Деконструкция себя

Оригинал текста

Наши политические убеждения, особенно в такой переломный момент, как сейчас, кажутся нам сами собой разумеющимися. Более того, они кажутся нам свидетельством (и даже доказательством) нашего ума, честности, образованности и нравственности. Да и как тут можно сравнить: если с противной стороны наглая, хищная, завравшаяся власть, с легкостью нарушающая международное право (разрушая его при этом). А защитники этой позиции, помимо крапивного семени (так Розанов называл чиновничество) — какая-то гопота, преклоняющаяся перед паханом, вместе с гундосой пропагандой, называющей сторонников антиимперской киевской революции бандеровцами, фашистами и карателями. У которых, мол, и страны нет, одна территория.

Кажется, что свет (мы) противостоит тьме (им). Увы, это не так, не совсем так, даже если мы (как и я) с легкостью и радостью находим себя среди адептов первой из указанных позиций. Не так, потому что эта позиция, как бы она нам ни нравилась, — это всего лишь разной длительности и ответственности, чаще всего разовый выбор, который нельзя (без существенного упрощения) распространять за его пределы и оценивать как безусловно нравственную, несомненно проницательную, исторически вменяемую позицию.

И не только потому, что доказать нравственное, интеллектуальное и прочее преимущество не так просто. Тем более, что объединяет нас (объединяет весьма схематично, точнее объединяет и разъединяет одновременно) совсем другое. Как другое (не отсутствие ума, не безнравственность и не тупость) отличает представителей иной, так сказать, имперской, пропутинской, великодержавной позиции.

Например, мы меньше или (как, например, я) совсем не зависим от путинской системы государственного распределения. И имеем собственные источники поддержания своей позиции, в том числе экономические. А многие из тех, кто разделяет сегодня имперский выбор власти — зависят от государства, причем сложным (а иногда и тотальным) образом; не только сами (вместе со своими близкими), но и с сотрудниками, подчиненными и так далее. И эти резоны (резоны заботы, ответственности за других, пусть многие посчитают это самой распространенной отговоркой штатного конформиста) безусловно являются частью любого, в том числе политического, нравственного, исторического выбора.

Но попробуем далее деконструировать позицию нам близкую — позицию неприятия путинского режима, его действий в Крыму и в Украине, его антизападную риторику, его упрощение вопроса до выбора: свой-чужой (кстати, и нам не всегда чуждого). И, пожалуй, самое прискорбное — активирование наиболее архаических, непримиримых, опасных и дремучих чувств в обществе или его части, не способной к самостоятельной экспертизе и рефлексии по отношению к своему и чужому выбору. Который носителям этого выбора так же кажется правильным, нравственным, честным, а главное — идущим, так сказать, от души.

Именно поэтому столь затруднительна сегодня коммуникация между сторонниками разных политических мнений, не работающим оказывается основной корпус доступной и проверенной аргументации. Ибо выбор (всегда имеющий и социальную, и экономическую основу) находится в стороне от пространства привычной нам аргументации, он куда более психологичен, эмоционален и культурно предопределен. То есть находится в рамках авторитетной в русской культуре традиции соединения понятий государства и империи, государства и его лидера, противопоставления собственного государства и Других, традиционно интерпретируемых как нечто враждебное.

А вот традиция противопоставления себя государству, отстаивание позиций меньшинства, утверждения приоритета ценностей, которые называются (произнесу это в понятных для большинства кавычках) «общечеловеческими», над ценностями «государственными» в русской культуре (несмотря на ее вроде бы многовековую историю) очень короткая, нитеобразная, пульсовидная, слабосильная. И апелляция к ней легко выводит за пределы русской культуры к культуре, которая обобщенно именуется мировой, западной, опять же общечеловеческой. И не пользующейся в российском обществе авторитетом; скорее, наоборот, эта традиция находится в ряду неслучайно репрессированных тенденций, в принципе, как любое другое слабое меньшинство — социальное, экономическое, сексуальное, политическое.

Поэтому, кстати, из-за близости в общественном сознании позиций разных меньшинств, их различия не идентифицируются, и политических диссидентов называют геями, пидорасами. Это не только попытка оскорбления, но и указание на структурную слабость и схожесть. Кнопки слишком маленькие и близко расположенные, легко перепутать.

Большевики и меньшевики — здесь не столько акцент на политической разнородности, сколько разная степень укорененности в русской культуре. Русская культура традиционно за большинство, силу.

Что касается упреков противоположной стороне, что на их линии фронта только необразованная часть общества (гопота, быдло, пацанчики), то есть неумные и лишенные представлений о нравственности социальные неудачники, то и это не так. Не буду перечислять фамилии тех, кто сегодня поддержал позицию России на Украине, их вроде бы легко дезавуировать как конформистов, безнравственных приспособленцев, не способных в анализу, недальновидных; но тотально бездарных и неумных?

Обратим внимание на тех, кто в более ранних и структурно похожих столкновениях имперских и «общечеловеческих» интересов, вставал на сторону русской империи. Во время подавления польского восстания 1830-го — Пушкин и Жуковский (как и большинство «просвещенного» российского общества; среди него скептиков типа Вяземского, — раз-два и обчелся). Во время подавления польского восстания 1863-го — Достоевский и даже Тургенев (так, по крайней мере, утверждал Герцен), поменявший с возрастом свои убеждения Вяземский и Тютчев (плюс, как всегда, просвещенное общество, а немногие противники имперских интересов России, как, скажем, упомянутый Герцен, надолго, до конца жизни, потеряли уважение и понимание со стороны либерального российского сообщества). Я уже не говорю, что из тех, кто впал в радостную и яростную эйфорию в начале Первой мировой войны в 1914, или поддержал Сталина в строительстве коммунизма легко можно составить литературную, музыкальную, архитектурную и прочие энциклопедии. Да из них они за малым исключением и состоят.

И если сравнение с поддержкой Сталина и его советской империи не вполне корректно — уровень свободы выбора тогда был неизмеримо меньший, а возможность самообольщения куда более весомой, то в случаях с попытками Польши вырваться из имперской России — сходство куда более правомочно, а обвинять Пушкина или Достоевского можно во многом, но в бездарности, безнравственности и тупости — затруднительно.

Скорее всего, мы наблюдаем выбор в пользу доминирующей в русской культуре традиции тотальной государствоцентричности, переход на сторону которой многим кажется естественным и правильным выбором именно ввиду авторитетности этой традиции. В то же время, повторим, противопоставление себя государству, как империи, и попытка апелляции к непонятной большинству традиции «общечеловеческих» ценностей — относительно новая, слабая, неавторитетная тенденция.

Поэтому, казалось бы, стоит особо отметить тех, кто в ситуации очередного усиления традиционной русской культуры, осмеливается противопоставить себя не столько большинству, сколько самой культуре. И психологически это действительно так: нам импонирует присутствие вменяемых и авторитетных людей среди сторонников нашей позиции, что несомненно символически ее укрепляет, но — резонен вопрос — а так ли велико это единство, как то подчас кажется?

Да, сегодняшнее противостояние большинства и меньшинства представляется критическим для истории государства и его общества (хотя я обратил бы внимание, что со времен Пушкина и Жуковского число протестантов увеличилось в разы). Да, и многочисленные страхи, которые сознательно инициирует власть в стремлении уменьшить и ослабить позиции ей противостоящих, реальны и обоснованы. Но ни социального, ни экономического, ни культурного единства среди озабоченных очередным возбуждением имперских чувств нет.

Разная степень зависимости от государства и схемы путинского перераспределения ресурсов, разная степень участия в предыдущем периоде перераспределения собственности, разные бэкграунды и культурные предпочтения, что на самом деле сегодня затушевано, но еще проявит остроту несовпадения в будущем. Понятно, что власть, мобилизующая своих сторонников под знаменем патриотизма, заинтересована сегодня не замечать социальные и культурные различия своих сторонников. Но точно в том же заинтересованы социально успешные участники предыдущей приватизации, выбравшие (по разным причинам) стратегию противостояния власти. Они точно так же заинтересованы сегодня в акценте на «общечеловеческой» составляющей антиимперской позиции.

Хотя роль и ответственность так называемой либеральной элиты, «вождей Болотной», многих российских интеллектуалов первого ряда за формирование, становление, усиление в путинской России самодержавных, имперских тенденций очевидна; как очевидна и роль многих других в создании ширмы респектабельности для давно показавшего свое лицо режима, хотя эта тема требует отдельного и более подробного разговора.

Означает ли вышесказанное девальвацию антиимперской позиции российского меньшинства, выступившего против аннексии Крыма и ползучей аннексии юго-восточной Украины? Нет. Попытку деконструкции — несомненно. Нам очень часто импонирует обобщение и преувеличение: мы противостоим мессианской, имперской тенденции в русской культуре, нам хочется, чтобы эта позиция служила оправданием и индульгенцией нашего прошлого и настоящего. Это не так. Острое чувство несправедливости объединяет, создает ощущение солидарности со всем хорошим против всего плохого, но это чувство — компромисс, на который мы идем сознательно или неосознанно, не акцентируя внимания на разные социокультурные обстоятельства, довлеющие нашим сегодняшним сторонникам.

Это не означает, что требования ревизии традиционной русской культуры с ее доминирующими имперскими и самодержавными интенциями теряют актуальность; не теряет актуальности и сам культурный и политический протест против очередной реставрации этих тенденций в наиболее агрессивной и архаической форме. Но упрощать, редуцировать эмоционально и психологически общую для наших единомышленников позицию, соединяя ее с ощущением иллюзорного единства, имеющего лишь временный, во многом вынужденный характер, не в наших интересах.

Да, в основном нам противостоят беспринципные и прагматичные конформисты и демагоги, но только потому, что они умело используют основные традиции отечественной культуры и законы массовой психологии. И среди них нет сегодня ни Пушкина, ни Достоевского, ни даже Каткова. Да, мы все (или почти все) максималисты (и я, увы, тоже: скажем, пускаю в свой фейсбук только «своих» и удаляю из френдов всех, кто «за Путина и Крымнаш»). Но и понимаю ограниченность своей позиции. В конце концов, мы все, если здесь вообще уместно говорить столь обобщенно и с использованием местоимения «мы», лишь за право на сложное против навязываемого упрощения; для девиза революции, конечно, не подходит, но для деконструкции — вполне.

Православие против нравственности

Рост агрессивности в русском обществе сидит, конечно, на политических качелях, которые раскачал недалекий политик в душном имперском раже. Но почему так легко раскачал, как ложечкой сахар размешал; почему не возникли сдерживающие, демпфируюшие плотины, которые некоторые шутники называют нравственностью? Потому что нравственность не являлась фундаментальной ценностью православия, выбранного, конечно, не за истинность или лепоту, как уверял летописец, а за силу. Как отмечает Панченко, уже в первых интерпретациях русского православия отсутствует нравственная составляющая. «В ней нет буквально ни слова о христианской нравственности, ни слова о Десяти заповедях и Нагорной проповеди. Следовательно, крещение не воспринималось как этическое обновление и этическое обязательство. Следовательно, для неофитов эпохи Владимира этика вообще не составляла проблемы». Зачем же тогда православие было трансплантировано в русскую культуру? Что же привлекало русских в Греческой вере? Возможность легкого спасения посредством крещения, как ритуала. И это оказало длительное воздействие на русскую культуру. Отсутствие нравственного стержня не давало возможности развиться рефлексии, способной разделять поступки (да и самих православных) на нравственные или безнравственные. «Основываясь на постулате «крещение есть спасение», современники и потомки Владимира получали картину мира, лишенную противоречий и оппозиций. Точнее говоря, существовала оппозиция христианин — язычник, крещенный — некрещенный, но не было оппозиции хороший христианин — плохой христианин». Православный — хороший по определению. Возможность для роста, называемого нравственным, если не отсутствовала, то тормозилась. Отсюда один шаг для метафизического и мракобесного антиисторизма: свой — всегда прав, чужой — враг, дурак и немец. Он и был сделан почти сразу. А вы еще спрашиваете, почему Крымнаш?

 

Эхо сервильности

 

Одной из специфических особенностей путинской культуры стало общественно значимое распространение людей, которые сами себя полагают хитрыми, большинство уважительно считают их хитрожопыми, и только ничтожная часть понимает, что они глупо-самодовольны и наивны. Тот, кто дал имя эпохе, — Путин с первых дней у кормила в хвост и в гриву эксплуатирует правило «не пойман — не вор», и, кажется, искренне не понимает, что для элементарного уважения к его статусу куда вернее соблюдать не менее древнюю максиму: «жена Цезаря должна быть вне подозрений».
Но я не о Путине, а об Алексее Венедиктове, либеральном гипсовом эхе Путина. Его хитрая-хитрожопая-глупо-самодовольная-наивная политика подведомственного ему Эха вот-вот склонится к неизбежному финалу. На взгляд, оснащенный формалистским «остранением», Эхо — это такая лесная, облитая ярким солнцем полянка из мультфильма про Машу и медведей: ровная английская травка, кустики-картинки и грибки как в мечтах. Но только наклонишься, чтобы сорвать лакомый грибок, как левая нога с противным скрипом и вздохом уходит в чмокающее болото говна. Как так — ведь лужайка на вид такая цельная и живая? Но пока рассуждаешь, и вторая нога проваливается по колено туда же. Что-то баскервильское — шаг влево, шаг вправо — карается ямой говна по горло. А если повезло, если с лагами, зарубками, заметами и опытом добрался до заветного грибка, который на упругой ножке, со знакомой шляпкой, хороший и аппетитный — но поднесешь поближе: и то ли кажется, то ли мания какая — отдаленный запах общественного туалета на железнодорожной станции Дробильно-Сортировочная бьет в нос.
Понятно, что у хитрого Венедиктова выставленная на общественное обозрение стратегия — спасти всеми силами радио с натужными элементами независимости и, как принято говорить, уникальный трудовой коллектив. Беда в другом — политика любого СМИ — слоенный пирог, если нежно-копченый палтус и севрюжену с хреном обмазывать (давайте сменим ингредиент, а то приелся как пастернаковское море) прокисшим майонезом, то в результате будет не дифференциация читателей-слушателей на ценителей правды и фанатов кислого майонеза для обмана хитрожопого начальства, а именно то, что начальство и заказывало: дезориентация читателя и дискредитация того вменяемого, что было, остается, но тает на глазах…

 

Мы — временно побежденные несправедливой судьбой

 

Так сказал автор знаменитой «Апологии истории», нам ничего не остается, как согласиться с его мрачной констатацией, или хотя бы подумать о ней более подробно. Да, за историческим горизонтом, заглянуть за который нам, скорее всего, не суждено, Путин будет низвержен с красочным позором, обычной жестокостью и радостной яростью, как и все его пафосные предшественники; его клиентела постарается добежать до Страсбурга, чтобы не быть растоптанной в самом справедливом суде в мире, когда песочные часы перевернутся опять, черное вновь станет черным, белое белым. А главное — здесь уверенности уже меньше — опять вернется серое, то есть оттенки.
Что настоящее выглядит свалявшимся комом замоченного белья, что рассмотреть это настоящее очень часто труднее, чем понять и увидеть без прикрас прошлое, знал уже упомянутый Марк Блок, не желавший вслед за своей (и нашей) болью помогать нам/себе упрощением. Дело в том, полагал он, что «непосредственное наблюдение — почти всегда иллюзия… Все увиденное состоит на добрую половину из увиденного другими».
Нам кажется, что видим и мыслим мы сами, сами различаем тьму от света: но мы, даже не сознавая этого, пользуемся неточными, не до конца запомненными цитатами как окулярами. Настоящее не только слишком близко, мы внутри него, как, впрочем, и оно внутри нас. Мы внутри кратковременного, но буйного восторга, который только увеличивает градус с каждым новым днем, нам это кажется порой сумасшествием, а единственное, что успокаивает хотя бы на время, воспоминание: это было в истории России и было уже ни раз. И нам кажется вполне естественным заниматься и интересоваться только последствиями, так как причины слишком далеки и обескураживающи.
Но даже очень прозорливый наблюдатель может ошибаться. Так Марк Блок, человек не только умный, но и мужественный и как никто умевший совмещать слово и дело, утверждал: «Коллективная же психология почти не поддается эксперименту. Невозможно — да на это никто бы и не отважился, даже если б мог, — умышленно вызвать панику или взрыв религиозного энтузиазма.» И это было написано в эпоху национал-социализма, с которым сам автор по мере сил сражался, хотя в личной войне потерпел поражение. Умышленно вызывать панику и взрыв религиозного энтузиазма умеет самый заштатный диктатор, на этом власть диктатора и держится. Да и что будет представлять из себя диктатор, если восторженный и влюбленный электорат будет воспринимать его рационально, как лысого, тупого и жадного дядьку, а не внутри облака религиозного энтузиазма? Мы — продукты культуры, обеспечивающей нас оценками, предубеждениями, мифами, воспринимаемыми как реальная история.
На что опирается Путин — на страх, на свои войска, на Киселева и Соловьева с Рашей Тудей под мышкой? Он опирается на традицию, отшлифованную в русской культуре. Ни какое бы ФСБ с НКВД и толпой Геббельсов не помогли бы ему (и всем его жестоковыйным предшественникам) удержаться и три дня у власти, кабы он не опирался на авторитетную в русской культуре тенденцию безусловного и радостного патриотизма, делегирования прав на действие и понимание вождю, диктатору, царю, на тождество между государством и империей. Мы боремся не с Путиным, мы боремся с русской культурой, обеспечивающей демагогов властью, а «народ» — подарочной целлофановой упаковкой из блестящего и шелестящего мифа. Против мифа, как известно, нет приема, окромя другого лома.

 

Почему не удается переубедить оппонента?

 

В связи с Путиным и громогласной поддержкой его подведомственным населением, во многом (хотя и не во всем) обеспеченной путинской же пропагандой (как нам кажется, примитивной), в очередной раз возникает вопрос: а можно ли переубедить оппонента, если он, на наш взгляд, роковым для себя образом заблуждается? Помимо здравого смысла, отвечающего на этот вопрос сокрушенно и отрицательно, есть вполне научно проверяемые данные, свидетельствующие о том, как трудно (если вообще возможно) исправлять чужие политические убеждения (заблуждения, взгляды и пр.).
Одним из первых это заметил психолог Жан Пиаже, обнаруживший, что любой человек(а не только зомбированный путинец) не принимает к сведению информацию, если она противоречит его убеждениям. Однако более современные исследования утверждают, что носитель политических убеждений не просто отвергает информацию, вступающую в конфликт с его картиной мира, а чувствует удовольствие от этого неприятия: сам мозг вознаграждает его за верность.
Дрю Уэстин, психолог и нейрофизиолог, подключал мозг испытуемых к сканеру, что позволило ему получить документальное подтверждение предположению, что мозг человека работает аналитически только при потреблении отрицательной информации о политическом оппоненте. Лишь в этом случае мозг работал рационально и, как говорили комментаторы советских космических полетов, в штатном режиме. При получении негативной информации о «своем кандидате», области мозга, связанные с логическим мышлением, благополучно отключались, зато включались области, связанные с эмоциями. А вот эмоции, в свою очередь, легко отвергали информацию, которую считали противоречивой.
Более того, именно в этот момент мозг подопытного выделял эндорфины — естественные опиаты организма — наполняя его теплотой и счастьем. Иначе говоря, человек с легкость прощал ошибки «своего кандидата», как бы входил в его положение, а за свое благородство вознаграждал себя сам чем-то похожим на маленькую эйфорию или по словам специалистов, «приход».
Именно поэтому так трудно переубедить даже интеллектуально слабого оппонента: мы пробуем бороться логикой, а у нашего противника в ответ одни голые эмоции. Разные, почти не пересекающиеся пространства. На эмоциях, а не логике построена и самая изощренная пропаганда: она доказывает, что потребитель пропаганды прав, даже тогда, когда ошибается. Именно поэтому так легко побеждает имперская и националистическая пропаганда: ты прав уже потому, что русский. На этом же, кстати говоря, построена и любая реклама.
Уэстин ничего не говорит о том, меняются ли реакции мозга, если отрицательная информация о собственных убеждениях начинает поступать непрерывно: то есть тебе говорят, что ты счастлив так, что пар идет из ушей, а у тебя перед глазами голые полки с трехлитровыми банками патиссонов и пыльные консервы с морской капустой. То есть тебе говорят халва-халва, но ты уже ничего не можешь поделать с ощущением, что давно жуешь обыкновенное дерьмо. В этом случае даже самый зомбированный мозг начинает думать. Медленно, но в правильном направлении. Но до этого, увы и ах, далеко.
 

Гудок судьбы

Оригинал текста

Все диктаторы похожи друг на друга, как братья, — говорим мы с горечью, думая, конечно, о Путине: откуда ты взялся, болезный, на нашу голову?

Родимых пятен у Путина, действительно, полно, а стратегия его режима (как и ответная реакция общества) не уникальны; и я еще раз хотел бы вернуться к схожести (не скажу тождественности, это не так) путинской России после Крыма и николаевской России до и во время Крымской войны, подробно описанной в одноименной монографии Е. Тарле. Полистаем книгу и поищем наиболее откровенные и говорящие совпадения в надежде (возможно, тщетной) найти ключ к заколдованному замку.

Начнем с того, что Николай I, как и Путин, делал ставку на антиинтеллектуализм, не доверяя людям образованным, которых он обоснованно подозревал в либеральных убеждениях, недостаточной лояльности, не любил их и искренне не понимал, зачем вообще нужны ученые и наука.

Хотя с Путиным есть и фундаментальное расхождение: если Путин — лукавый лицемер, то Николай почти всегда честен и по-солдатски прям, выговаривая то, в чем Путин постыдился бы (и побоялся бы) признаться. «Мне не нужно ученых голов, мне нужно верноподданных», — неоднократно заявлял Николай свое кредо, в том числе, когда перед ним ходатайствовали за провинившихся воспитанников Гатчинского сиротского института на том основании, что они — лучшие ученики института. «Мне не нужно умных, а нужно послушных», — в различных вариациях повторял он.

Есть колоритное описание, сделанное рукой С. Соловьева, выпустившего первые два тома своей «Истории России с древнейших времен» накануне Крымской войны:

Посещает император одно военное училище; директор представляет ему воспитанника, показывающего необыкновенные способности, следящего за современной войной, по своим соображениям верно предсказывающего исход событий. Что же отвечает император? Радуется, осыпает ласками даровитого молодого человека, будущего слугу отечества? Нисколько. Нахмурившись, отвечает Николай: «Мне таких не нужно, без него есть кому думать и заниматься этим; мне нужны вот какие!» С этими словами он берет за руку и выдвигает из толпы дюжего малого, огромный кус мяса, без всякой жизни и мысли на лице и последнего по успехам.

Тарле рассказывает замечательный анекдот (действующее лицо не Николай, а его брат Михаил, но обстановка более чем показательна, тем более, что подозрительное и холодное отношение царя к науке, к печатному слову, ко всей книжной культуре было хорошо известно). И это, как сказали бы мы сегодня, формировало тренд.

У великого князя Михаила Павловича, любимого младшего брата и друга Николая, стоял в кабинете книжный шкап красного дерева, обращавший на себя внимание странной деталью: он был не только заперт на ключ, но и забит большим гвоздем, как бы в доказательство, что его владелец отныне обязывается книг более никогда в руках не держать. Вбит был этот гвоздь Михаилом Павловичем — человеком, не лишенным своего рода юмора, — в день его производства в полковники: это было им сделано как бы в знак любезности и благодарности по отношению к старшему брату. Гвоздь тут имел значение символическое. Если ученый вообще был несколько подозрителен, то ученый офицер был уже совсем явлением беспокоящим и подлежащим пристальному наблюдению.

Понятно, кто мог сделать карьеру в этой ситуации, — прежде всего без лести преданные Мизулины, Яровые, Милоновы, Луговые и Мамонтовы — разница лишь в мундирах. Неслучайно, вхождение Николая в войну с Европой оказалась совершенной авантюрой: Николай вместе со своим министром иностранных дел Нессельроде (прототип Лаврова) не смогли просчитать все неминуемые последствия своей агрессивной политики и очень быстро поплатились за нее. (При этом сам Нессельроде был, конечно, далеко не так глуп и авантюристичен как Николай, однако страх перед императором делал его послушным поставщиком ошибочной, но приятной информации для царя). Все расчеты на то, что Франция и Англия побояться вмешаться в попытку России оттяпать часть Турции, оказались наивными. Россия вместо стремительной победоносной войны оказалась замешана в войну на несколько фронтов и неминуемо проиграла.

Здесь имеет смысл провести еще одну параллель между Николаем и Путиным — оба ощущали себя призванными свыше, людьми, отмеченными Создателем, и потому полагали, что их рукой водит Божье провидение. Вот характерная цитата из письма Николая сыну и наследнику, в котором он требует, чтобы о нем судили, понимая, кто он такой:

…пусть же те, кто меня судят, имеют справедливость принять в соображение необычайный способ, каким я оказался перенесенным с недавно полученного поста дивизионного генерала на тот пост, который я теперь занимаю… Но я имею твердую уверенность, что Божественное покровительство, которое проявляется по отношению ко мне слишком осязательным образом (d’une mani trop palpable), чтобы я мог не заметить его во всем, что со мной случается, — вот моя сила, мое утешение, мое руководство во всем.

Путину так сложно и кокетливо не сказать, но идея ему, без сомнения, близка. С поста дивизионного генерала в императоры, с должности подполковника КГБ — в правители России, и за всем этим «божественное покровительство». Тарле приводит текст ходившего в списках (а может быть, и инициированного правительством) стихотворения на немецком, прославляющего Николая в духе Киселева и Проханова:

Ты, у которого ни один смертный не оспаривает права называться величайшим человеком, которого только видела земля. Тщеславный француз, гордый британец склоняются пред тобой, пылая завистью, — весь свет лежит в преклонении у твоих ног…

На самом деле мотивация была похожей: Россия была отсталой страной, что заглушалось барабанной пропагандой, но принималось людьми, которые вполне по-человечески хотели чем-то гордиться.

Некоторые утешали себя так, — вспоминает историк Соловьев: Тяжко! Всем жертвуется для материальной, военной силы; но, по крайней мере, мы сильны, Россия занимает важное место, нас уважают и боятся.

Боятся и уважают — узнаваемые синонимы, имперский пароль России, вполне характерный для нее в самые разные исторические периоды. Показательна и реакция общества на объявление Крымской кампании: как и в случае с Путиным — сначала взрыв патриотизма, яростная жажда войны за свободу братьев-славян и славу России, энтузиазм и поразительная даже у вполне интеллектуальных людей слепота. Но как только стало очевидно, что Россия — технически отсталая, неоправданно амбициозная страна, даже самые ярые славянофилы стали стремительно разочаровываться в Николае и его затее.

И стремительное, обгоняющее понимание, что николаевский режим опасен не только для окружающих, но и для самих русских. «Чтоб ты свернул себе шею!» — так начинают думать (и реже говорить) российские граждане про Николая, еще вчера кумира толпы.

Вот письмо дочери славянофила Аксакова, Веры Сергеевны, пессимизм которой возрастал с приближением бесславного конца Крымской войны. Характерно, что даже она считает Николая и его режим более страшным врагом России, чем внешнего неприятеля:

Положение наше — совершенно отчаянное, — писала она. — Не внешние враги страшны нам, но внутренние, наше правительство, действующее враждебно против народа, парализующее силы духовные.

Примерно так же оценивает ситуацию Т. Грановский: поражение в войне предпочтительнее для России, чем победа самодержавного и самоуверенного режима:

Грустно взглянуть на настоящее положение России…Она окружена врагами, во главе ее стоит тупое, самовластное и невежественное правительство; народ приуныл, веры и патриотического энтузиазма в нем нет, да и может ли он быть, когда приходится даже бояться успехов русского оружия из опасения, чтоб это не придало правительству еще более силы и самоуверенности.

Понятно, что это отвращение к николаевскому режиму было, во многом, результатом поражения в войне; легитимность самодержавного властителя, который традиционно апеллирует к божественному происхождению, требует неукоснительной победы (потому-то в самодержавных, авторитарных и тоталитарных режимах «культ победы» является неотъемлемой составляющей идеологии правления). Победа позволяет проверить истинность притязаний на божественное происхождение, если же правителя преследует неудача, его легитимность стремительно падает и поделать с этим ничего уже нельзя.

Подданные Николая оказались в безвыходном положении: страдая от позора, они все более отчетливо понимали, что только поражение может оздоровить Россию. Еще недавно легитимный правитель на глазах превращался в библейское пугало, терпеть которое нету сил.

С. Соловьев:

В то самое время, как стал грохотать гром над головою нового Навуходоносора, когда Россия стала терпеть непривычный позор военных неудач, когда враги явились под Севастополем, мы находились в тяжком положении: с одной стороны, наше патриотическое чувство было страшно оскорблено унижением России, с другой, мы были убеждены, что только бедствие, и именно несчастная война, могло произвести спасительный переворот, остановить дальнейшее гниение; мы были убеждены, что успех войны затянул бы еще крепче наши узы, окончательно утвердил бы казарменную систему; мы терзались известиями о неудачах, зная, что известия противоположные приводили бы нас в трепет.

Понятно, что поражение в Крымской войне было лишь итогом, позволившим увидеть то, что зрело уже давно: страной правили недалекие, самовлюбленные, необразованные люди. Но ощущение, что только поражение, только несчастье способно обновить Россию (при всем прекраснодушии самого термина «обновить»), это то, к чему Россия приходила уже неоднократно.

Вот как формулирует это противоречие Грановский, переживший Николая I всего на полгода:

Двадцатидевятилетний гнет совершенно убил прежнюю любовь и доверие народа к своему правительству. Но всего более к этому способствовала настоящая война. Она окончательно разорвала союз царя с народом, она опозорила это царствование… Будем надеяться, что тяжелое испытание не пройдет даром, что урок послужит нам на пользу; будем надеяться, что Россия, обновленная несчастьями, почувствует в себе новые силы и сумеет выйти из того печального и унизительного состояния, в котором находится теперь.

Характерно, что более молодое поколение куда откровеннее и радикальнее в своих чувствах. Вот отрывок из воспоминаний Н.В. Шелгунова, которому на начало Крымской кампании нет и тридцати:

Когда в Петербурге сделалось известным, что нас разбили под Черной, я встретил Пекарского. Тогда он еще не был академиком. Пекарский шел, опустив голову, выглядывая исподлобья и с подавленным и с худо скрытым довольством; вообще он имел вид заговорщика, уверенного в успехе, но в глазах его светилась худо скрытая радость. Заметив меня, Пекарский зашагал крупнее, пожал мне руку и шепнул таинственно в самое ухо: «нас разбили!».

Ему вторит совсем еще юный Добролюбов:

Севастополь взят, эта весть никого почти не поразила, потому что давно была ожидана. Все как будто перевели дух после долгого ожидания и сказали: ну, наконец-то… Взяли же таки!

И вслед за ним многие стали повторять с недоумением: «Но как могла Европа сносить подобного нахала, который всеми силами заслонял ей дорогу к совершенствованию и старался погрузить ее… в мракобесие?»

Да, Крымская война освободила Россию от любви к Николаю, да и от него самого («бельмо снято с глаз человечества» — восторженно утверждал Герцен), но изменила ли ее? Увы, вряд ли. Произойди это на самом деле, не читали бы мы сегодня отклики полуторавековой давности как злободневные статьи из «Граней», не искали бы параллелей между давней историей и сегодняшней путинской Россией, не ждали бы освобождения от Путина как манны небесной, хотя Путин — это всего лишь тень, которую отбрасывает империя, отказаться от которой Россия, увы, пока не способна.

Цари и тираны уходят, а Россия продолжает раскачиваться на качелях: тьма-свет, Запад-Восток, самобичевание-самоупоение. Одинаковые циклы истории меняют друг друга, не меняя главных и неразрешимых оппозиций. Как, впрочем, и той легкости, с которой россиянин приспосабливается к этим циклам, о чем, возможно, точнее многих сказал уже цитировавшийся прославленный историк: «…раздался свисток судьбы, декорации переменены, и я из либерала, нисколько не меняясь, стал консерватором».

Можно ли мечтать о гибели родины?

Можно или нельзя, но герои моей статьи об этой гибели мечтают – понятно, что на словах, понятно, что в эмоциональном порыве (или, как говорится, в аффекте), понятно, что говорят одно, а думают, скорее всего, другое. Я это не о том, что Россию или любую другую, тем более агрессивную, имперскую, безжалостную страну нельзя ненавидеть. Я (и кто-то, возможно, со мной согласится), считаю, что они, мои три героя, не Россию ненавидят (хотя Россия, повторим, вполне этого достойна), а реальность, имеющую место быть сегодня (как, впрочем, и вчера) на территории, которую Россия занимает. Эта реальность очень часто омерзительна (хотя в другой точке эксперимента – восхитительна), но мечтают они, как мне кажется, не о том все же, чтобы случай или рок стер Россию с лица земли, а чтобы жизнь в России стала более нормальной (как ни банально это звучит). Мыслепреступления и словопреступления — это как необоримое вожделение, вожделение немедленной размашистой справедливости. Понятно, что традиционализм и догматизм любой культуры готов рассматривать контрастную риторическую и психологическую ненормативность как преступление и советует вырвать вожделеющий глаз с корнем, чтобы не соблазнял. Но нам стоит и задуматься: если люди так ненавидят – откуда такая ненависть?

 
В споре между А. Скобовым и Н. Руденским: как оценивать высказывания Б. Стомахина, осужденного за свои статьи на длительный срок (оба считают его незаконно осужденным, но диаметрально противоположно оценивают сами высказывания: первый оправдывает, второй осуждает), я обратил внимание на одну знаковую, звучащую параллель. Своеобразный исторический контрапункт.
 
Она (параллель) или он (контрапункт) касается нескольких, точнее даже двух, наиболее спорных высказываний Стомахина, которые я и приведу, цитируя статьи оппонентов: 
 
эта страна должна быть уничтожена, ликвидирована, аннигилирована любым путем — лучше всего бы ядерными бомбами — стерта с карты мира, чтобы самое имя ее забылось навеки!..
 
И вторая цитата, повторяющая и развивающая первую: 
 
ВСЯ эта страна, тотально, со всем, ЧТО в ней есть, — должна быть уничтожена, стерта с лица земли, проклята и забыта навеки. За все прежние и нынешние кровавые убийства, за миллионы и миллионы казненных, замученных, убитых, заморенных голодом, и за украинский Голодомор, и за чеченской геноцид, и за нынешний полицейский террор путинщины, за девочек-певиц из «PR», и за аресты по «делу 6 мая», за все, за все это — Россия должна быть просто уничтожена тотально, с воздуха, до состояния выжженной пустыни!..
 
Обе цитаты напомнили мне известное высказывание героя романа Солженицына «В круге первом». Процитирую разговор дворника Спиридона с протагонистом автора Глебом Нержиным:
 
— Если бы мне, Глеба, сказали сейчас: вот летит такой самолет, на ем бомба атомная. Хочешь, тебя тут как собаку похоронит под лестницей, и семью твою перекроет, и еще мильен людей, но с вами — Отца Усатого и все заведение их с корнем, чтоб не было больше, чтоб не страдал народ по лагерях, по колхозах, по лесхозах? — Спиридон напрягся, подпирая крутыми плечами уже словно падающую на него лестницу, и вместе с ней крышу, и всю Москву. — Я, Глеба, поверишь? нет больше терпежу! терпежу — не осталось! я бы сказал, — он вывернул голову к самолету:
— А ну! ну! кидай! рушь!!
Лицо Спиридона было перекажено усталостью и мукой. На красноватые нижние веки из невидящих глаз наплыло по слезе.
 
Однако эту матрешку можно разбирать и дальше: негодование по поводу родины и ее преступлений, приводящее к желанию ее гибели прозвучало, конечно, раньше антисоветчика-Солженицына (хоть дворник Спиридон неслучайно, конечно, не интеллектуал из пятой колонны, а очередная перверсия народной мудрости типа Платона Каратаева). Конечно, Солженицын, а вслед за ним и Стомахин, цитируют одного из первых политэмигрантов-невозвращенцев (если не считать, естественно, князя Курбского) Владимира Печерина, бежавшего, как мы помним, из самого что ни есть «золотого века русской поэзии», из пушкинской России 1836 года и написавшего знаменитое четверостишие:
 
Как сладостно отчизну ненавидеть
И жадно ждать ее уничтожения!
И в разрушении отчизны видеть
Всемирную десницу возрождения!
 
Конечно, ключевое слово здесь «сладостно»: сладостно желает разрушения отчизны Печерин; с горькой сладостностью и акцентированной эмоциональностью призывает атомную бомбу на свою и соседские головы дворник Спиридон, страстно (как и автор) ненавидящий советский режим; сладостно повторяет, лишь немного дополняя и варьируя тему, Стомахин, соединяя в своей инвективе Сталина и Путина, Чечню и Украину.
 
К спору Скобова и Руденского я бы добавил именно эту «сладостность» или, иначе говоря, упоение риторикой, цветастую риторичность. Ведь никто из этих ненавистников России не стал ни террористом, ни бомбометателем, ни убийцей. Напротив, Печерин закончил свою богатую на трансформации жизнь капелланом при католическом госпитале в Дублине, помогая чем только можно больным и умирающим. И, как никто, умел бороться со страхом смерти.
 
Дворник Спиридон уходит из кадра, заложив (руками с многолетней, неотмываемой грязью) томик Есенина письмом дочки, и уходит не немцам продавать секреты отечественных заводов и шарашек вроде Марфино и не к Трумэну вызывать атомный огонь на себя и совок, а в свою комнату. Читать стихи.
 
На полях оставлю множество малых крылатых параллелей типа романа «Спиридион» (без сомнения, известного Солженицыну), с которым в последние годы жизни Владимир Печерин буквальное не расставался.
 
Борис Стомахин, дважды осужденный за одно и то же, «за разжигание национальной вражды к русским и призывы к экстремистским действиям», отбывает свой второй срок.
 
А ведь контрапунктом является, конечно, не ненависть к отчизне; в ней, признаемся себе, ничего необычного нет: не любить (как и любить) себя, каков есть, и страну — укрупненного, обобщенного себя — что может быть более естественно для неспокойного и неформатного русского?
 
Хотя громы и молнии, месть богов и природы (случая) на свою дурацкую непутевую родину призывали греки и римляне, немцы и евреи, французы и испанцы. Экстраординарна здесь резкая, колющая, сводящая с ума боль за родину, которая и вызвала столь яростные и сладостные в своем символизме риторические обороты.
 
Перед нами люди поэтического, риторического склада, люди слова и бессилия, яростной мысли и не менее горячей, только из микроволновки, мечты — искренние до дрожи и неумения ждать, ждать, ждать: когда отчизна от пакостей и преступлений, глупостей и мракобесия, злобной зависти и неумения жить обратится к норме. Станет, страшно сказать, как все. Как все скучная, нормальная, с работающей канализацией, горячей водой в кране и судебной системой. И возможностями не обмениваться жалящими словесными уколами, а действовать.
 
Ведь за всеми этими громкими словами скрывается жажда обыкновенной нормы: нормальной (хотите христианской, хотите традиционной, хотите общечеловеческой или любой другой, только не тоталитарной) нравственности и терпимости. Плюс элементарное уважение к закону и уважение Другого, которое на ином языке называется толерантностью.
 
Понятно, что это — семантически сходный ряд обидевшихся на жизнь романтиков, Ленских, Чацких, школьно говоря, которые никого, кроме как собственного спокойствия, беспомощным красным словцом убить не могут. Это их уничтожают не ценящие сладостного риторического вдохновения, не понимающие упоения волнительной мечтой и нетерпением (вспомним одноименный роман Трифонова) небрежные, вполне прагматичные и предсказуемые Онегины.
 
Конечно, не Россию они ненавидят (хотя Россия вполне этого достойна), а реальность, любую реальность, противостоящую мечте о справедливости; и в любой культуре тип революционера в мечтах, революционера на словах не то, что неизбежен, он есть, он заметен, нужен, он — гарантия мысли от ереси прагматизма и рационализма. Мыслепреступления и словопреступления — это как случайное необоримое вожделение, вожделение немедленной размашистой справедливости. Понятно, что традиционализм и догматизм любой культуры готов рассматривать контрастную риторическую и психологическую ненормативность как преступление и советует вырвать вожделеющий глаз с корнем, чтобы не соблазнял.
 
Печерин, который своим непатриотичным стишком и известен широкой публике; Солженицын, с дрожью и страхом, думаю, писавший портрет героя, призывающего атомные громы на головы советских людей; Стомахин — требующий аннигилировать, освободить, очистить занимаемую территорию по причине неумения ею пользоваться — естественная (хотя и экзотическая, в смысле — редкая) реакция на отсутствие доминирующей нормы в русской жизни. И пространства для дела, которое альтернатива слову. Сложись норма — мыслепреступления и словопреступления все равно бы были, довольство существующим — цивилизационно тупиковый путь, dead end, но не считались бы преступлением — норма.

Срок — трудности перевода

Нашумевший фильм «Срок» вполне профессионально дискредитирует движение, в прикидку названное в 2011 оппозиционным, декабристским, антипутинским, просто лишая его возможности высказаться по-существу, и наиболее рекламоемких его представителей, показывая их глупее, пошлее, мельче и значительно неприятнее, чем они есть на самом деле. Приемов дискредитации много, можно сделать долгоиграющий каталог — от тусовочного образа жизни героев с хмельными вечеринками, бессмысленными разговорами, объятиями и дорогими машинами. До просто случайных моментов жизни, которые выдаются за знаковые.

Но я остановлюсь на одном приеме, который является полновесной цитатой из фильма Софьи Копполы «Трудности перевода» (Lost in Translation). В фильме герой Билла Мюррея крутит, при наличии жены, трогательный платонический роман с героиней Скарлетт Йоханссон; жена героя в кадре не появляется и ее единственная функция — оправдать роман героя, подтвердить, что она глупа, пошла и неуместна. И предназначена для отбраковки. Чтобы подчеркнуть эти ее качества, создатели фильма придумывают такой эпизод: в самый неподходящий момент герой, находящийся в Японии, получает экспресс почтой посылку из Америки, из которой — к его полному недоумению — вываливаются квадратные образчики цветов — жена хочет посоветоваться, какой цвет выбрать.

Точно такую же сцену показывают авторы фильма «Срок»: во время какого-то митинга к Ксюше Собчак, выбранной олицетворять пошлость оппозиции, прорывается мать, г-жа Нарусова и вываливает на нее образчики цвета, прося что-то срочно выбрать для ремонта. Неуместность момента жадно подхвачена авторами фильма и использована точно так же, как в «Трудностях перевода» дискредитировали нелюбимую жену, мешающую новому счастью героя. В минусе дура Собчак, оппозиция, противники Путина.

В конце скажу, что хуже всех в фильме выглядят те, кого авторы не хотели или испугались дискредитировать: это прежде всего, как всегда самодовольный и поучающий Алексей Венедиктов. Что называется, скажи, кто твой друг, и скажу, кто твой начальник.