Танина одногруппница, близкая студенческая приятельница, прислала мне ее студенческую же фотография. На заднем фоне какие-то вагоны, наверное, на какой-то овощебазе, вполне узнаваемый советский неприбранный антураж какой-то свалки. На переднем плане ее другая приятельница Лариса Морва, Морва по фамилии будущего мужа, тоже из их группы, венгра Джорджа Морвы. Рядом с Таней, если я не путаю, ее одногруппник Радж, Танька всех называла с уменьшительно-ласкательными суффиксами – Раджик. Я не помню, из какой он страны, но ее группа была интернациональной – были такие группы в Политехе.
Фотография замечательная, жанровая, они явно что-то смешное рассматривают, но что именно – не понятно, осталось за кадром. Танька получилась не очень, какая-то мордастенькая, из-за поворота головы, далеко не красавица. Но она и не была всегда красива, знала это прекрасно, знала, что, как и любая женщина, должна постараться, чтобы выглядеть лучше. Но мне сегодня хочется, чтобы я показывал ее в лучшем виде, не очень понятно – почему? Почему мне хочется, чтобы действительность была отлакирована, чтобы Танька блистала, а она выглядит вполне буднично, да еще разворот головы делает лицо шире, чем на самом деле, но, ничего не поделаешь, как есть: каким было запечатлено мгновение, таким и осталось.
Я думаю, это второй или третий курс, мы, конечно, еще не женаты, она никогда не заводила разговор о женитьбе, ее кодекс скромности (да и рациональности) этого не позволял. Потом Танька мне скажет, что ее мама, пытаясь приуменьшить будущее разочарование, говорила, что мои родители не позволят мне на ней жениться. Это, конечно, смешно. Моя любимая Зоя Павловна (а ее портрет стоит сейчас на моем столе, я перенес его с Танькиного стола, и все время смотрю на него) здесь ошибалась, мои родители не позволяли себе вмешиваться в такие вещи; если Зоя Павловна имела ввиду, что мои родители хотели бы видеть моей женой еврейку, то она просто не понимала уровень обрусения моей семьи, начавшегося еще до революции с гимназий и университетов. Я не представляю, не говоря о папе, но, чтобы мама, вполне порой неуравновешенная и эмоциональная, позволила себе такого рода пожелание. Да и не было евреев и евреек в моем окружении, они отсутствовали как класс, пока я не влился в среду ленинградского андеграунда, да и здесь почти все евреи были православными, то есть уже не евреями как бы.
Но что меня останавливает в этой фотографии, удачно запечатлевшей какой-то момент, что-то конкретное, на что почти все на фотографии смотрят, а мы его не видим и можем только предполагать? Как на любой жанровой фотографии – жизнь этого самого момента оказывается ключом, для нас недоступным. Они смотрят на что-то – кто-то улыбается, кто-то вполне отстраненно поджимает губы, но они присутствуют здесь и сейчас, а вся остальная жизнь остается где-то там, за горизонтом, за воображаемым горизонтом жизни, которая еще будет, но они о ней ничего не знают.
И я думаю о всей той жизни, которая моей Таньке еще предстоит, в какой-то мере огромной и неизвестной, радующей и разочаровывающей, но ни мы, ни они ничего о ней не знают. Но, естественно, нет никакого испуга, только рутинное ожидание. Но я не могу не думать о том, что моей Таньке предстоит – в том числе из-за жизни со мной, которую я с теми или иными подробностями описал. Но чего я точно не вижу – так это ее страха от предстоящей смерти. Да, до 1 января 2025 более пятидесяти лет. Но я-то сегодня на все смотрю сквозь объектив этого прискорбного знания, я разглядываю ее лицо, лица ее студенческих товарищей, и в них нет ничего, касающегося знания будущего. То есть они абстрактно знают или предполагают, что именно ждет их в жизни, но это перфектологическая операция не тяготит их, не лежит грузом, как лежит сегодня на мне.
Я смотрю на Танькино лицо и не могу отделаться от воспоминаний о ее тяжелой и скоротечной болезни, о ее непредставимом для меня мужестве, потому что я всегда ее держал за мягкую покладистую женщину, избегающую конфликтов и ссор, а она, как оказалось, имело такую силу духа, которого у меня, записного мачо, не было и в помине.
Что еще сказать? Я вернулся из трехнедельного путешествия по Армении и Грузии, правда, тут же по возращению заболел, простудился, возможно еще на пути туда. Конечно, в смысле влияния на мое состояние, это была очень правильная поездка. Я вынужденно отключился от строя своих горестных мыслей, а вошел в другой туристический поток вместе с близкими мне людьми, и это оказалось благотворным. Правда, я не завершил то, что собирался сделать сразу по возвращению – купить себя красно-розового щенка американского голого терьера. Я написал заводчице буквально через час после возвращения домой, но она мне пока не ответила, а я впал в раж болезни, и до сих пор из нее выкарабкиваюсь.
Более того, возможно, от нездоровья, меня опять обуревают страхи – справлюсь ли я один с собакой? Вот буквально через месяц у меня визит к онкологу, и на фоне растущего показателя PSA я могу предполагать, что рано или поздно опять начнется круговорот с лечением, терапией, а что будет делать моя собака, если я просто буду уезжать на часть дня куда-то (не говоря о том, что с ней будет, если она останется одна)?
Да, после Кавказа, а у меня было ощущение, что я побывал дома, советским так все пропитано и Армении, и в Грузии, русский язык настолько повсеместен, южнокавказский темперамент настолько узнаваем и, что я, конечно, ощущал себя в отчетливо комфортной ситуации.
Но я прекрасно понимаю, что ни одна из проблем, усугубляющих мое состояние тотального одиночества и тоски по моей девочке, никуда не делись. Да, я захожу в ее комнату, на ее письменном столе стоит мой новый макбук про, который я купил, не знаю, зачем, для путешествий, и чтобы подарить ее макбук другу. Я все время представляю, что по моей квартире будет бегать розово-красный голый, как ребенок, щенок, а я буду его звать, как звал мою девочку – Нюшка. Но справлюсь ли, не подведу ли его? Не знаю.
Разговор Зинаиды Пронченко с Ксенией Собчак намного более симптоматичен и разнопланов, чем если интерпретировать его как разговор либерала-релоканта с провластным журналистом, изображающим независимость. Потому что это разговор-матрешка, там одна в другой умещается сразу несколько версий, и они не слишком противоречат друг другу, особенно если не устанавливать между ними иерархию.
То есть никто, конечно, не мешает увидеть это как разговор женщин принципиального разного статуса: вполне демократического журналиста и вроде как аристократки из слоя бенефициаров постперестроечной эпохи. Потому что Собчак, сама себя иронически преподносящая как кровавая барыня, принципиально артикулирует себя в виде новой аристократии, мажорки и дочери начальника Путина, ибо погоны и лычки лишними не бывают.
В то время как Зинаида Пронченко селф-мейд-вумен, училась, конечно, в хороших петербургских гимназиях и университетах, но без папиных денег и папиного авторитета, открывавшего почти любые двери в тени имени дяди Володи, умеющего прощать шалости ради верности в главном.
Конечно, можно противопоставить их если не по уровню, то по характеру интеллекта — казалось бы, острая на язык Пронченко, умеющая высмеивать бездарных и поверхностных коллег по киноцеху, при этом оставаясь точной и остроумной, имеет фору. И по обнаружению смыслов не только на экране, но и в той действительности, что находится за ним. Как, впрочем, и в той реальности, что порождает сам экран. То есть умеет проходить сквозь зеркальное стекло, в равной степени координируя читателя по обе его стороны. Это мало кто умеет с таким принципиальным злоязычным и зорким остроумием, которое никогда не переходит границу между актуальной кинокритикой с привкусом светской жизни и теорией искусствоведения, интересного настолько немногим, что ловкости ее жонглирования можно бы позавидовать.
Но и Собчак умеет разговаривать с теми, с кем Пронченко не умеет, не решается или не хочет говорить — с настоящими левыми интеллектуалами типа Юрия Слезкина, который не только Путина и Трампа способен раздеть до детдомовского белья, но и на священных либеральных коров может покуситься. И Собчак понимает, что здесь должна быть послушной первой ученицей, что тоже умеет, и готова дать мастер-класс высокомерной и неожиданно пугливой выскочке, которая, оказывается, смела только, когда защищена онлайн расстоянием. А при зрителях предпочитает многозначительно молчать, не ввязываясь в споры, победить в которых проблематично, а выглядеть глупой не хочется. Плюс к тому, наша Зина — правая, защищает нежный Израиль, как аленький цветок, а левых на дух не выносит, как почти вся ее аудитория.
То есть это и разговор двух источников интеллекта — довольно камерного и остроумного у Пронченко и вполне развязного, приправленного стервозностью и небрезгливого у Собчак. Именно поэтому у Пронченко не получился ожидаемый диалог записного либерала, разоблачающего провластную профурсетку до трусов. Собчак, возможно, и профурсетка, но попытаться вывести ее на чистую воду у Пронченко ни желания, ни духа, ни ума не нашлось. То есть дело не в том, кто за Украину, а кто против, а по принципу: а наши ребята за ту же зарплату уже семикратно уходят вперед.
И тут подтягивается еще одна плоскость рассмотрения живой беседы, которую больше всего ожидали голодные на разоблачения зрители такого рода шоу — ведь у Собчак отчетливая репутация спойлера, назначенного властью, чтобы поколебать невеликие шансы очередного оппозиционера. Именно за этим Кремль выставлял ее вместо Навального в 2018: мол, не давим оппозицию, вот вам Собчак, она с Яшиным жила как с мужем, чем же хуже.
И многие ждали, что честная кокетка Пронченко с обликом серовской девушки с персиками выведет продажную Собчак на чистую воду. Но у Собчак куда лучше получилось прочитать отповедь эмигрантам-оппозиционерам, которых она небрежно упрекнула в том, что они существуют не за счет честной поддержки читателей-зрителей, а за счет идеологических грантов, которые получают за политически правильную антипутинскую и проукраинскую позицию, как у той же Медузы или Дождя. И у Пронченко ничего не нашлось ответить на эти инвективы, которые могли быть дезавуированы напоминанием о репрессиях и отсутствием воздуха в путинской России, а в результате получилось, что оппозиционные эмигранты уезжали не за свободой, а чтобы поменять одну кормушку на другую.
Конечно, можно, как это делает Пронченко, уповать на то, что и так все ясно. Не ясно, потому что не артикулировано, а слабосильные намеки и стреляния глазками — не самые сильные аргументы. И хотя продажность Собчак вроде как у всех на языке, у Пронченко не получилось и в этой не самой трудной ипостаси вывести оппонентку из удобной тени.
Потому что есть и еще одно место для матрешки — спор двух видов конформизма, каждый из которых уверен в своей праведности и продажности оппонентов, но на поверку зрителю предлагается поверить просто репутации.
Да, репутация Пронченко в ее же кругу несомненно выше, чем у Собчак, но только в своем опять же кругу, а не во враждебном. Зато у Собчак просмотры идут на миллионы и чуть ли не миллиарды, а у Пронченко куда как пожиже и постнее. А чтобы вывести коэффициент властного усиления, у Пронченко, явно боящейся лобового столкновения из-за опасения услышать в ответ — а ты кто в зеркале — слов и аргументов опять не нашлось.
Да, если сравнивать по параметру стиля, то Пронченко, казалось бы, легко бьет Собчак, у кровавой барынимного апломба и опыт полемиста, но ни такой работы со словом, ни таких знаний современный культуры, конечно, нет. Но робость и осторожность не дали даже в этой плоскости Пронченко опередить Собчак, потому что потенциально Пронченко, конечно, умнее, но помноженная на коэффициент полемичности — осторожнее, если не трусливее, и по очкам, несомненно, Собчак победила.
Потому что — да, это было противоборство сразу в нескольких плоскостях и ипостасях, но за любым спором и разговором стоит масштаб личности и готовность к риску, и здесь Собчак, на которой места для печати негде ставить, оказалась не по зубам слишком осторожной и боязливой Пронченко. Чего она опасалась — того, что Собчак в худшем для неё случае выкатит ответный компромат на скромницу Зину, перенесет разговор на личные темы, — остается только гадать.
Но этот страх борьбы и настоящего спора показал сильные стороны провластной журналистики, не чурающейся идеологического столкновения в виду легкости ее интерпретации как взаимной продажности и взаимной зависимости. А узорчатая камерность смелой на язычок Зины, столь выигрышно смотрящаяся в интимной будуаре блога для своих, оборачивается тщательным уклонением от открытой борьбы, чреватого тем, чего неожиданно тихая и умная Зина почему-то отчаянно боится.
Поэтому и вроде как самая внешняя ипостась пропутинской или антипутинской журналистики так же осталась без победителя, по умолчанию у Пронченко должно было быть больше козырей в колоде, в реальности более развязная и опытная Собчак не дала умной Зине ни показать свои сильные стороны, ни нанести ущерб и выставить на показ язвы своей оппонентки.
И это именно то, что на самом деле не могут либеральные оппозиционеры — в своем кругу они все молодцы среди овец, но с другими пастухами они только и умеют что кричать «волки, волки», а кто там на самом деле за рекой в тени деревьев, издалека не разберешь, а слов мы так и не услышали.
Из-за своего затянувшегося путешествия на Кавказ я пропустил большое число политических событий, в частности, почти месячной давности статью Славоя Жижека и буквально недавнее интервью Собчак Зинаиде Пронченко.
Но о статье Жижека в русскоязычном сегменте писали так мало (и понятно, почему), что я решился вернуться к его выступлению, потому что актуальности оно не потеряло. Сразу скажу о том, что меня удивило, а я знаком с Жижеком лично и участвовал с ним в общих конференциях. В частности, на конференции, устроенной Борей Гройсом в Берлине в самом начале века, где Жижек лестно отзывался о Ленине-Сталине: не в смысле оправдания репрессий, а как инициаторов модернизации в России. Хотя это было все равно вызовом и скандалом.
Так вот главное мое удивление от текста Жижека – в нем нет агрессивного, провокативного вызова, все инвективы, им припомненные и складируемые, не отличаются от того, что говорят другие, а его общий вывод, типа, надо защищать либеральную демократию от правой фундаменталистской контрреволюции, выглядит просто банально и не вполне верно. Почему – скажу ниже.
Очевидны и главные положения текста Жижека. Что Трамп ничему не отличается от Ирана, только, конечно, намного опаснее, как снежная лавина и заледенелая ручка двери. Потому что Трамп занимается кастрацией цивилизации, что многократно было повторено им и его командой в качестве главной своей цели, обозначенной, как «стирание цивилизации». Именно необходимость противостоять этому цивилизационному самоуничтожению и приводит Жижека к довольно банальному совету защищать либеральную цивилизацию, как экзистенциальную задачу. И здесь я не могу не отметить неожиданную наивность и банальность парадоксалиста Жижека: либеральная демократия и либеральная цивилизация – не есть абсолютное добро даже в ситуации атаки на нее правых фундаменталистов от Путина, Нетаньяху, Бориса Джонсона, руководства Китая и многих других (разве что Орбан счастливо спустился на несколько ступенек вниз по лестнице, идущей наверх).
Более того, именно принципиальные ошибки либеральной демократии, которые она до сих пор не состоянии осознать, и привели к правому повороту. Поэтому результирующий вывод Жижека, что мы нуждаемся в революции, которая в его рецепте собирает все наиболее общие места – от всемерного противостояния России в ее попытке захватить или поставить на колени Украину до противодействия правому интернационалу, во многом — тривиальны и вряд ли работоспособны. Что доказывает, например, политическая компания американских демократов накануне выборов в ноябре, в котором они концентрируется исключительно на критике Трампа (типа, надо снимать с пробега идиота), а стоило бы на собственной позитивной программе по исправлению своих же ошибок, на что у них явно не хватает политической воли.
Теперь о том, почему русскоязычные релоканты практически проигнорировали статью Жижека. Они сегодня смело (хотя и односторонне) критикуют Трампа, приплюсовывая его к Путину, но больше за его неприязнь к Зеленскому и нескрываемое уважение к российскому автократу. И, как следствие – холодному отношению к Украине, которую, будь его воля, он бы без колебаний отдал российскому диктатору, потому что это еще больше разрушило бы ненавидимую им либеральную цивилизацию.
Но есть вещи, которые для либеральных релокантов – табу: это критика Израиля. А Жижек утверждает, что режим Нетаньяху превратил Израиль в одно из самых опасных государств мира, переформатировав израильское общество и трансформировав бывших жертв Холокоста в наиболее титулованных сегодня расистов. И это для Жижека никак не менее серьезный вызов, чем Трамп, который, без соменн6ия, наивней и глупее любого другого автократа, которого превосходит присвоенной им властью.
В своей критике Израиля Жижек ссылается на израильского историка Юваля Харари, характеристика которого современного Израиля настолько показалась Жижеку точной, что он привел его цитату, говорящую о метаморфозе Израиля, осуществившего дрейф от либеральной демократии к правому и невероятно жестокому варианта консерватизма (я ее повторю с небольшими сокращениями:
«Иудаизм выжил, он стал мировым чемпионом по выживанию в условиях катастроф. Но он никогда не сталкивался с катастрофой, подобной той, с которой мы имеем дело сейчас, — а это духовная катастрофа для самого иудаизма. Наихудший сценарий, который сейчас воплощается кампания этнических чисток в Газе и на Западном берегу, которая может привести приведет к изгнанию двух миллионов, а может и больше, палестинцев. Оттуда выползет создание Великого Израиля, распад израильской демократии и создание нового Израиля, основанного на идеологии еврейского превосходства. Поклонение тому, что на протяжении последних двух тысячелетий было совершенно антиеврейскими ценностями».
Можно поспорить с Харари, потому что все программа правого поворота и жестокости к чужим была заложена в первоначальной идее Израиля, как еврейского государства. Этническую исключительность попытались приструнить прилагательным «демократический», но это фиговый листок: демократия для своих, а остальным необходимость считаться с нашими интересами вне оглядки на международное право и осуждение той самой либеральной демократии, которая и допустила трансформацию Израиля из государства бывших беженцев и жертв в жестокое и беспощадное государство, которое сегодня, по мнению того же Жижека, опаснее даже Трампа. Потому что Нетаньяху научился манипулировать Трампом, интеллектуальных способностей которого не хватает на то, чтобы видеть опасность, в которую он погружает в том числе и свою власть.
Причина, по которой российские эмигранты, не в состоянии критиковать Израиль и ставить его в один ряд с Путиным, Трампом и иже с ними, понятна. Хотя я предпочел бы подробнее это проговорить при анализе беседы Зинаиды Пронченко и Собчак. Это и собственные правые убеждения, приведшие будущих релокантов в ряды поддержки бенефициаров перестройки, а потом и власти и вообще почти всех тех сильных и потенциально способных платить гонорары за их интеллектуальную поддержку. И огромное влияние еврейского лобби в самой среде либеральных эмигрантов (хотя либеральны они только в отношении к Путину, а так остаются правыми либералами, как те же республиканцы в Америке). И даже нарастающая критика режима Нетаньяху в Европе не может изменить их позицию, которая остается фундированной еврейским национализмом самого примитивного свойства. И тем, что именуется влиянием референтной группы.
Но не смотря на все сомнительные выводы, к которым приходит Жижек, призывая, взяться за руки друзья, чтобы не пропасть по одиночке под пятой Трампа, Нетаньяху, Путина в их стремление кастрировать цивилизацию, статью Жижека можно рассматривать как синопсис сегодняшних актуальных и действительно серьезных проблем. Вот только не выбор правильной стороны в виде либеральных демократов способен остановить этот опасный правый поворот, а трансформация политики самих либеральных демократов, чьи ошибки и запустили правую контрреволюцию, как цивизационный вызов описанный в статье Жижека.
Начну с конца, когда я после такси, втянул багаж и вошел в наш дом, то мне в нос ударил ужасный трупный запах, и я ни секунды не сомневался, что его источник — моя квартира на втором этаже нашего трехэтажного дома. Я обреченно тащил за собой чемодан с сумкой сверху и рюкзак с фототехникой, и знал, что ожидает меня за закрытой дверью.
Вчерашний день вообще был настолько мучительный и неправильный, что все равно, с чего начинать. Ночь накануне была ужасной, отменялись самолеты, выключались звуки на телефоне, сами телефоны забывались дома на столе, хотя формально надо было следить на экране за приближением такси. Все было очень знакомо и читалось как предчуствие. Не то, чтобы я верил в него, но иногда так все сходится, что вернуться назад уже проблематично.
Вообще лететь из Тбилиси с Бостон – это еще то удовольствие. От Тбилиси до Стамбула – рукой подать. Формально у меня были комфортные четыре часа трансфера, по сравнению с 9 часами по дороге туда – детское время. Но мне все было уже плохо, все не в коня корм, а сама дорога Стамбул – Бостон – 11 часов бесконечного утомительного перелета тянулись как время перед казнью. Я читал, смотрел фильмы, время остановилось, между двумя мгновениями было два-три минуты, все тянулось как мука.
Понятно, причина была в моей усталости и бессонной ночи накануне, но и еще какой-то контекст, который подключало мое восприятие, ориентированное не то, чтобы обязательно на катастрофу, так как смерти я не боюсь, то что такое неожиданное со мной может произойти, кроме муки? Мука и осуществлялась.
Пик наступил за часа полтора до прилета. Мы остановились. Я такого никогда не видел. Во-первых, не менялись показатель положения и скорости самолета, в течение часа они были одни и те же. Во-вторых, не менялись виды из окна. Формально, это был подлет к Бостону, когда вы видите часть береговой линии, видите сзади и сбоку пространство воды, и так проходит час. Возможно, это был высший пилотаж пилотов – они получили команду не двигаться и не двигались. Как это осуществлялось, я не знаю. Пейзаж за окном остановился, показатели самолета, высота, расстояние до аэропорта Бостона – тоже.
Так как было понятно, что ситуация не штатная, резонно было ожидать объявлений со стороны экипажа. Экипаж и капитан судна молчали как Зоя Космодемьянская, более того, чтобы драматизировать ситуацию до предела, она выключили все огни внутри самолета, даже обозначения аварийных выходов. Совершенная темнота, иногда кто-то не выдерживал, отодвигал шторку на иллюминаторе, и мы могли видеть застывший пейзаж за окном.
Если авиакомпания была бы не турецкой, почти наверняка кто-то потребовал объяснений, я тоже мог, но я боялся, что испугаю пассажиров вокруг: маленькую черную девочку с отцом-одиночкой, непрерывно что-то писавшем в макбуке, и девочку постарше, спавшую рядом с отцом-китайцем в невероятно растянутых и потрепанных джинсах. Если потребовать объяснений у экипажа, у кого-нибудь не выдержат нервы, и начнется истерика.
Поэтому я, как и все остальные, просто ждал. По ощущению прошло более часа, когда вдруг скорость и высота стали немного уменьшаться, в салоне было все также темно, все мониторы были отключены, в том числе тот, на котором транслировались основные показатели полета, и только за минуту до приземления, этот монитор вдруг зажегся, показал освещенную полосу и самолет аккуратно как шип в проушину вошел в приземление. Далее происходила рулевка, самолет сам медленно двигался по полосе, свет все также был отключен, я понимал, что у турецкой компании куда меньше обязательств перед пассажирами, чем у американской или французской, но не до такой же степени. Авторитаризм в ситуации приземления.
Зажегся свет, никто не задал ни одного вопроса, как будто, так и надо летать, чтобы пейзаж за окном не менялся в течение часа. Все послушно собрали свои вещи, и потянулись к выходу, больше моей ноги в этой компании не будет.
Дальше все тридцать три удовольствия в виде ожидания идиотского чемодана, путешествие через ночной аэропорт в поиске точки для pick up Uber, сам Uber c привычным культурным несовпадением, особенно после очаровательных армянских и грузинских водителей. И ремонт на протяжение почти все поездки по главной бостонской артерии Mass Pike из-за чего 15 минут пути превратились в 40.
А когда я втянул свои вещи в вестибюль дома, я ощутил трупный запах, не сомневаясь, что его источает именно моя квартира и обреченно побрел на встречу неизбежному.
Понимаете, мужчины страшно амбициозные и самоуверенные существа, они смотрят снисходительно на живущих с ними женщин, и уверены, с их нехитрым набором обязанностей справится даже обезьяна. Но да – на короткий момент именно так и есть. Повторяй как попка-дурак, и все будет тип-топ. Но я уехал на три недели. Как я подготовился к своему отсутствию – я отдал ключи соседу, попросив забирать почту и поливать два Танькиных цветка. Но разве так готовится к женина к трёхнедельного отсутствию – она устраивает ревизию холодильнику, она выбрасывает все, что не должно ее дождаться, и делает это совершенно незаметно для самоуверенного мачо. А что делает мачо? Он готовит накануне отъезда, набивает холодильник скоропортящимися продуктами и в завершении всего забывает заранее вытащенный из морозильника пакет с говядиной и костями для борща на самом видном месте и что-то еще, чтобы запах был точно трупный. Но с прожилками.
Это так стыдно. Взрослый мужик не смог подготовить квартиру к своему отсутствию. Забыл все, что можно забыть, кроме почты и цветов, и мне стало так больно, больно, что я подвел свою Таньку, что оказался не в состоянии жить без нее, что испортил жизнь своим соседям. Мне давно моя кейсменеджер по страховке и еще одна врачиха говорят: возьмите тревожную кнопку, в противном случае, так как вы живете один, вас в конце концов найдут по трупному запаху в коридоре. Но я решил прорепетировать, купил билет и не поехал, то есть уехал, но забыл все, что делала Танька, когда мы уезжали, а я этого не видел, не ценил, не понимал, пока не провонял квартиру так, как этого не бывает.
Я потом полночи открывал все окна, все вымывал, и было ощущение, что я просто на пальцах показал, что не могу жить один, без нее. Что она приучила своей невидимой заботой, что все происходит само собой, а у меня само собой происходит только катастрофа. И так как я был уже взведён до отказа странным поведением турецкой компании, потому двухчасовым и бессмысленным ожиданием в аэропорту, а потом негодным доказательством, что я не могу без своей Таньки даже просто следить за тем, чтобы моя квартира не воняла на весь дом трупным запахом убого и позорного приключения.
Конечно, я мог бы развить свой успех и рассказать кое-что еще, что ранило мою самоуверенность, потому что самоуверенность – это и есть то, что ранит, потому что самоуверенность – это выход за габаритные огни. А скромность, тем более такая, какая была свойственна моей Таньке, — это не просто осторожность, но и уместность, расчет на свои силы и минимизация ошибок. В то время как мачо – это просто и есть квинтэссенция ошибок. Он хорош только когда надо жертвовать или рисковать жизнью, потому что так как она ему нахуй не нужна, он будет это делать с той непритязательностью и легкостью, которую с грехом пополам можно принять. А так – неприспособленный к жизни самоуверенный петух, из которого даже суп, как из топора.
Я ставлю текст, написаный еще в Грузии, но день возвращения оказался настолько щедрым на сюрпризы, но мне неловко ставить заранее написанное, настолько оно бледнеет на фоне остального. Но ничего не поделаешь; мы живем, не зная будущего, и это наше спасение.
Три недели в Армении и Грузии я все время был на людях, и привычная концентрация на отсутствии моей Таньки не то, чтобы исчезала, но болела как зуб, удаленный две недели назад и с почти затянувшейся ранкой.В принципе за этой анестезией я и ехал, на людях и страдать неудобно, и время так уплотняется, что вроде и некогда.
В этом смысле Армения была каким-то комфортным обезболивающим, а вот в Грузии все изменилась, и компания наша поредела и времени на рефлексию стало больше, и, как следствие, стали появляться рифмы, между жизнью, которой мы жили в Тбилиси, и тем всегда вроде как бы контрабандным просачиванием образа моей Таньки в этот сумасшедший туристический ритм нашего тбилисского бытия.
Что было общее — я ни разу не взял в руки свою камеру, хотя живописных нищих и в Армении, и в Грузии было хоть отбавляй. Я не знаю, как внутренний блок на фотографирование связан с моей Танькой, но это связь — прямая и безусловно синхронная. Я фотографировал бездомных всегда с ней, она по большей части не ходила со мной по моему охотничьему маршруту, а ждала меня в парке Boston Common, но сам процесс фотографирования оказался связан с ней напрямую — она ушла, и я перестал снимать. На телефон могу, камерой — нет.
Я не хочу сравнивать Армению и Грузию, последняя, конечно, куда более распиздяйская, но и близкая страна и очень похожа на Россию. И вино в ней лучше. Я не был в России более 13 лет, и сколько бы путиных не вспухло пузырями на ее лужах, это родина моих воспоминаний, моей жизни, большая часть которой прошла в ней. Грузия же даже внешне очень часто похожа на то, где мы с Танькой жили в России. Хотя разные районы Тбилиси отзывались во мне по-разному.
Пока мы обитали в Сололаки, этой контаминации итальянского и одесского двориков, с обшарпанными внешними лестницами и верандами, на которых многослойная, чешуйчатая краска дыбилась как мозоли кочегара, бросающего уголь в топку, я мог вспоминать разве что Очамчиру, в которой мы с Танькой и еще несколькими друзьями жили летом 1972 года. Но это было странное время и место, где, кроме нас, отдыхающих было полтора человека на километр пляжа. А из еды только хлеб, помидоры, консервы бычки в томате и вино.
Но когда мы переехали в район Ваке, мы словно вернулись в советскую эпоху — почти в таком же сталинском доме (хотя и постройки конца 50-х) мы жили с ней в районе метро Елизаровской. И почти в таком же доме на Малой Охте жили мои родители. Более того, сам проспект, на котором стоял наш дом на улице Ираклия Абашидзе, был очень похож на московские дома в районе Аэропорта, где в это же время жил мамин брат, дядя Юра. И все вместе это было не копией, конечно, но репликой того советского времени, которое в анамнезе у всех, и одновременно какая-то подсказка. Знаете, как пишут слово, пропуская буквы и выставляя вместо них точки, которое сознание должно дополнить до смысла.
По этой или другой причине, но я в этих вполне советских интерьерах ощущал Танькино отсутствие более явственно, особенно, когда я в предпоследний день пошёл в фермерский магазин, где продавали сельские продукты, творог, сыры, овощи, фрукты и купил всего так много и совершенно не того, что мне досталось на орехи. И я вспомнил, как Танька меня ругала, когда я покупал не то и не в том количестве, как надо, а так почему-то получалось, что я всегда покупал не то и не в том количестве, которое от меня ожидалось.
Я прекрасно понимал, что для женщины магазин и покупка продуктов — зона ее амбиций и ответственности. И женщина не может с таким же холодным безразличием относится к этим покупкам, как это делает мужчина, для которого это все не более, чем нудная скучная игра без перспектив выигрыша.
И я начал думать, почему меня ругала Танька, за что, а потом, совершив вполне логический переход, стал думать, а была ли в ее претензиях настоящая весомая причина? И не то, чтобы вспомнил, я ведь это всегда знал, что я доставлял ей много боли, а то, что она никогда не высказывала мне претензий, так это просто по ее природной мягкости и из-за страха меня потерять.
А страх был реальный. Вокруг меня всегда было много баб, ничего не поделать, ничего не изменить, их было много, я обладал какими-то качествами, очень часто обезоруживающими (или вводящими в заблуждение) женщин определенной складки, не чуждых умственных интересов и вообще мужской яркости. Да, она меня ни разу не упрекнула. Я старался ее не ранить, но, конечно, ранил. И то, что она никогда мне об этом не сказала, хотя глухо с шипящей нервозностью проговорила это в дневнике, ничего не меняет. Она была тихоня, она мне с готовностью подчинялась большую часть жизни, в России так совершенно. Что не означает, что я не причинил ей много боли, и это уже не изменить.
Но ужас в том, что верни все назад — я вряд ли смог бы стать другим. У меня не было особой сексуальный озабоченности, больше здесь было примитивного мужского самоутверждения. Я был непризнанный писатель андеграунда, я писал романы, которое читало считанное число читателей. Да, я мог успокаивать себя, что это были самые знаменитые (если вводить ориентир сегодняшнего дня) художники бывшего московского концептуализма и лучшие — на мой исключительно взгляд — писатели и поэты обоих столиц, но способов самоутверждения было не так много, и мужское доминирование было одним из самых патентованных.
Но я ведь не для оправдания себя пишу о той боли, которую, скорее всего, причинял своей Таньке, а чтобы сделать больнее себе. Ее женская гордость не могла не страдать. А ее молчание только умножало эту боль. Повлияло ли это на ее смерть, для меня столь неприемлемую? Не знаю. Но на ее пристрастие к алкоголю — точно повлияло или не могло не повлиять.
Я думаю о нашем прошлом, и оно никогда не казалось безоблачным, но даже сейчас, когда дороже ее памяти для меня нет ничего, я не могу тебе сказать, что верни все обратно, я бы все осознал и стал бы другим. Я не могу обманывать ни тебя, ни себя, я не был ходоком, я, скорее всего, искал признания, но тебе от этого не было легче.
Вот так я съездил в Грузию, чтобы понять, что виноват перед тобой, и, как бы я о тебе не заботился, никто тебе не причинил столько боли, сколько причинил я. Ты не можешь уже простить меня, и мне с этим жить.