто начал первым и где, в России или Израиле, можно поспорить. Формально, Израиль — демократическое еврейское государство, но оно еврейское и демократическое только потому, что половину населения изначально лишили избирательных прав и вытеснили за пределы электорального и жизненного поля. Точно также как путинская элита держится за Путина, потому что именно он обеспечивает им несменяемость, так и Нетаньяху делает ставку на наиболее одиозных политиков правого толка и их электорат, потому что иначе не будет ни демократического, ни еврейского государства. И уж точно Нетаньяху.
И хотя Путин, возглавляя намного большую страну с более обширной территорией и населением кажется (или считается) куда более опасным, чем Нетаньяху, на самом деле не только для обобщённого мира, но и для своих обществ и, прежде всего, клиентелы и сочувствующих — он намного опаснее. Именно потому, что Путин уже почти не стесняется своей серой униформы диктатора, а Нетаньяху вынужден уголком рта играть в демократию, и значит, в большей степени перекладывает ответственность на пасущийся на его лужайке народ. Который, теряя остатки гуманистических сомнений, предстает все более отчетливым козлом отпущения, чем тот же электоральный контингент Путина, всегда способный сказать, что он не знал, его обманули и принудили.
Понятно, что любую критику можно бесконечно обращать на оппонента, и кричать, что это он, оппонент — фашист и нацист; в случае Путина всех обвинять в русофобии, как Нетаньяху мечет бисер и обвиняет критиков в антисемитизме.
Казалось бы, в ситуации, когда тебя поддерживает Трамп, которому ничего не стоит белое называть черным, тебе вроде как сам черт не брат. Но за всю послевоенную историю вряд ли можно вспомнить такую степень неприятия, которую встречает сегодня не только Нетаньяху и правый, возглавляемый им Израиль, но и евреи во всем мире, очень часто критикующие Нетаньяху и его самоубийственный правый вираж.
Понятно, что источник антисемитизма, растущего как на дрожжах и в странах Европы, и Латинской Америки (скажем, одним из первых назвал Нетаньяху военным преступником президент Чили), а далее везде — это сам Нетаньяху. Совершая не только преступления, но втягивая в них свою клиентелу, поддерживающих его евреев, он подставляет их под удар в будущем, когда Нетаньяху не будет, но память останется.
Конечно, я мог бы в очередной раз сказать, что практически вся российская либеральная элита в эмиграции — это ядерный добровольный электорат крайней правого мракобесного Израиля. Но то, что российские либералы — правые, и поэтому никогда не придут к власти, секрет Полишинеля. Я, однако, хотел сказать, что в ситуации опьянения проливаемой кровью и озверением с красными прожилками в глазах, для чего 7 октября послужило триггером и курком, наиболее трезвые и честные голоса — это тоже голоса евреев. Я слежу за некоторыми из них, и удивляюсь, как их мужественному спокойствию, так и интеллектуальной отчетливости.
Назову я в качестве примера только двоих, кого больше читаю, — израильтянку Анну Кац, с непревзойденным упорством и тихостью анализирующую социальные процессы в Израиле, Западном берегу и Газе, и бывшего израильтянина, живущего сейчас в Америке, Аркадия Мазина, легкому перу которого принадлежит одна из лучших статей на тему израильских преступлений, написанная, однако, в безэмоциональной рассудительной манере. Что позволяет не только вывести на свет божий очередную икону либеральной тусовки Макаревича и его жену, но и объяснить с большой отчетливостью, почему для палестинцев на оккупированных территориях Западного берега быть реально оккупированными было бы с юридической и практической точки зрения возможно лучше, чем жить в необъявленном и бесправном загоне сегодняшней израильской политики по отношению к палестинцам.
Конечно, пока гром не грянет, погромщики из еврейских поселений на Западном берегу и все, кто их поддерживает, не перекрестятся. Что можно было бы представить как реальность, противопоставляя иудаизм и христианство, как идею мести и идею милосердия. Но это же не так. Христианство творило никак не меньшие преступления, нежели твой Путин или Нетаньяху, и значит, нет возможности противопоставить полюс зла и плюс добра, потому что они очень часто неразделимы. И уж точно конфессиональная прописка ничего здесь не меняет.
Мы все встречали добрых и сердечных людей с угловатыми тупыми взглядами погромщика, и холодных, расчетливых эгоистов с правильными яркими словами на лицемерных устах.
Но Трамп не вечен, как Путин и Нетаньяху, а отвечать за них придется тем, кто сегодня, пылая негодованием, называет критику русофобией и антисемитизмом, хотя сами же — титульные русофобы и антисемиты, потому что во имя собственных нездоровых амбиций, подставляют пасущиеся народы. Которым я точно не желаю той кары, которую примерил на них автор рассуждений о пустынном сеятеле свободы, вышедшем, однако, слишком рано.
Но кара очень часто — не справедливость, а замена одной несправедливости другой.
Точно не помню, но почти наверняка во второй половине 70-х кто-то из наших приятелей привел к нам в гости двух молодых попов или слушателей православной академии, точно уже не помню. Симпатичные современные ребята, выпивали с нами, трапезничали, слушали оперу Иисус Христос – суперстар, танцевали. На лацканах их вполне современных пиджаков были маленькие золотые крестики, подарок патриарха. Танька отнеслась к ним с очень большим интересом, с какой-то внимательностью искреннего любопытства вглядывалась, пытаясь понять, обращалась с ними так, будто они были очень хрупкими, хрустальными или немного опасными. Это было до рождения Алеши, до его крещения вместе с дочкой художника Юры Дышленко, который стал крестным нашего Алеши. А потом, когда они ушли, с легкой опаской в голосе сказала, когда мы остались наедине: и зачем молодым мужчинам подвергать себя таким ограничениям, ведь это все естественно, да и радость, которой не так и много в нашей жизни. Это она о половом инстинкте.
Понятно, что во второй культуре, особенно в ее ленинградском изводе с доминированием интереса к православию, общение со священниками стало привычным. И не случайно, когда мы с Мишей Шейнкером задумали наш «Вестник новой литературы» (в самом названии читалась рифма с эмигрантским «Вестником русского христианского движения») уже в первом номере появились весьма важные для нас «Записки попа». Но не отца Василия, это был псевдоним, а отца Арсения, священника церкви на Среднеохтинском кладбище. И это были не записки, не воспоминания, а интервью, отец Арсений сидел у нас за столом в течение нескольких вечеров и бражничая наговаривал на магнитофон ответы на мои вопросы, которые я же потом превратил в связный рассказ.
Я это вспомнил, потому что не всегда точно понимал, как Танька менялась во время жизни со мной. То есть первую, условно русскую часть жизни (хотя это была не половина, а две трети), она была как бы более покладистой, хотя норов все равно показывала, и свои слабости защищала с большой силой. Но видимым образом поддавалась влиянию, особенно в тех областях, где не чувствовала себя уверенной. Помню, уже после переезда в Америку, пока мы жили в Нью-Йорке, к нам в гости приехала наша давняя российская приятельница Женька Лифшиц, ставшая в Америке православной монахиней. Я о ней уже несколько раз упоминал. Но я вот о каком феномене: помню, мы выходим из нашего дома в Бруклине, в итальянском Бенсанхерсте, и Женька крестится, и смотрю, моя благоверная тоже крестится вместе с ней. Дело было не в том, что она была с детства крещенной, естественно отмечала и Рождество, и Пасху, а в том, что порой автоматически повторяла действия авторитетных для нее людей. С Женькой у нее были хорошие отношения, и она, наверное, уважала ее за стойкость и выбор не самого простого и очевидного пути.
Здесь я хотел бы сказать, что, конечно, оказывал на Таньку влияние, но не пытаясь ее как-то переделать особым образом, а просто тем, что говорил, на что-то откликался, и таким образом оказывал воздействие. Помню совершенно в другую эпоху Боря Останин, говоря о влиянии на женщину и ее литературные вкусы, заметил, что оказывать акцентированное давление не женщину опасно, потому что они и так слишком переимчивы, и, не зная подчас собственных предпочтений, подменяют их чужими и более авторитетными. Но на самом деле при близком ежедневном общении очень трудно сохранить дистанцию, которая, может, и необходима, но трудно достижима.
И, однако, с течением нашей американской жизни я все чаще отмечал, что в Таньке проходит какая-то внутренняя работа, она чаще дистанцировалась от меня, чаще высказывала свое мнение, потому что ощутила большую независимость, которую женщины имели в Америке, и это на нее тоже влияло. Но я начал со знакомства с двумя слушателями православной академии, потому что хотел еще раз подчеркнуть, что далеко не всегда наши убеждения проходят проверку на истинность. Я прекрасно знаю, что многие проходят к вере именно во время болезней близких или своих, или тяжелых переживаний от смерти тех же близких или расставании с ними, и Танька на моих глазах проходила эту проверку.
Решающим здесь, возможно (если я не упрощаю), оказалась то, что ее родная младшая сестра, истово православная и при этом далеко не златоуст, девушка, а потом женщина довольно простодушная, хотя и не злая, особенно после смерти Зои Павловны, их мамы (очень отрицательно относившейся к православному восторгу Наташки), стала немного таким ментором. И в разговорах со старшей сестрой пыталась ее как бы подвигнуть к вере, которая у нее очень часто оборачивалась идеологией духовного русского преимущества в русле официозного движения. Это так Таньку раздражало, что она вместе с раздражением против дурацких нравоучений младшей сестры и ее же нарастающего антиамериканизма, обретала уверенность, что вера – это манипуляция, самообман и обман – вне зависимости, понимает ли это человек или нет.
Понятно, она отличала ту же нашу монашку Женьку, которая просто была намного умней и образованней, но к тому моменту, когда Танька заболела, причем стремительно и ужасно, она постоянно подвергалась сначала осторожному, а потом все более массированному давлению со стороны капелланов в больнице или священников разных конфессий. Потенциальному давлению, потому что Танька несмотря на то, что ей становилось все хуже и хуже вплоть до своих последних дней, с энергичным протестом отвергала попытку просто даже поговорить с человеком, представившимся ей как служитель церкви или просто психотерапевт. При этом я и не думал оказывать на нее какое-то давление, напротив, если бы она захотела поговорить с кем-то о своей душе или жизни после смерти, я бы и слова против не сказал бы. Но она была совершенно непреклонна, как бы она себя не чувствовала, она, спокойно глядя собеседникам в глаза, говорила, что — атеистка, в загробную жизнь не верит и не желает на эту тему говорить.
Быть таким рекламным атеистом легко (или легче), когда ты далек от последней черты, но когда эта черта проводит всю углубляющуюся тень на твоем лице, быть непреклонным и уверенным в себе куда как труднее. Я все последние месяцы всматривался в нее, все с большим удивлением отмечая в ней ту силу, о существовании которой даже не подозревал. Она же была не настырной, не задиристой, но с течением времени стала куда с большим тщанием подбирать слова, она явно думала прежде, чем сказать что-то. И стала несравнимо более отчётливой, нежели была когда-то, когда мы только поженились, и принимали у себя еженедельных гостей. Я видел, как она стала спокойнее и отчетливее говорить и писать, у нее вырабатывался какой-то новый лапидарный стиль письма.
В последний месяц, когда ей стало совсем плохо, она перестала отвечать на письма и эсэмэски от близких подруг, и когда я предлагал, давай, я напишу им, неудобно не отвечать, она говорила: станет получше, тогда и отвечу. Наговори, я запишу – предлагал я: нет, я сама, когда придет время. Время не пришло, но она была точной и отчетливой до последнего мгновения – ни разу не испугалась, ни разу не запаниковала, ни разу не потеряла своего лица. Мне, возможно, было бы даже легче или понятнее, если бы она обнаружила свою слабость, более чем естественную в такой ситуации. Но нет, до последнего вздоха – спокойная отчётливость и выдержка.
Конечно, ей было нелегко со мной, я говорил и формулировал намного быстрее, больше читал, и, значит, невольно или вольно подсказывал ей ответы, которые она искала. Но она молча принимала их к сведению, и шла своей дорогой. Она была готова к длинной и большой жизни, она не сломалась, она была сильнее, намного сильнее, чем я думал и, скорее всего, сильнее меня. Потому что быть сильным в сильной доминирующей позиции куда как проще, чем сохранить силу и присутствие духа, когда твоя жизнь летит под откос.
Но в том-то и дело, что она не ощущала свою жизнь летящей под откос, она была готова сражаться и сражаться, преодолевая свою болезнь. Я уже приводил ее последние слова, сказанные в конце дня 31 декабря перед тем, как мы с женой Алеши Милой уходили после ее последнего дня, проведенного в сознании. «Все болеют, все поправляются». Она так формулировала себя в последние мгновения ее сознания, она так позиционировала себя в ситуации тяжелой болезни. Она не стелила соломку и не хваталась за соломинку, она просто и честно смотрела в лицо жизни, которая оказалась к ней столь сурова.
Сильная моя девочка, сильная и умная, и главное – растущая и меняющаяся в зависимости от этапа своей жизни, которая, получается, проходила не впустую, не зря. Моя дорогая, моя единственная, мой дыхательный аппарат: тебе бы жить и жить, чтобы меняться и оставаться собой. Но судьба повелела иначе, и нельзя было с большим достоинством принимать ее беспощадные удары. Смелая моя, моя девочка.