Выборы

Уровень демократичности в стране можно сравнить с уровнем сексуальности в женской красоте. То есть все женщины, скажем дипломатично, по-своему очаровательны и сексуальны, но у одних эта сексуальность нагло выпирает, а у других залегает на трудно доступной глубине и поэтому плохо различима. На любителя. То есть и в суверенной демократии свой привкус демократии и даже в автократии и тирании он присутствует, по крайней мере, как периферийное качество и как запах. Есть сексуальность лолиты в гольфах, десятиклассницы за соседней партой, двадцатидвухлетней молодой мамочки, тридцатилетней бальзаковской женщины, сорокапятилетней ягодки, шестидесятилетней дамы с настроением. Россия даже в лучшие годы — это демократия в виде пудры и тонального крема, а сейчас сексуальность маски Гиппократа. Франция — это вечно крутящая динамо незнакомка, Америка — профессиональная профурсетка. Уровень и качество демократии — это почти что сахар в крови: сладкая моя, шепчет ходок перед входом на избирательный участок. И входит, и голосует, а бородатый Чуров с завистью считает голоса: эх, раз, еще раз, еще много-много раз

Шанс Путина

Среди множества упреков Путину, созидающему режим диктатуры light и старательно избегающему большой крови, очень часто звучит упрек в нелогичности, безумии, интеллектуальной несостоятельности. А после концерта со сжиганием еды — в окончательной потери связи с реальностью, в разрыве контакта с обществом и вообще в агонии. Агония — сложная процедура, большевики и русопяты хоронят западный мир не одно столетие и каждый раз примерно с одним и тем же набором аргументов. Так что это — как рак свиснет.
А вот что касается отсутствия логики, я бы поспорил. Поставьте себя на место Путина, который сделал уже достаточно, чтобы осознать путь назад как проблематичный. Тем более, что фигура, которую он олицетворяет, не может ходить назад по правилам игры, им придуманной. А так как клиент обуреваем, скорее всего, мессианскими настроениями, богоизбранностью, то ходить назад вообще ему нельзя. Разговоры же о цугцванге не кажутся и никогда не казались мне убедительными.
Представьте себя на месте Путина. Вы во главе огромной, но весьма своеобразной страны, вас обуревает честолюбие и уже упомянутая богоизбранность, вы не сомневаетесь в окончательной победе над всем миром. Иначе, зачем бог старался вытаскивать его из грязи в князи? Забота одна — какую выбрать стратегию?
Если вы Наполеон, причем не только в собственных глазах и глазах клевретов, но и всей переполненной галерки, всего театра юных зрителей, у которого также нет других инструментов, кроме бурного восхищения, то вы должны делать ставку на сильные стороны вашей позиции и минимизировать потери от слабых.
Начнем с последних. Как бы не был уверен Путин в окончательном выигрыше и зияющем отсутствии самой возможности проигрыша (бог же не фраер), реальность перед ним отнюдь не радужная. Как человек, к которому поступает большое количество информации (предположим, что не все источники — льстивая и мелкая ложь), он примерно понимает, с каким именно материалом ему приходится иметь дело на разных уровнях социума. То есть Путин довольно рано должен был осознать, что руководимый и ведомый им к победе социум — интеллектуально и социально не конкурентоспособен. То есть кричать ура и бросать вверх чепчики — запросто, а вот конвертировать эти крики в технологические достижения — проблема. Иначе — смог убедиться, что российское общество, пусть воодушевленное, как сейчас пропагандой (или мало воодушевленное, как в начале нулевых), не имеет шансов выиграть конкуренцию у Запада в области высоких технологий, науки, производства, финансов и т.д. Тем более, а может — и по выше указанной причине — что все это (наука, производство) не развивалось, а напротив, было брошено на произвол судьбы. И скатилось в результате к низшим конкурентным показателям за весь срок русской послепетровской цивилизации.
Предполагается, что это одна из стратегических ошибок Путина: если ты задумал автаркию, изоляцию и самобытное существование в припадке патриотического восторга, то надо было развивать то, что пригодилось бы в существовании на острове путинской правды. Та же не к ночи упомянутая наука, та же экономика, все то, что нельзя купить в условиях санкций.
Это все так, кабы не одно слово: «стратегически». То есть все совпадает, если в расчетах Путина, противостояние, им задуманное, замышлено было на долгие века, на продолжительный период, так сказать.
А теперь представьте, что вы играете блиц, что ваша игра рассчитана не на долгое противостояние, а на быстрый кавалерийский наскок? Нужна ли вам наука и производство, которые вы все равно не успеете поднять до уровня конкурентоспособности в обозримом периоде? Обозримом, то есть прагматически пригодном именно вам, в обстоятельствах вашей игры.
Нет, наука, медицина, образование,  культура, которую Путин заменил быстро возросшим в патриотическом угаре экстрактом по имени пропаганда — это тактические приемы, работающие сейчас, но совершенно не востребованные в перспективе, тем более долгой.
Так, Сталин в первые месяцы войны превращался из теоретика и идеолога, для которого восторг перед собственной гениальностью, затмевал любую реальность, в прагматика, вынужденного считаться с тем, что есть. И он — пусть не так быстро — понял, с каким именно материалом ему приходится воевать. Это понимание было много раз им сформулировано примерно в следующих словах: у меня нет Гудерианов, которые могли бы побеждать умом, стратегией и малыми силами. Мы можем победить только, если сконцентрируем в точке соприкосновения с противником многократно превосходящие его силы. И победим, говоря цитатой, числом, а не умением.
Был, правда, еще один параметр, на который правильно рассчитывал Сталин; но о нем немного позже, а пока вернемся к Путину.
Со слабостями в его возможностях для противостояния Западу мы все более-менее знаем. Не было и нет конкурентоспособности, игра в долгую (типа развитие страны) для Путина — игра неинтересная. У него азарт, он хочет выиграть здесь и сейчас, поставив на зеро. Значит, надо искать то, что есть и что обеспечит перевес над сильным противником.
Такие преимущества у Путина имеются. И здесь возможности Путина не слишком отличаются от возможностей Сталина. Количество, пространство, украденное у Запада оружие (типа атомного, стратегического). И то, о чем Сталин сказал в своем знаменитом тосте: долготерпение имеющегося материала. То есть готовность его гибнуть, которая намного превышает ту же характеристику материала противника.
Вернемся к диспозиции. Вы поставили перед собой задачу выиграть, причем, не в отдаленной перспективе, а при вашей жизни, при вашем правлении. Конкуренцию в долгую вы, напомним, проигрываете, а выиграть для вас обязательно, хотя бы для того, чтобы подтвердить справедливость ваших мессианских притязаний. Вы избраны богом, дабы победить и возвеличить себя и свою страну. Значит, вы делаете ставку на то, что есть: а в наличии довольно-таки простодушная, наивная, легко поддающаяся внушению и шапкозакидательным настроениям огромная масса людей, которая, чего скрывать, привыкла гибнуть не за грош. И терпеть то, что потенциальный противник терпеть не может, по крайней мере, ни разу не пробовал.
Конечно, у этого материала свои критерии прочности, и совершенно не сразу он выходит на пиковые характеристики, то есть гибнет с радостью и безотчетностью. Ради великой победы, очевидной и головокружительной — это да. А вот при поражении, когда все вокруг панически бегут, гибнуть зазря — ищи дурака. Именно для этого, чтобы вывести социальный материал на необходимый уровень самопожертвования, Сталин придумал заградительные отряды (точнее, использовал это ноу-хау, найденное задолго до него, но не в таких тотальных масштабах). Бей своих, чтобы чужие боялись. Факт остается фактом: Сталину удалось закидать немцев трупами, победить их числом, сделать акцент на том, что отличало его позицию в сильную сторону. Количество потребного материала (почти безграничное, как, впрочем, и территория для маневра) и его способность гибнуть в массовых, промышленных количествах.
Та же позиция сегодня у Путина. Умные люди недоумевают, смеются на его наивной и обезличивающей пропагандой, над решениями, которые кажутся издевательскими и шутовскими, типа санкций против себя или уничтожение санкционных продуктов. Но это и не предназначено для тех, кто рефлексирует, кто способен ощутить ценность собственной позиции на фоне бесшабашной и примитивной пропаганды. А вот те, кто на стороне не очень отчетливо рассуждающего большинства, тот только подтверждает: Путин последовательно добивается своих целей, и логика в его действиях присутствует.
Дима Пригов (скажу для рифмы), снимавшийся у Германа в «Хрусталеве», рассказывал мне о показательной стратегии режиссера, который использовал такое бесконечное число дублей, чтобы актер как бы потерял способность к рефлексии и стал инерционным мягким пластилином в руках великого режиссера. Путин, безусловно, не гений, но логика игры с нулевой суммой, подвигает его на то, чтобы подготовить свой социальный материал к полной и легкой (насколько это возможно) гибели всерьез.
У Путина для победы над потенциальным противником не так-то много козырей. Но если внимательно следить за его руками, то последовательность действий становится все более отчетливой и логичной. Он готовит социальные массы к патриотической гибели — и делает это открыто, без отступлений, без возможности увидеть в его политике другую логику, кроме логики подготовки к последнему и окончательному сражению.
Путин, кстати говоря, не торопится, не суетится, он готовится к решающей цивилизационной схватке со всей старательностью вдумчивого кукловода. Его выигрыш — не технологический, а, говоря с излишней экспрессивностью, — психологический, ментальный, что ли. Задушить противника в смертельных объятиях. Профессор Мориарти на краю Рейхенбахского водопада, если упрощать до анекдота.
Потому, кстати говоря, он не прибегает к таким, казалось бы, напрашивающимся инструментам, как закрытие границ и репрессии. Он более заинтересован, чтобы те, кто в решающий момент своей рефлексией помешают соединению социального материала в суммарном импульсе готовности на патриотическую гибель, просто исчезли, вышли за границы. Репрессии же — слишком краткосрочный, энергоемкий и затратный ход, его можно будет применить (если это станет необходимым), но в самый последний момент. Скорее всего, если провалится план «А». Ведь Путин хочет победы не внутри (внутри он уже давно победил, пусть на время), а вовне.
Те, кто полагают, что последний решительный бой таит опасность для его инициатора, не учитывают возможности переждать Час Х (советские технологии и необозримые пространства для этого имеются). А риск — не то, чтобы благородное дело (чуждый, скорее всего, лексикон для клиента) — единственно возможное. Нет других инструментов, нет других способов для поиска победы, все давно построено в ожидании этой одноходовки.
Будет ли она? Возможно, это останется блефом, или Путин просто не успеет; возможно, у Путина просто нет других вариантов будущего. То есть, вообще нет будущего.
 

Вне нормы

Понятно, что победа известной модели над хамоватым владельцем кафе — пиррова. Она никакого отношения не имеет к победе толерантности, это победа более высокого статуса супермодели над менее низким статусом крыши директора кафе. Плюс возможность для власти проявить свою несуществующую человечность по дешевке. Нарисовать улыбку на картонной маске смерти.

Куда интереснее вопрос о причине нетолератности, широко распространенной в России? Ведь это не только брезгливость по отношению к инвалидам, их дискриминации везде, где можно, от трапа самолета до места на эскалаторе. Это и почти демонстративное отсутствие пандусов в публичных местах и съездов на тротуарах. Да, в общем-то, это норма.

В чем причина этой нетолерантности? Представляю, многие скажут — в нравственности или даже в генетической ущербности, жестокости русского человека, не уважающего слабого и преклоняющегося перед силой (о чем кто только не писал, даже буревестник революции).

Попробую опровергнуть, но для начала приведу пример совсем из другой сферы, где первое приходящее на ум соображение тоже окажется слишком поспешным.

Я о футболе, точнее о такой его незначительной подробности, как поведение игроков после применения к ним запрещенных силовых приемов, попросту говоря, подножек, подкатов. Обратим внимание, что игроки разных религий и конфессий ведут себя, кажется, по-разному. Одни артистически усиливают свое падение, изображая нечеловеческую боль, разыгрывают целый спектакль на газоне, катаются, вопят от боли, вызывают наше и судейское сочувствие к своей травме (очень часто настоящей, хотя не менее часто — преувеличенной).

Другие же падают, но пытаются тут же встать, в лучшем (худшем?) случае потирая ушибленное место, а потом, прихрамывая и явно пересиливая боль, бредут дальше, не пытаясь вызвать большее сочувствие и неодобрение поступком игрока, нарушившего правила.

Первое поведение, выскажу предположение, более свойственно для игроков-католиков, православных, мусульман. Они очень хорошие (или, напротив, плохие?) актеры, изображающие боль, даже если ее нет, и преувеличенные мучения, если они есть. А вот игроки-протестанты ведут себя чаще всего более сдержанно, как бы мужественно и достойно, без театрализации боли.

Пробуйте не оспаривать мое наблюдение (оно вполне может показаться спорным или неверным), а ответить на вопрос: если это наблюдение справедливо, то в чем причина столь разного конфессионального поведения в командной игре?

Первое, что приходит в голову: протестанты просто честнее. А вот католики, православные и мусульмане (не помню известных игроков-буддистов, но думаю, и их можно добавить к этой группе) легче соглашаются на ложь, обман, преувеличение. Похоже? Похоже (тем более так легко распространить это впечатление далеко за пределы футбола); но можно предложить и другое объяснение, менее мистическое, тотальное и религиозное, что ли. В протестантских странах лучше суды. И больше доверия к ним. Так получилось. Поэтому игрок-протестант не считает необходимым театрализовывать свое падение, преувеличивать фол игрока противоположной команды, потому что верит, что судья и так все увидит, во всем разберется без его педалирования полученной травмы и нарушения со стороны противника.

В то время как суды в мусульманских, православных и католических (да и буддистских) странах вызывают куда меньшее доверие у граждан этих стран, и они, в том числе на футбольном поле, в том числе после нарушения противника вынуждены изображать более сильную боль, более сильную травму, чтобы достучатся до совести судьи, на которого надежды, очевидно, немного.

Конечно, могут быть приведены и другие параметры, не менее, а может, и более сильно влияющие на поведение игроков (скажем, разница в темпераменте, северном и южном, или в индивидуальной психологии). Но я привел этот пример только с одной целью: очень часто первая реакция — слишком упрошенная и громогласная: нравственность, религия, терпимость ко лжи. А более точное объяснение имеет скромную социальную природу: люди ведут себя в разных обстоятельствах в зависимости от доминирующих социальных привычек и социальных же стереотипов, которые оказывают влияние на поведение подчас более отчетливое, чем что-либо другое.

Теперь возвращаемся к толерантности, к изгнанию больной сестры известной модели из кафе, к отсутствию пандусов и съездов с тротуаров в российских городах, к тому, что кажется проявлением жестокосердия и безнравственности.

Попробуем поискать другое объяснение, нам на самом деле хорошо знакомое. Что мы отвечаем на вопрос: как дела? Можно ли представить себе, что в ответ мы услышим: прекрасно, превосходно, замечательно (как отвечают не боящиеся пафоса американцы)? Только если наш собеседник неадекватен. В нашей культуре наиболее востребован ответ: нормально. Все в порядке. Максимум: все хорошо (где «хорошо» и успокоение, и вариант устойчивости, той же нормы). Часто уже сам вопрос подсказывает ответ: как твое ничего? Ничего, в норме.

Норма для нашей культуры — особенная вещь (недаром так назван роман известного писателя). Норма — и есть синоним положительной оценки. Быть в норме означает быть в каноне, быть как все, быть в тренде, быть востребованным, адекватным системе (не обязательно политической, прежде всего — социальной). Формат — это норма в культуре, неформат — быть за пределами культурной нормы, ожиданий, оплаченной и ценной позиции. Норма — хорошо. Любая аномальность — плохо. В том числе физическая, эстетическая, сексуальная.

Углубление путинского авторитаризма, заигрывающего с тоталитаризмом, — это углубление требования нормы. И отчуждение анормальности.

Норма — казалось бы, тоталитарная деталь интерьера. После прихода к власти большевиков политическое и социальное разнообразие допускалось недолго, и политическая норма была установлена быстро и прочно.

Сразу после войны с Гитлером появилось много инвалидов, которых терпели очень короткое время, а потом свезли с глаз долой, в том числе — на остров Валаам. Они всего лишь нарушали представление о физической норме, и это нарушение посчитали антиобщественным.

Очень долго при совке норма в одежде была почти обязательной формой лояльности, пижоны, потом хиппи — те же вредители. Сегодня ты играешь джаз, а завтра?

Путинское сползание к тоталитаризму неслучайно началось с требования сексуальной нормы. Совсем не из-за того, что инициаторы антигейских законов были столь нравственны и не терпели отступления от библейских (на самом деле — иудейских) заповедей (что нам их Гекуба?). Это был эффектный способ напомнить о важности нормы как таковой и необходимости ей следовать. Сексуальная норма просто более живописна (как и аномальность) и легче привлекает к себе внимание.

А почему борьба за норму столь легко встречает одобрение большей части социума? И почему именно в протестантских странах (вообще-то куда более религиозных и ригористичных, пожалуй) терпимость к аномальности в виде пропаганды толерантности куда более распространена?

Ответ прост: дело не в нравственности, конечно (если только не резонно считать нравственность социальным и историческим чувством), а в уровне конкурентности. Наше общество намного более бедное и в нем более жестокая конкуренция. И очень низок уровень социальных гарантий. Именно из-за высокого уровня конкуренции столь распространена нетерпимость, недоброжелательность, озлобленность. Это проявление страха перед конкуренцией, страха оказаться вне игры. Именно поэтому норма столь востребована: норма — это козырь при отсутствии других. Если ты нормален, а норма обязательна, то ты уже имеешь преимущества, не приложив никаких усилий. Ты просто нормальный и этим лучше всех тех, кто в норму не вписывается.

Поэтому к аномальности такая неприязнь: это попытка лишить многих бесплатного джокера — ощущения нормы как преимущества. Что такое в этом случае пандусы, съезды с тротуаров, толерантность к физическим, социальным, интеллектуальным отклонениям от нормы и канона? Это допущение к конкуренции большого отряда потенциальных конкурентов, которых можно устранить всего лишь простым упреком в аномальности.

Сакрализацией нормы.

Поэтому неприязнь к инвалидам, больным, к физическим и ментальным нарушениям, отвращение к политическим оппонентам, жестокость к противникам, неприятие других религий и культурных практик, максимализм как самая распространенная психологическая модель, тотальное, действительно, отсутствие толерантности — это страх перед конкуренцией. И следствие бедности нашего общества, не могущего себе позволить эту самую толерантность по причине неверия в свои силы и реальной оценки возможностей нашего социума.

Мы не понимаем, как можно усыновлять детей с физическими недостатками? Ведь в нашем жестко структурированном обществе только норма позволяет надеяться, что ты выживешь, а любое отклонение от нормы по сути дела — приговор. У нас нет потенциальной возможности жизни для людей с любыми вариантами отклонений — мы слишком бедны, а конкуренция слишком жестокая.

И это проблема не на пять минут. Это не проблема законодательства или безнравственности общества. Общество становится терпимым только в условиях социальных гарантий для любой (нет, для наиболее востребованной) аномальности. Если гарантий нет, общество понимает, что платить за терпимость к нарушению нормы должно оно, а у него на это нет сил — слишком силен страх оказаться неконкурентоспособным, оказаться вне игры. Вне нормы.

Груди кормилицы

Язык, как Кощей-бессмертный, чахнет над златом смысла. То есть ты влево напахал, свидетелей уже нет, некому за шаловливую руку схватить, но язык выдает любую неточность, как предатель «Молодую гвардию» кинематографическим фашистам.
Прислал мне приятель взволновавшее его интервью Вовы Сорокина, в котором ВПЗР вспоминает свой визит в Ленинград в 1984 для чтения в «Клубе 81» в составе группы ЕПС (Ерофеев-Пригов-Сорокин). Приятеля, помнящего лакомые детали, задело за живое, что Сорокин называет ленинградскую богему сборищем депрессивных алкоголиков под покровом болотных испарений.
Ну да, пили в Питере больше, в том числе потому, что исповедовали другую писательскую позицию: как раз ту, в которой Вова сейчас — писателя-демиурга, властителя дум, традиционного культового героя. Московское же поведение (я, конечно, о концептуалистах) было куда более продвинутым и скромным, что ли: мы — деконструкторы идеологии и советского языка. И могильщики русского литературоцентризма.
Сорокин на тот момент был скромный, стеснительный мальчик; я был на его первых чтениях в Москве, где Илюша Кабаков в форме куртуазного комплимента сказал автору, что такого, как у него, уровня в художественном мире Москвы сегодня нет. Это он о себе и о Булатове с Васильевым. Их и уел. Но, думаю, лет двадцать, как Кабаков даже под пыткой не повторит этих слов и вообще вряд ли скажет о Сорокине что-то доброе.
Сорокин не сделал ничего дурного, он просто, будучи человеком проницательным и трепетным, ощутил еще в начале перестройки, что, условно говоря, авангард, пограничное, радикальное искусство в России кончились, и единственным влиятельным пространством на долгие годы становится массовая культура. И разыграл гамбит, пожертвовав сложностью языка и той аудиторией, которая признала его писателем, во имя тяжелой славы, которую он получил взамен.
В более карикатурном виде эту же партию сыграли и другие, в том числе Акунин (при несопоставимости задач и амбиций). Но общий тренд: из авангарда в попкультуру был освоен многими.
Если говорить о художественном языке, то последние четверть века Сорокин переводит себя образца того же 1984 года на мотив цыганского романса. Хорошо переводит, так, что широкая аудитория, думаю, и не поймет, о чем я говорю. «Это автор «Дня опричника» — кудрявый менестрель, это «Голубое сало» — цыганщина забубенная?» Ничего не поделаешь, Сорокин угадал путинскую эпоху как читателя вместе с Акуниным: и стал писать для тех, кто способен оценить если не жертву ферзя, то три желтые пешки, полученные взамен.
В 1984 в Питере Сорокин был робок и очень хотел всем понравиться. Он же не читал своих вещей, он тогда еще не вылечился от заикания, делавшего его немым, а за него все читал Пригов. Но шороху он навел, особенно на баб, которые млели от его просторечия и исходили медовой патокой желания. И даже Бэлка Улановская сказала, что, по сравнению с Ерофеевым, Сорокин «знает жизнь». Кривулин смотрел с детским и недоуменным прищуром, Лена Шварц на чужие чтения не ходила.
А у него был идеальный слух на советский социалистический реализм. Он воспроизводил инженеров человеческих душ точнее их простыни в Переделкино, и дополнял блюдо натюрмортом зауми, насилия и абсурда, которые были итогом литературы, ставшей жизнью страны советов. Там не было риторики, в которую впоследствии перекочевал стиль, потому что язык был красноречивее морали. Для имеющих литературные уши.
Конечно, повторю, ленинградская неофициальная культура была более кропотливой, но и традиционной, то есть такой, каким Сорокин предстает сегодня. Или вы думаете, что только Путин становится идиотом от любви и почитания, а авангардный писатель в непробиваемой плетеной кольчуге из слов? В том-то и дело, что язык — это первый доносчик, чуткая сигнализация, фиксирующая взлом — воры лезут в инструмент и играют свои гаммы. И язык вопиет, как мышка, придавленная дверью — почти неслышно, но громогласно для тех, кто звук несмазанных петель отличит от пения тихой смерти.
 

Без трусов

До недавнего времени сексуальная свобода была, пожалуй, самой главной, массовой и неоспоримой ценностью. В смысле – народной, последней. Хотя и первой тоже. Многие до сих пор предпочитают в публичном пространстве обращаться к людям с прямотой, по половому признаку: мужчина, девушка, женщина. Половые различия важней других. В принципе с разрешения смотреть порнушку на видике и начиналась по существу перестройка. С аэробики в бикини а-ля Джейн Фонда, секса по телефону, секс-шопов, видеопрокатов с «Эммануэль» и «Греческой смоковницей».

То есть были и демократические иллюзии, но они быстро схлынули, а секс по кабельному ТВ  или после полуночи по нецентральному каналу остался. И, безусловно, это была не клубничка, а сексуальная революция. Запоздалая в наших палестинах, как всегда поверхностная, заскорузлая, но необходимая. И потому что сексуальная свобода с середины 50-х прошлого века стала такой же частью христианской цивилизации, как музеи современного искусства и права меньшинств. С меньшинствами и contemporary art у нас не задалось, а сексуальный голод оказался громадным.

Плюс к этому необходимость избавляться от традиционного русского ханжества и роковой стеснительности, быстро переходящей в грубость и хамство. То есть к праву смотреть на трах по телеку люди относились серьезно и с одобрением. И точно лучше, чем к производственной гимнастике в 11 утра, транслировавшейся по советскому радио. По крайней мере, никакого возражения против свободы гомосексуализма, кроме шуточек, не возникало. Никаких тебе скреп и семейных ценностей, отрицания права на аборт, чопорных традиций русской патриархальной семьи и любви к домострою не было и в помине. Что ты берешь в вездесущих видепрокатах — немецкого Распутина, перетрахавшего весь высший свет в кудряшках и кружевах, или немецких качков, соединивших в своем суровом стиле штангу, мускулы и строгую голубую любовь. Без стонов и улыбок.

Это сексуальная свобода долгое время, уже при Путине, оставалась последней отдушиной, хотя никакой отдушиной не считалась, потому что казалась естественной. Нужны наши голоса, хотите манипулировать выборами, хотите отнять у горлопанов возможность ругать Вовку на троне, хотите, чтобы мы изображали бОльшее мракобесие и антизападничество, чем есть на самом деле — пожалуйста. Нам вполне довольно таких свобод, как право пить пиво на углу у метро и смотреть за акробатическими этюдами на супружеском ложе лжежены и лжесоседа, лжебрата с лжесестрой за лжеинцестом, зато стонет она увлекательно, а он забавен и неутомим. Как раз хватает, чтобы подзарядиться по-быстрому, и под бочок к своей благоверной: исполнять супружеский долг.

Но вот и до вагины, влажной от ожидания, добрался Путин. Не секс ему подавай, а размножение в соответствии со славянскими традициями. И только в миссионерской позе, а радости геев вообще под запретом.

Кстати говоря, страх перед сексом — это возврат к хорошо знакомому и родному. К прописи. И обычно это от собственных проблем, скорее всего, первого лица. Ведь кто у нас не имел этих проблем, кроме Пушкина, у которого интерес был ко всему, что шевелится (да и то по молодости). Потому что Толстой, в конце концов, дошел до отрицания физической стороны любви. Гоголь имел подозрительно невнятные и далеко не бурные пристрастия; Чехов жил с женой по разным  городам месяцами как монах, а о сексуальных практиках символистов подробно написал Эткинд.

Русское ханжество (Набоков бы приплел проблемы с гигиеной) настигает даже тех, от кого ждешь большей вменяемости, да она вроде и есть, но только не в сексе. Один из лучших русских социологов Питирим Сорокин, начинавший с вполне либеральных убеждений (да что там либеральных — социал-революционных, эсеровских), встретил гормональную усталость в Америке, в которой как назло началась сексуальная революция. И это его так потрясло, что он не поленился написать свое грозное предупреждение всей этой бездуховной акробатике на мятых простынях, которой вполне могла бы позавидовать цирковая пара Яровая-Милонов.

1956, Бостон, книга так и была названа «Американская сексуальная революция«. В ней есть все, что сегодня Путин проповедует в России: и нежелательная ранняя сексуальность, и бездуховность секса, и распутство вне брака, и «разведенные профессора», которым почему-то позволяют преподавать, и терпимость к гомосексуализму, и много еще какой традиционности на манер самого обыкновенного фундаментализма. Если внимательно присмотреться, то можно увидеть, что Сорокина не устраивает весь язык сексуальной свободы и тренда сексуального раскрепощения, и пожилой социолог старательно переводит этот язык на язык традиционного греха. Противопоставляя ему альтруистическую, так сказать, любовь.

Почему это важно: потому что у Сорокина, кстати говоря, основателя социологического факультета Гарварда, было множество вполне актуальных идей и о стратификации общества, и о тенденциях социальной мобильности. То есть он был человеком западной научной мысли, человеком пограничного знания, которое, однако, не выдержало проверки при столкновении с перекрестком собственной старости и молодости чужой жизни.

То есть ощущение, что все должно быть как при бабушке, что внуки должны жить в традиции дедов и отцов, эту традицию подтверждая — оказалось сильнее, чем вся предыдущая социальная и научная инерция. Рок-н-ролл и мини-юбки выступили непреодолимым барьером. Духовность переборола американский опыт и заставила отвергнуть его.  В нем вдруг заговорило вологодское детство, проведенное с алкоголиком-отцом, не забывавшим, однако, о своей профессии реставратора икон и церковно-приходского ювелира. Что помешало ему увидеть, что сексуальная революция — не аморалка (разводов и ранних браков в Америке почти на порядок меньше, чем в России), а ментальное раскрепощение, не повлиявшее отрицательно на нравственность и лишь смягчившее нравы, оставшиеся во многом пуританскими, строгими и стеснительными.

Это, что называется, лучшие русские люди. На свободе, между прочим (про ограниченность свободы — не теперь). Что тогда требовать от Путина, который (отставим ругань и эмоции) по жизненному и научному, так сказать, пути неизмеримо проще, что ли, нашего самого прославленного социолога. Книг прочел меньше, больше пачки денег перелистывал, чем страницы монографий. Но ведь и книги, как мы видим, не спасают. Не в знании и не в уме здесь, как выясняется,  дело, а в стереотипах, которые растворены в нашем социальном опыте отчетливее, чем сказки Пушкина в фольклоре.

Это как окультуривать почву. Превращая природное в культурное. Можно положить асфальт на лужи и грязь. А можно на много метров в глубину класть слои за слоями, точно рассчитанные, вместе со сложными коммуникациями, трубопроводами и кабелями внутри. Внешне на первый взгляд все похоже: асфальт — он и в Африке асфальт. А вот глубина социального опыта не постигается умом или знанием, чтобы дорасти до толерантности надо все это прожить на протяжении десятков поколений, выстрадать, ощутить осмысленность и правильность. Причем, повторю, не на рациональном, а на экзистенциальном уровне.

Этого опыта нет в России (нет — в смысле мало, как мало цемента, если раствор не схватывает). Поэтому и нет толерантности и институтов, институты — не умозрительность, а протоптанные дорожки в парке. Их протоптали до нас, потому что все идут проторенными путями. А по целине можно только пыль и снег поднимать шаркающими ногами. У нас — целина, куда не бросишь взгляд, и это не Путин, это та совокупность стереотипов и социальных привычек, которая и есть культура.

То, что, пытаясь периодически подтянуться к умозрительному горизонту, Россия неизменно садится на пятую точку и сползает к мракобесию, опознаваемому как традиция и духовность, — это не только злая воля Сталина, Брежнева или Путина. Они злые (по крайней мере, Сталин и Путин) не только потому, что злые от природы и обиды. Они злые, так как видят, возможно, что у России ничего не получается на направлении, грубо говоря, европейском.

Поэтому шаг вперед, два десятка шагов назад. Быть двоечником цивилизации очень обидно. А русские — очень обидчивые люди. Они, как дети, чувствуют, что впереди вроде как целая жизнь и огромное поле возможностей. Весь мир, казалось бы, в твоих руках. Но жить по-протестантски ради бесконечного, непраздничного  труда не могут, потому что терпения не хватает. И потому что этого терпения не хватало у предков. И потому что долго это очень и трудно: ждать и догонять. Легче бомбу бросить, чем поверить в правоту того, кто с тобой не согласен.

Поэтому лучше мЕриться не настоящим, а будущим, которое у нас лучше всех, потому что мы в прошлом духовнее и праведнее, православнее.

И какой секс, какая свобода, какая толерантность, если нам надо побеждать врагов по уровню соответствия буквально понятым религиозным заповедям двухтысячелетней давности, давно нуждающимся в реформации. Но мы лучше убьемся об стену, чем согласимся, что не правы. Лучше мы будем делать вид, что только о высоком думаем в постели, чем перестанем сравнивать и оглядываться на тех, кого ненавидим и кому завидуем. Потому что у них все это было и есть, а у нас — нет, а будет ли: вопрос.