За что и почему не любят русскую интеллигенцию

В той избыточной ненависти, с которой власть и поддерживающий ее (написал — улюлюкающий — потом вычеркнул) электорат, преследует интеллектуалов, есть определенная доля загадки. Хотя даже не интеллектуалов, а просто, как говорили в совке, работников умственного труда. И даже если обозначить тех, кого ненавидят, оппозицией (что, конечно, далеко не так, среди российской интеллигенции полно готовых на компромисс, но компромисс желательно без публичного унижения и потери зарплаты, что ли), их так немного, у них настолько мало шансов воодушевить толпу, что многое здесь кажется не вполне рациональным перегибом. С этим нескончаемым и бесполезным потоком уничижительных и идиотских законов, запретов, ограничений, оскорблений, с этими сошедшими со страниц «Крокодила» иноагентами, нежелательными организациями, стоп-листами и пр.
Зачем эта страсть, надо ли оттаптываться на слабом и давно поверженном противнике (хотя настоящих, бескомпромиссных противников тут немного, в основном, болельщики)? Откуда эта бешеная ярость и белые глаза ненависти, в которой власть вполне солидарна с покорным ей народом? Нет ли здесь элементов мании, самовнушения, эмоционального перфекционизма, борьбы с собственным и преувеличенным страхом?
А если нет, то отчего так не любит путинское большинство тех, кого величает интеллигенцией? Ведь иногда кажется, что это какое-то тотальное и непримиримое противостояние троечников (и двоечников на подтанцовке) с отличниками; людей физической культуры и умственной; не шибко грамотных, так сказать, и грамотеев (пусть и вышедших из шинели с наганами).
Ведь власть и ее электорат — это по большей части потомственные плохие ученики (по лицам видно, что не утомляли себя чтением), троечники, комсомольские выскочки, делавшие советскую карьеру по причине неспособности к наукам и прочей интеллектуальной деятельности. Поэтому нелюбовь эта давняя и глубокая. Со школы, можно сказать, где камчатка третирует очкастых отличников, умеющих говорить красиво и бойко решать примеры. А потом работать головой, в то время как для наших протагонистов — настоящая работа, это, ясен пень, когда руками.
Работать без дураков — физически уставать, пахать как ишак, пропитываться потом. А все эти узорчатые слова, это непонятное словоблудие со сносками и комментариями, все эти выписки из книг  — не более чем выпендреж. Высокоумные лентяи, придумавшие себе занятие, чтобы не пахать. И работу нашу презирают, пугают ею своих тщедушных детишек: не будешь учиться, пойдешь в дворники, в кочегары, в самое захудалое ПТУ (где они теперь, переименованы в колледжи?), что лепят горбатого: водопроводчика, слесаря, сантехника, токаря и пр.
И это разделение, оппозиция, так сказать, возникла не вчера: пахать как трактор — болтать, противопоставлять слова и дела. Не случайно русская культура (а не только тайная полиция) использовала эту дихотомию для обозначения непримиримых сторон: на одной — слово, на другой — дело. Дело — правда, слово — ложь (и не только вымолвленное). Из этого же семантического ряда присловица: барин говорит горлом, мужик горбом.
И тогда предложим первый подступ к будущей дефиниции: интеллигенция — это как бы бывшие бары или их преемники, символические наследники. А двоечники-троечники — это типа народ. Почти из давнего противопоставления: барская хворь, мужицкое здоровье. То есть чем вам хуже, тем нам лучше.
Можно выстраивать разные концепции возникновения образа советского интеллигента как барина, которому кланяются, как промежуточному начальству, но не любят и только ждут возможности посчитаться за унижения.
Некоторые тянут эту ниточку с хождения в народ, которое завершилось полным непониманием сторон. Народники хотели, говоря на сегодняшнем языке, «повысить уровень интеллектуальной, политической и социальной грамотности», а объект поучения — воспринимал само поучение как враждебное и избыточное, непонятное: дыр бул шыл. И направленное на то, чтобы самоутвердиться за счет полуграмотного (или неграмотного) клиента, который не хотел становиться в длинную очередь познания, когда у нас и так все хорошо.
Речь идет о двух системах ценностях, мало, кстати говоря, изменившихся, но противоположным образом оценивающих друг друга. Для народника простой народ — забитый, необразованный, не понимающий, что его эксплуатируют и им манипулируют. Миссия интеллигента раскрыть глаза мужика на социальную правду. А мужику эта социальная правда по барабану, не нужна еще вчера, сегодня и завтра. Потому что в его иерархии она стоит низко, куда ниже гордости. «Гордости чем? Тем, что мы, русские, подлинные русские, что мы живем той особой совсем, простой, с виду скромной жизнью (которая только вам, нехристям, кажется убожеством и унижением), которая и есть настоящая русская жизнь и лучше которой нет и не может быть, ибо ведь скромна-то она только с виду, а на деле обильна, как нигде, есть законное порождение исконного духа России, а Россия богаче, сильней, праведней и славней всех стран в мире».
И хотя хрестоматийная бунинская цитата позволяет развивать тему классового, социального противостояния, противоборства между славянофилами и западниками, националистами и космополитами, патриотами-государственниками и социальными скептиками, сузим тему и посмотрим на нее под другим углом. Нет ли здесь более простой оппозиции — между сельским и городским населением?
Ведь одна из особенностей России — очень позднее образование городов. Слабость традиционной городской культуры, сильной в Европе с античных времен, укрепившейся в средневековье. В то время как в России, догонявшей и отстававшей от Европы на века (и пропускавшей порой целые эпохи типа Возрождения и Просвещения) пришлось наверстывать упущенное слишком быстро и поспешно. Настолько быстро и настолько поспешно, что массовое переселение крестьян в города в несколько этапов  (после отмены крепостного права, при промышленном буме c конца XIX века, после революции и коллективизации) не сопровождалось приобщением к городской культуре. Культуре, с одной стороны, не имевшей на русской почве отчетливых и авторитетных традиций. С другой, воспринимавшейся новыми горожанами из вчерашних крестьян чуждой и враждебной.
Отметим одно, но принципиальное различие между городской и сельской русской культурой: разное отношение к чужому, незнакомому. В городе, где незнакомые люди живут по соседству, где зеленщик понимает, что часовщик – другой, конечно, цех, но совсем не враждебный, а нужный, необходимый: чужой — это норма, не вызывающая возражения. В деревне все иначе. Свои — это лично знакомые. Незнакомец, пришлый, неведомо как попавший в наши края — это опасность, тревога, причина недоверия, страха и ненависти. Кто это забрел в наш обособленный и очень односложный мир — не враг ли он, не источник ли беды?
Это два принципиально разных варианта отношений к незнакомому, чужому, тому, что ты не знаешь: вполне толерантное в рамках эталонной городской культуры и враждебное в сельской — очень плохо примирялись в пространстве российских городов. Новые горожане объединялись не столько по принципу похожей деятельности, бакалейщик с бакалейщиком, ювелир с ювелиром, булочник с булочником. Для новых горожан куда более важным было сохранение старых привычек и окружение себя знакомыми лицами: люди селились деревнями, уездами, районами, землячествами. В результате сохранялись многие стереотипы сельской культуры: чужой — враждебный, тот, кого не знаю, — источник опасности, то, чего не знаю, неинтересно, мало ценно. И, одновременно, возникали проблемы для городской коммуникации.
Мы очень хорошо помним болезни несложившейся городской культуры в позднее советское время: лавочки-скамейки возле парадных, ежедневные посиделки с семечками и перемыванием косточек встречным и поперечным. Уверенность, что все неизвестное можно и нужно безапелляционно судить и осуждать. А также оторванные трубки у телефонов-автоматов, обгорелые почтовые ящики, аммиачная вонь в каждом втором подъезде, помойки на выезде с дачных участков. И за всеми этими явлениями — одна и та же проблема — отсутствие культуры общности, ощущение, что мой мир кончается за порогом дома и участка, в лучшем случае —  микрорайона. А  мир — чужой, мир за невидимой границей — помойка, которая не режет глаз. И нассать в чужом (соседнем подъезде), оторвать трубку в телефоне автомате, поджечь почтовые ящики — это демонстрация  непонимания ценности коммуникации. Не о чем нам говорить с чужими, мы живем обособленно, нам другие не нужны, а кто не с нами, тот — враг, чужой.
То, что произошло с путинской эпохой, это во многом продолжение противостояния ксенофобской сельской культуры и толерантной городской (все, понятное дело, сложнее, в обоих случаях свой спектр). Противостояние, принципиально отличающееся от подобных проблем в европейских городах — городская культура впитывала, обволакивала, подчиняла все, что в нее попадало, вливалось, усваивалось. В России благотворное смешение и обогащение разным и непохожим не получалось или получалось с огромными издержками.
Добавим ряд катастрофических обстоятельств. Хлынувшая в города сельская масса после жестокой и кровавой коллективизации представляла собой поток обиженных, испуганных и сбитых с толку людей, мечтающих не о приобщении к богатому источнику городской культуры, а к спасению, обособлению, передышке. Отсидеться и переждать, пока не появится возможность для мести.
Ведь отряды продразверстки, комбеды, комсомольцы и огэпэушники, раскулачившие зажиточных хозяев — были не столько инородцы (хотя подчас инородцы), не столько люди из другого мира, сколько просто чужие, люди из города.
Кстати, это противостояние, неравное, конечно, потому те, кто раскулачивал и уничтожал кулаков-мироедов, был многократно сильнее тех, кого раскулачивали, чьи жизни, уклад и семьи разрушались, но, как говорится, до поры до времени. И сильнее тем, что на стороне городских в этот момент была враждебная власть.
Среди возможных причин яростной и жестокой последующей борьбы с врагами народа, того, что именовалось сталинскими репрессиями, возникновение целого института унижения, дискредитации, мести, изощренной пытки врага — бывшего угнетателя. Ведь среди пришедших по сталинской мобилизации в органы НКВД было очень много крестьянских детей, помнивших, как чужие и городские разрушали их жизнь, расстреливали отцов и соседей, безжалостно уничтожали многовековой крестьянский уклад. И на их стороне, на стороне врагов, были интеллигенты, даже их хваленый пролетарский Горький. И когда ситуация переменилась, перевернулась, и перед недоучившимся в ликбезе крестьянским сыном, в одно мгновение ставшим всевластным следователем, представал чужой для него городской, да еще как бы враг, пощады ему не было, кожа с городского слезала как стружка с бревна. И с тем же сочувствием.
В принципе это противостояние никогда не прекращалось, и было только вовремя  подхвачено путинской эпохой. Новая эпоха — новые акценты. Власть теперь не на стороне городских, а на стороне городскую культуру отвергающих. Троечник в освоении городской культуры отчетливее поддается конформистскому влиянию и становится крымнашистом, а городской умник имеет определенные символические обязательства перед своим профессиональным цехом и не может с такой же легкостью закинуть чепец за мельницу.
Но одно остается неизменно: потомки тех, кого раскулачивали, уже не столько ненавидят тех, кто раскулачивал (поздняк метаться), они делают шаг по инерции и понимают, что ненавидит все это чужое — все это выросшее из городской культуры западничество, всю эту толерантность, всех этих умников-интеллектуалов, всю эту похожую на начальство, но начальством не являющуюся трусливую и непатриотичную интеллигенцию. Которая чужда настолько, что ей хочется мстить и мстить, делать бессмысленно больно, сладострастно оскорблять, называть иностранным агентом как истинно чужого и чуждого. И уничтожать как класс, как интеллектуальных кулаков, восстанавливая справедливость.
Потому и депутаты, и губернаторы – пусть дураки, лишь бы не похожи на вас, умников, своя ноша не тяжела, своя вонь не пахнет. А вы думали — уничтожение крестьянства пройдет, как с белых яблонь дым?
И никакого торможения не предвидится. Это и символическая, и социальная война между символическими же потомками освобожденных, но все еще обиженных рабов — и культурными потомками господ. Примирить могла бы общая культура, общие ценности и авторитеты. Но их нет, и, значит, конца этой войне в ближайшей (да и отдаленной) перспективе не будет.
А вы говорите Путин. Плоть от плоти, кровь от крови. Троечник.
 

Они любить умеют только мертвых

Среди отличительных особенностей русской культуры — сентиментальное отношение к умершим. Не сентиментальное – восхищенное. Да и вообще к смерти. «Ах, как славно мы умрем» — твердим мы, даже на пороге революции. Умрем — важнее и первее революции, а главное — приятней и с гарантией.
Умерла, скажем, относительно молодая эстрадная певица. Какая потеря, божественный голос, воплощение женственности, всплеск любви, пропасть раскаяния, облако нежности и неподдельной грусти. Будто младшая сестра из Саратова от скоротечной чахотки или мечта о другой, лучшей доле с удачей там, где в реале одна задница. Причем даже у тех, кто эстраду и попсу на дух не переносит. Но раз умерла — все, стала заместителем драгоценного истукана на несколько недель, будто пешка, успевшая в ферзи, пока новость не вышла из топа. Смерть-искупительница.
Или, напротив, умер консервативный политик, вообще-то — мракобес каких мало. Но все плохое мгновенно отцензурировано, отсечено смертью как ненужное и лишнее властной дланью скульптора Вучетича. А черты не однозначно отвратительные тут же отбелены до чистоты ангельского крыла и умножены спелой горечью потери как сперматозоид в микроскопе до размеров Шекспира. И мракобес, еще 15 лет назад ужасавший, что твой  Зюганов, с акробатической легкостью превращается в политического тяжеловеса, в мудреца не хуже вашего Ден Сяопина, в пророка и отца демократии, без пяти минут де Голля.
Ибо утрата — историческая ретушь, создающая из любого мертвеца голубоглазого и морковного во всю щеку красавца. О нем не вспоминали лет десять, но только умер, как осветился каком-то внутренним северным сиянием смыслов, стал мил и нужен прямо сейчас, ну просто без него, как без рук. Даже оппозиционные политики говорят о нем с придыханием.
И лишь потому, что отошел в мир иной. И вовсе не только из-за того, что о мертвых хорошо или ничего. Ибо мы любим мертвецов в засос, как Лолиту или выкопанную из могилы невесту в рассказе Вовы Сорокина. Да, у него — потенциального клиента — душа не успокоилась. Сорок дней надо поберечь для горячей пристрастной критики. За сорок дней, конечно, забудут, но то, как у нас искренне любят мертвецов, пока еще не остыл — это особая фишка.
Ведь это тоже одно из наших ортогональных отличий от Европы и Америки, где никакого культа мертвых нет давным-давно. Есть кое-где, у японцев, например, у индусов, но в европейской культуре иссякла жила. Так как почитание мертвых, культ предков, — это одна из первых стадий религиозного чувства. Архаического и устаревшего как пузатый автомобиль «Победа» на выставке в Детройте.
Почти любая смерть красна, особо Владимира Красно Солнышко.
Через это религиозное поклонение прошли все культуры, но это именно языческое варварское верование, основанное на страхе перед мертвыми и вере, что они так близко, что продолжают рулить нашей жизнью. Поэтому их лучше задобрить, чтобы влияли они в нашу пользу, а никак не во вред. Поэтому мы к ним с рюмашкой, с яичком вкрутую и рыбником на могилку, поэтому мы к ним с почтением как к начальству по иерархии.
Хотя они начальство и есть: мертвые — старше, лучше и во всех отношениях привлекательней живых. Они наше духовное дворянство, наши кумиры, особенно если смерть свежа как роза.
Неслучайно вся наша космонавтика (считай — наука) вышла из любви к мертвым: Циолковский, как ученик Федорова, придумывал космические ракеты как транспортное средство доставки воскрешенных отцов обратно, в рамках гигантского «Общего дела». Хотя оттуда же, из федоровских нездоровых фантазий, вышли и лучшие литературные прозрения, тот же Платонов со своими «Котлованом» и «Чевенгуром».
Да в этот ядреный коктейль «Слеза комсомолки» была добавлена коммунистическая утопия. Но что такое коммунистическая утопия как не форма любви к смерти: ведь мертвому коммунизма достичь куда легче — раз, и ты на другом берегу в царстве недостижимого на земле равенства.
Русская культура в каком-то смысле и есть румяна и грим для превращения мертвеца в первую любовь. Ведь классиком можно стать только после смерти: при жизни пихают в трамвайной перебранке, поминают, на чем свет стоит, перемывают кости, кидают предъявы одна загадочней другой. А только умер, как тут же воскрес для любви и поклонения. Можно и Бродского полюбить за то что, наконец, помер друг сердешный, и Пригова превратить в приторную рождественскую икону  — не возразят, не посмеются, не съязвят. Поварешкой не огреют. Мертвый — готовый канон. В нем то, что так недостает русской жизни — основательность, постоянство, неизменность. С ним, мертвецом, можно и задружиться-зафрендиться, и полюбить.
Помню, как только умер тонкий до прозрачности просторечия и головокружения заплетающегося синтаксиса Женя Харитонов, певец, вообще-то говоря, любви голубой, невероломной и педерастичной, как прямо из кузова посыпались невесты одна краше и неутешнее другой. При жизни на них не стоял или стоял из-под палки, а тут попробуй откажи и опровергни. Ведь скорбят девы юные, вдовы черные, жены непорочные, верные любви до гроба.
Но ведь разве они одни? Все, почитай, от мала до велика, от простой души до великовозрастной и мудреной, от ума детского до пристального — любят мертвого, как Станиславский Художественный театр. И это вам отличие посильнее «Фауста» Гете: это вам не демократию с парламентаризмом в вонючем погребе мариновать как двух слюнявых идиотов, пока не задохнутся и не изойдут в кружевную плесень по имени «Немо».
Это — смерть любить без дураков больше жизни, подминая под себя православие как подушку. Это — мертвых ценить как воздушное прекрасное завтра. Это — такое отрицание жизни, что Илья Муромец с  печки спрыгнет и пойдет плясать лезгинку. Это — такое влечение к смерти, что Фройд отдыхает, и одна Шпильрейн поет. Причем на глазах у всех, давно, можно сказать, праздник рецидивиста. Так ведь и православие — украшенная цветами триумфальная арка на границе перехода в лучший из миров.
Любишь ли ты мертвых, как я люблю, как русский быструю езду? Так ведь и быстрая езда потому и люба нам, что — самая короткая дорожка к смерти, к радостному утру: сел, втопил — и вышел весь в венках и креповых лентах упакованный. Вполрта довольно и чуть обескураженно усмехаясь. Смерть — это и есть русская жизнь. Жизнь по существу, без прикрас и уже навсегда.

Твердый знак

Почему политически и культурно близкие, обманывая наши ожидания (часто завышенные, к себе-то мы с пониманием), вызывают большее раздражение, чем, казалось бы, откровенное мракобесие и ложь далеких и чуждых? То есть что мне условные Володин или Сурков, их Гекуба мне если и понятна, то не интересна. Зато куда больше претензий к не менее условным Ходорковскому или Навальному (беру как бы ряд, но с умыслом, понятно). Потому что от путинских функционеров, кроме чудес дрессировки, ничего уже не ждешь. Точнее, напротив, ждешь и уже заранее построил сто тридцать две линии Маннергейма. Так как знаешь, что это звери как бы другой породы, со своими правилами свой-чужой.  А вот тех, кого мое социальное или культурное чутье относит к моему (или близкому, родственному) виду, я могу ценить по видовым, что ли, ориентирам. А симпатия – это доверие и снятие систем защиты. И любое несоответствие вызывает острое раздражение, хотя они, казалось бы, на моей стороне. Или это, действительно, только кажется?
Это предисловие представляется необходимым, ибо критике здесь будут подвергнуты культовые фигуры и явления: создатели и руководители газеты «Коммерсантъ» Владимир Яковлев и Андрей Васильев. Поводом послужили два интервью Васильева, в которых он касается истории создания газеты (и роли в ней Яковлева) и оценивает ее (газету и роль), как гениальные.
Попробую поспорить. На мой взгляд, «Коммерсантъ» (при, безусловно, выдающихся или, возможно, лучших авторах 90-х, почему они там появились, еще скажем) являет собой отчетливую стратегическую ошибку. Ошибку социального и культурного планирования. Ошибку символическую и роковую.
Символическую, потому что «Коммерсантъ», как один из наиболее влиятельных культурных проектов перестройки, послужил авторитетной моделью культурного и социального поведения для зарождавшегося постперестроечного общества. И во многом повлиял на это общество, создавая тренд, ставший, однако, роковым. Речь идет о продуцировании опасной иллюзии о вредности и несовременности политики, отчетливо проявляемой брезгливости по отношению к политике и социальности, которая во многом прикрывала отчетливую стратегию на сотрудничество с новыми/старыми властными элитами, да и откровенное услужение им. И в демонстративном дистанцировании от (вчера) культурно близких, но (сегодня) социально неуспешных. Бедных интеллигентов, короче.
Те, кто помнит эпоху возникновения «Коммерсантъа», смогут подтвердить (или опровергнуть) несколько важных тенденций, обеспечивших этому проекту успех. Это высокий авторский уровень публикуемых материалов. И необычная псевдообъективность, ироничность, памфлетность тона. Иначе говоря, дистанцирование газеты, как информационного и культурного феномена, от любых намеков на ангажированность. И прежде всего, на ангажированность очень популярной демократической проблематикой.
Очевидно, создатели газеты правильно оценили начавшийся уже тогда спад демократической активности общества, усталость от демократической фразеологии и решили сыграть на опережение. Мы пишем для тех, кто только рождается — для среднего класса или тех, кто вписался в новую жизнь. А вписавшись, приобрел деньги. Мы вне политики, мы политику, как и все остальное, исследуем как журналисты и аналитики. Но мы на стороне нового, умного и успешного. Кстати говоря, мы опираемся на опыт лучших интеллектуальных газет Запада, которые точно так же сохраняют позицию над схваткой для обеспечения большей объективности и достоверности.
Казалось бы, что здесь можно возразить? Средний класс, класс новых собственников — кто более противостоит коммунистическому реваншу (а коммунистический реванш, если кто забыл, являлся главной угрозой — или страшилкой? — ельцинского периода перестройки). Под предлогом борьбы с коммунистическим реваншем соглашались на замену дискуссии пропагандой, честной информации, конкуренции и выборов на запугивание и запутывание обывателя.
А самое главное за занавесом борьбы с коммунистической угрозой и шла приватизация всей страны. Более того, никакого среднего класса не было и на самом деле не появилось, хотя Васильев и утверждает, что Яковлев придумал и создал этот средний класс, ставший с тех пор аудиторией газеты и реальной социальной силой. Увы, не так.
Средний класс, как и вся демократизация в ельцинскую эпоху, был во многом фиктивным, иллюзорным социальным продуктом. Средним классом, новыми собственниками стали, в основном, кагэбэшные, комсомольские и партийные функционеры, выигрывавшие на залоговых аукционах жирные куски только потому, что сами эти аукционы и устраивали. Просто другой рукой.
А вот для того, чтобы создать видимость объективности, закономерность их номенклатурной приватизации и номенклатурного капиталистического успеха и нужны были псевдообъективные зеркала, в которых отражалось совсем не то, что происходило на самом деле. А то, что и как это должно было быть представлено общественности. Мол, личная инициатива, высококлассный менеджмент, ум, удача — и вот вам новый класс новых русских собственников и его успех. Работать надо больше и лучше, господа.
Яковлев и его редакция действительно выдумали средний класс, точнее выдумали новое обозначение для старой/новой номенклатуры и обслуживающего их класса интеллектуалов. И это было гениальное изобретение, легитимирующее фиктивную перестройку, фиктивную частную собственность, фиктивный рынок.
Почему эта далеко не тривиальная задача оказалась «Коммерсантъу» по плечу? Помимо того, что позиция газеты оказалась чрезвычайно выгодна новой властной и экономической элите, что обеспечило рекламоемкое издание самой дорогой рекламой, создатели газеты использовали безвыходную  ситуацию, в которой в начале перестройки оказались наиболее продвинутые и интеллектуально состоятельные представители интеллигенции. Исследовательские институты закрывались, университеты, музеи, редакции влачили жалкое состояние, заработать на жизнь человеку интеллектуального труда было негде.
Создатели ‘Коммерсантъа» решили собрать коллектив авторов не из советских журналистов, справедливо полагая их мало профессионально пригодными, а среди молодого поколения продвинутых интеллектуалов, нуждающихся в куске хлеба. Эти авторы обеспечили высокий уровень публикуемых текстов, они же помогли власти ввести общество в заблуждение. И создали (или предложили) модель сотрудничества с властью — мы обеспечиваем вам интеллектуальную легитимность, вы делитесь с нами если не властью, то доходами. Щедро.
Интеллектуальная беспомощность власти предрешила выбор: власть согласилась делиться с предлагавшими сотрудничество (социальное обслуживание) интеллектуалами.
Понятно, что далеко не каждый публикуемый текст был служебным, множество авторов просто делали свою работу, причем, повторим, на высоком уровне. И можно даже согласиться, что (в идеале) каждый отдельный текст был (мог быть) самоценен и обладал возможностями для сложных, а не упрощенных коннотаций. Но все вместе, в окончательном итоге, они создали тенденцию, на которую по-своему работал тот же отдельный текст. Тенденцию (в том числе) иллюзии демократии и иллюзии новых ее институтов. Иллюзию объективности, а на самом деле тщательно выверенной субъективности. Иллюзию буржуазности, которая все равно была номенклатурной буржуазностью. Иллюзии, которые были востребованы, спродюсированы, срежиссированы и предложены.
И в ельцинский период власть делилась доходами с институтом интеллектуальной легитимации по-честному. Пока в этой функции не исчезла необходимость, ибо борьба с коммунистической угрозой окончилась, и перераспределение собственности в основных чертах завершилось.
Замечу попутно и еще одну иллюзию, на которой основывалась позиция таких изданий как «Коммерсантъ». Мол, наша объективность — есть продолжение и воплощение традиции лучших западных интеллектуальных СМИ. Конечно, это не так. Ничего похожего на эту игру в псевдообъективность нет и не было в западных газетах и журналах. Они были и остаются остросоциальными, со своей политической позицией, которая не скрывается. Не буду перечислять, просто скажу, что не знаю ни одного заметного интеллектуального издания западного мира, остающегося над схваткой.
Объективность в рамках разделяемых убеждений, профессионализм, как в подаче информации, так и в анализе ее. Но ничего похожего на фирменный Коммерсантъовский псевдооъективизм нет и быть не могло. Хотя бы потому, что политические убеждения — не менее ходовой товар, чем новости или актуальный комментарий.
И последнее социо-психологическое наблюдение, если авторский состав был пестрым по бэкграунду (преобладали молодые ученые, променявшие бедные университетские кафедры на богатые гонорары), то редакционная верхушка преимущественно состояла из советской золотой молодежи, которой почти в равной степени были далеки простоватые советские журналюги, приехавшие из провинции покорять Москву, и максималисты-диссиденты, отрицавшие не только просоветскую, но и вообще системную позицию. Позиция редакции была и оставалась, конечно, системной. Разумный (вполне советский) конформизм вкупе со стремлением к честности в рамках своей социокультурной группы, были ограничениями, которые трансформировались в новые правила игры с сохранением, в общем и целом, предыдущей пропорции между смелостью и осторожностью.
Казалось бы, такая ли это большая разница, кого выбрать целевой и ценностной аудиторией — реальную, но как все у нас — чуть-чуть убогую демократическую оппозицию, то есть очевидных лузеров, или номенклатурных победителей в борьбе за приватизацию государственного пирога? Увы, этот выбор оказался принципиальным. Таким же, скажем, как выбор Ельциным в качестве опоры и партнера сначала Лебедя, а потом Путина. Формально «Коммерсантъ» поставил на реальную силу.
По сути, он проиграл вместе со всеми теми интеллектуалами, которые пошли на службу новой власти в надежде на то, что их услуги будут только возрастать в цене. Окончились смутные времена, власть определилась со стратегией и поняла, что интеллектуалы ей больше не нужны. Не перед кем строить сложную систему культурной легитимации, задачи упростились, понадобились не эксперты, а пропагандисты. Интеллектуалы оказались в западне: ставить на слабого противника власти в виде разрозненной и малочисленной оппозиции можно, но никаких экономических или социальных дивидендов это в ближайшей (да и отдаленной) перспективе не сулит. Только психологические. Ставки же на сильного игрока, коварно изменившего условия контракта, невозможны, потому что более не принимаются.
И кого прикажете в этом винить? Кагэбэшную корпорацию, которая сначала приватизировала страну, а потом решила ее закрыть, так как концерт по заявкам окончен? Или тех интеллектуалов, которые помогали власти облапошить общество, а в результате сами оказались на бобах и теперь сетуют, что журналистика как профессия в путинской России умерла? Умерла-то она умерла, но кто вел ее за ручку к пропасти, с кого больше спрос: с далеких по бэкграунду кагэбэшников из Кремля или с куда вроде бы более близких по культурным пристрастиям мажоров из того же «Коммерсантъа»?
Для меня вопрос, для вас — не знаю.

2 августа по-старому

Это было три года назад в Старом Крыму. Я брел в жаркий полдень по пустынной улочке, недалеко от музея Грина, и издалека увидел идущую мне навстречу старушку. Ничего особенного, стертая благопристойная внешность бедной провинциальной тетки. Поравнявшись со мной, она приветливо, но как-то быстро и стеснительно улыбнулась и радушно сказала: «Сегодня день вэдэвэ». Я вежливо улыбнулся в ответ, но често говоря — не понял ни слова. Я услышал фразу, но не смог расшифровать ее смысл на фоне пыльного и непарадного крымского пейзажа. Я продолжал идти, ощущая удаляющуюся старушку потной спиной и повторял про себя: сегодняденьвэдэвэ. Не знаю, пять или десять шагов оказались необходимы, чтобы я разрезал упругую фразу на отдельные слова и понял примерный, приблизительный смысл услышанного. С какого бодуна? Причем здесь сказочная старушка, желтая пыль Солхата и сообщение, принятое мной из уст в уста? Почему именно мне? В чем важность и уникальность известия, что я должен был сказать в ответ: привет браткам? Да здравствует десантура? В каком полку служили, мамаша? Потрясенный, будто увидел призрак Анастасии Цветаевой в голом виде, я как раз проходил мимо ее дома, я шептал про себя заветные три слова: сегодня день вэдэвэ. Загадочный русский народ.

 

Чингисхан на проводе

 
В недавнем споре Навального с Кашиным об осмысленности участия в выборах по-путински (то есть после Крыма) интересно не то, что было сказано, а то, о чем неловко умолчали. Или на что стеснительно намекали. Кашин (в бэкграунде патриот, но осторожный) безуспешно уговаривал Навального, что его (Навального) участие в выборной кампании только легитимирует власть. В то время как выборы, конечно, потемкинские и шулерские, да и до них-то не допускают. Но на вопрос: а если не участвовать, то как бороться с роком, Кашин ответа не дает, но на него намекает. Сначала, правда, примеряет нечто несоразмерное типа «лучше пойти в поход и купаться». А потом, понимая, что предлагает нечто позорно беззубое и эскапистское, что-то невнятное бормочет про «вилы».
Понятно, что в ситуации, когда власть за любое неосторожно выроненное слово может припаять (хотя пока только угрожающе рычит) призывы к насильственному свержению конституционного строя, говорить на эту тему трудно. Да и общество разделяет страх перед революцией: боятся русские интеллигенты медленно запрягающего богоносца. Но другие-то пытаются? Кто-то, как Геннадий Гудков, утверждает, что выборные комитеты уже сегодня — штабы революции, так как отсекают общество от легальной и конституционной смены власти. А если нельзя открыть калитку конституционным ключом, остается неконституционная отмычка. Из серии: против лома нет приема.
Хотя если он намекает на идею Локка о праве народа на вооруженное восстание против тирании государства (кто вот только этому  государству зеркало под самый нос поднесет, чтобы оно себя узнало?), то эта идея во многих странах вполне себе конституционная и имеющая статус естественного права. Понятно, что никакой власти на самом деле идея восстания против нее особо не нравится, тем более власти, которая подозревает, что у общества достаточно резонов считать ее несправедливой и узурпировавшей все, что можно было узурпировать.
Но советовать другим горькие рецепты Ульянова-Троцкого или Желябова-Перовской, тем более зная, что они этим другим не шибко нравятся, по меньшей мере, некорректно. Людям в наших широтах приятнее и привычнее ждать у моря погоды. Или по-азиатски считать минуты, когда шах или ишак провидца умрет. Мол, путинский режим, дай только время, сам, как карточный домик СССР, развалится и исчезнет под напором экономических и социальных аргументов.
Кашину — возвращаясь к спору — очень хочется сказать, что пока слепого вождя слепых не выпроводить пинком под зад, сам он не уйдет. Но и навязывать роль героя филистеру не с руки, особенно если сам геройствовать не спешишь.
Характерно, что Навальный оборачивается к Кашину глухим ухом, особенно когда Кашин намекает, что помогать власти легитимировать выборы — особый стиль Навального. И упорно не слышит, как Кашин дважды его спрашивает, зачем — по его мнению — власть в предыдущую (мэрскую кампанию) выпустила Навального из тюрьмы, собрала ему недостающие подписи депутатов, сама соорудила из него зеркального оппонента? Ведь даже Пескову понятно, что недостающие подписи собрать, если власть этого не хочет (как она не хочет сегодня), самому просто невозможно.
История, конечно, двусмысленная, как и аргументы Навального, что ему как бы не важно, на что надеялась власть, и он даже думать не хочет, зачем ему власть помогала, потому что он играет свою игру и играет честно. Диоген.
Однако, несмотря на то, что звучат эти слова Навального не убедительно и пафосно, понять и принять позицию игры как бы за себя, но в рамках совершенно лживой системы, можно. Раз общество отвергает революцию и давление на власть в духе эсеров и народовольцев, значит, остаются только комариные укусы во время нерентабельной и одышливой пятиминутки агитации, которую власть позволяет оппонентам до той поры, пока эта игра в выборы для нее (власти) вообще интересна.
Да, сопротивляться хотя бы в беззубо-бессмысленном системном поле все равно лучше, чем загорать, купаться, ходить в турпоходы и набивать наволочку тугриками. Но путь этот — легальной системной политики в ситуации иллюзорного политического поля — во многом малоэффективный. Хотя бы потому, что хитрожопую власть эта игра в политику устраивает, и она собирается длить существующее соотношение сил и правила игры настолько долго, насколько это возможно.
В качестве отступления зададимся простым и очевидным вопросом, который мучает тех, кто с нетерпением ждет  апокалиптическое завершение путинского правления и одновременно недоумевает: почему это путинские винтики не боятся неизбежного и скорого конца? Ведь когда все кончится, им придется отвечать головой за неправедные дела и слова? По полной, так сказать. Мордой в миску и носом в коврик, который вдохновенно обоссали. А они ведут себя так, будто Путин и его фейковая империя — вечны. Не боятся погибнуть под обломками, напротив, наглеют, хамеют и не думают пугаться. Почему?
Легче всего предположить, что они глупые и не видят, не предчувствуют скорый конец; но это, конечно, не так. Недооценивать ум оппонентов — слишком легкий вид самообмана.
Главное же — их много, их очень много, на их стороне головокружительная сила, и они постоянно заряжаются энергией поддерживающей и отчасти обманутой ими (но обмануть ведь нас не трудно, правда?) толпы. Которая, между прочим, бессмертна, как подросток, прыгающий вниз с семнадцатого этажа из-за несчастной школьной любви. Пусть мы с народом ошибаемся, как говорил один начинающий диктатор, но мы — с народом, то есть с большинством. А на миру и смерть, как известно, прекрасна как цитата, тем более, никакой смерти они не боятся, так как в нее не верят. И правильно, надо сказать, делают.
У азартных путинистов хорошая память, они досконально знают, что за совок, за репрессии против диссидентов, за печень нонконформистов, размазанную по асфальту, за создание бетонной стены советского патриотизма, за выполнение и перевыполнение плана по лицемерию, цензуре и обезличиванию всего, что шевелится — никого так и не наказали. Все эти освобожденные первые и вторые секретари, обкомовская синекура, пропагандисты-агитаторы, социалистические реалисты и комсомольские выдвиженцы вместе со всей кагэбэшной клиентелой пережили лишь несколько мгновений липкого страха вечером 23 августа 1991. Так как знали коты и кошки, чье мясо ели и съели; и — все. Только не надо охоты на ведьм, заголосили истерические голоса, только не будем искать виноватых и рассекречивать списки сексотов, во всем виноват Сталин, Ленин, закулиса, татаро-монгольское иго, впитанное с молоком рабство — только не мы, конформисты. Раз — и мы уже среди первых демократов, и уже делаем карьеру и получаем бонусы. На белом коне, впереди отряда..
Значит, и после конца путинской эпохи будет время закричать раньше и громче всех, что Путина, как класс, ненавидели, а крымнаш кричать заставили, но мы дулю дружно держали, и давайте, друзья, не устраивать охоту на ведьм, а делать добрые дела. Надо успеть. Работы навалом — расчищать авгиевы конюшни Путина.
Поэтому, конечно, те, кто ждет, что путинская система, в которой безумия, казалось бы, как молока в файвоклок, больше уже некуда, вот-вот развалится, ошибаются, увы — и напрасно. Не развалится ничего, ни завтра, ни послезавтра, ни после дождика в четверг. А будет наливаться безумием как алое яблочко, потому что за это безумие хорошо платят, причем, со страховкой. Но само оно с ветки не соскочит, ибо не на черенке висит, а такими ремнями и пряжками конформизма прикручено, как буйные к железной больничной кровати.
Но пути действительно три. Во первых строках письма — кашинские умозрительные «вилы» (или гроздья гнева народа), то есть стратегия по демонстрации путинским винтикам желябовской дули по поводу и без, чтобы  у них волосы в жопе дыбом встали, вместе с холодным потом отрезвления и облегчения.
А если на дулю духа не хватает, а его не хватает, потому что мы пацифисты от осторожности и в культуре запрет на поступок, по тут два подпункта. Первый — изображать народников, пропагандируя народ на период пока не закрытых окончательно выборных менапауз. Народ, правда, как и Навальный, туг на ухо, и ни слушать, ни слышать ничего вообще-то не хочет. Но это все равно лучше, чем по-кашински купаться и ходить в походы, потому что собственная энергия тратится и не застаивается, и значит, деятельность такая полезна. Как деятелю, так и бревну, с которого никак не сходит кора.
Подпункт два: просто и тупо ждать, спустя рукава смирительной рубашки, апокалипсиса, конца путинского света, внешнего поражения (дурак давно в бой рвется) и насильного выздоровления под присмотром усатых докторов. Сам-то больной — и дурной, и наглый, и непуганый, как идиоты Ильфа и Петрова, — может на подкожном жире и желтой липкой слюне до второго пришествия дурковать. Так что выздоровление с помощью иммунитета — это вряд ли, здесь шансов (да и иммунитета самого) нет давно, продуванили. Перетерпели, перегорели.
А венценосный богоносец может, кстати, и мировой пожар в крови разжечь — однова живем, всем миром и помирать будем. И очень может быть, выбор будет не параллельный, а последовательный. То есть сначала подпункт первый, потом подпункт второй, а потом, когда окончательно устанем, то начнем по новой, но в обратном порядке. Мы ведь любим повторять учение, которое все равно не впрок.
Но от социальной невменяемости лекциями и журфиксами точно не лечатся, Серебряный век показал — только удивлением до глубины души, только осознанием, так сказать, и просветлением вместе с внешним управлением, а потом и насильственной нормализацией можно достичь блаженства.
А пока, обратите внимание: все, что кухаркин сын на троне обещал и угрожал, все сделал как по писаному. Значит, и то, что сегодня он да доверенные лица вещают, вполне может состояться. Можно, конечно, на Вигеля уповать, установившего пропорцию между жестокими законами и уровнем их отечественного неисполнения, но это и раньше помогало, как мертвому припарки, и теперь вряд ли вывезет.
Так что смотри пункт первый и далее по списку. Ждите желтых человечков, которые научат нас как закон и свободу любить.