Слова без смысла

Начнем издалека. Если посмотреть на то, что происходит, глазами, так сказать, власти, то картинка, возможно, будет следующая. Общество в виде наиболее борзых (оценка власти) и бескомпромиссных (оценка общества) критиков отчаянно борется за то, чтобы приравнять слово к делу. А власть всеми силами препятствует интерпретации слов оппонентов на малотиражных площадках как чего-то существенного, типа комариного писка. В том числе потому, что оценка слова как важного, ценного и равного поступку, означает только одно: необходимость для власти или уступить свое место (прислушавшись к словам), или распространять на слова ту практику, которая используется ею для недопущения протестных действий. Практика эта называется репрессиями.

Так вот, с точки зрения власти, критики, оппонирующие ей с помощью интернета, борются за то, чтобы онлайновое высказывание было повышено в статусе до, так сказать, офлайнового поступка. Или иначе — за то, чтобы власть распространила репрессии на ее критиков (сначала непримиримых, а потом тех, кто останется).

А власть всячески этому противится, примерно понимая, чем это можно кончиться. Массовыми репрессиями. И потерей равновесия сложившихся сил.

То есть онлайновые критики власти претендуют на повышение статуса своих высказываний, а власть всячески этому препятствует, пытаясь оценивать высказывания только по их тиражностии участию влиятельных (признанных для власти) фигур. Есть Чубайс — есть событие, нет антуража первого канала — не о чем базарить.

Если еще поиграть колесиком фокуса и еще упростить эту ситуацию, то может показаться, что критики власти пытаются добиться от нее именно репрессий, а власть всячески от этого увиливает, так как не хочет повышать рейтинг своих критиков.

В некотором смысле критики власти предлагают себя в жертву, предлагают власти гамбит. А власть жертву не принимает, гамбит отвергает и делает вид, что вообще не видит никакого оппонента за доской. Или в лучшем случае, что оппонент ее, власть, банально троллит. А она на троллинг не поддается. А ведь речь идет о вещах намного более серьезных.

Хотя русскую культуру принято определять как словоцентрическую, как культуру магического отношения к слову (мол, потому и цензура и страх перед критикой должностных лиц в царское и советское время), на самом деле здесь все, возможно, иначе.

Слово, конечно, претендовало на то, чтобы получить статус дела, поступка, но редко имело его. Если присмотреться к статусу слова, самого что ни есть громкого (другой вариант – убедительного), то легко обнаружить, что слово интерпретируется как жест. По большей части жест одобрения или отрицания. Но почти никогда — смысла, особенно сложного смысла, несводимого к знаку. Словесное, письменное пространство всегда было второстепенным (факультативным, псевдополитическим). Поэтому у российских партий (псевдопартий), программа никогда не играла и не играет никакой роли. Из программы извлекался и извлекается жест и знак. Поклон или отрицание церемониала, если брать полюса.

Русская культура была и есть культурой пространства, жеста, иерархии, места, положения в пространстве: не так сели, не по рангу берешь, встречают по одежке (мундиру, месту в иерархии), ближний круг, приближенные. А пословицы типа: не место красит человека — попытка опровергнуть очевидное.

Положение тела при поклоне, при выражении почтения, дистанция, система жестов (пустая Москва при инаугурации Путина), физические, архитектурные иерархии, удаленность или приближенность (равноудаленные олигархи), местничество, так и не изжитое русской культурой: это и многое другое — приметы культуры пространства, жеста и иерархии. Даже в коммуникации: слово, скорее, — источник обмана и самоутверждения. Язык же жестов, мимики, тела, церемониала  — более точное удостоверение порядка, уважения, чинопочитания, дистанции. Отсюда привлечь к себе любовь пространства и альтернатива: я выхожу из пространства.

Поэтому, в частности, и патриотизм русский — географический, поэтому такая любовь к пространству (очень часто пустому, то есть просто перспективе), которое защищает протяженностью и придает особый статус. Потому, в частности, и империя; потому инстинктивное желание увеличивать пространство за счет совершенно ненужных и затратных приобретений и невозможность от них отказаться, как от двойных рам. То есть империя — вторична по отношению к культуре пространства и жеста, имперское чувство лишь инструмент и одновременно обоснование ценности культуры иерархии и порядка. Средство, а не цель.

Переход от культуры пространства к культуре слова (информации) давно ощущался русской культурой как необходимый, потому что культура слова (репутации, оценки, смысла) воспринимала себя задвинутой, обесцененной в политическом пространстве, как дореволюционной России, так и России советской. Несомненно, здесь и влияние инерции, общего движения. То есть переход других христианских культур от культуры жеста и пространства к культуре слова и информации.

Поэтому, в частности, в прошлом веке распалось столько империй, построенных тоже на культуре пространства, но ощутивших, что слово и информация занимают более ценную позицию в новом мире. Империи распадались, метрополии теряли колонии (подчас болезненно). Но заменяли статус в пространстве статусом в информационном глобальном мире. Потому что пространство слова и смысла более сложное и соответствует большей социальной сложности общества.

В этом смысле то, что происходит в России — это еще (или — прежде всего) запоздалая борьба культуры пространства и места и культуры слова, информации, репутации. И если присмотреться внимательнее к законам, принимаемым путинской Думой в последние годы, — то это, конечно, законы не смысла, а жеста. И тогда понятна (или более понятна) борьба власти за непризнание за словом статуса дела, поступка. Как только этот статус будет принят (начавшись с репрессий критиков), статус слова и смысла неизбежно возрастет. Онлайновые критики, неосознанно (или осознанно) предлагающие себя в жертву, выступают в роли потенциальных святых, мучеников культуры слова, которая давно пытается составить конкуренцию культуре места и пространства.

Понятно, что на самом деле русская культура (как и любая другая) не едина и никогда единой не была. В частности, культура жеста, географического патриотизма, которое с определенным допущением можно обозначить как массовую культуру предыдущей эпохи, всегда соседствовала и конкурировала с культурой слова, культурой актуальной, что ли.

Скажем, в одной культуре одна и та же персона может быть популярным (культовым) поэтом, в другой — должностным лицом, например, послом или придворным, камер-юнкером.

Понятно, что культуре жеста и пространства принадлежит не только власть, но и общество, в том числе оппонирующее власти. Что очень хорошо заметно на уровне дискуссий с характерным для русской культурой максимализмом. Этот максимализм и есть подтверждение того, что высказывание рассматривается не как совокупность смыслов, а как жест. И если оппонента не устраивает хотя бы один из содержащихся в высказывании смыслов, отвергается все высказывание, как ложное. А его автор, как этически падший. Таков статус слова в культуре жеста. Слово – всего лишь орнамент на знаке.

Кстати говоря, здесь же исток магического отношения к слову в русской культуре, страх перед словом и строгая цензура в дореволюционной и советской России: слово воспринималось как магический жест. Слово деконструировалось, смысл из него выхолащивался, а знак оставался. Сказать – значит, сделать. Осудить – осуществить или предварить (предрешить) суд. Смысл в минусе.

Два разных, противоборствующих пространства. Кстати переход от культуры пространства и жеста к культуре слова и информации в других христианских (цивилизованных, современных, христианских не как оценка, конечно, а как уточнение области рассмотрения) странах, тоже не означает исчезновение культуры жеста, а только другую конкурентную позицию. Когда жесты – свидетельство отсутствия необходимых слов. Или неприятия их, как более низких по статусу.

Здесь же причина трудностей (назовем их так) с созданием институтов: суда, парламента (не место для дискуссий), выборов и пр. Это все инструменты словесной культуры, в ситуации игнорирования смысла слов – создание институтов проблематично.

Должна ли в таком случае – если вернуться в начало — обязательно пролиться кровь мучеников, чтобы культура слова и репутации завоевала в русской культуре более весомую и соответствующую современности позицию? Кто знает.

В любом случае культура пространства, жеста, географического патриотизма обречена на потерю своего статуса, потому что она представляет собой архаику, переплетенную с элементами дописьменной цивилизации. Архаика, как мы знаем, никуда не исчезает, она просто начинает восприниматься как второстепенная по отношению к более современной культуре репутации и смысла. Как это может произойти в реальности, в офлайне, можно только гадать.

Страшнее Путина и Вия

Для Украины Путин — не самое страшное. Более того, Путин и русский мир, отобравший Крым и наполовину засунувший в карман Донбасс, — что-то вроде СПИДа, заставляющего судорожно искать противоядие. И по этому поводу отодвигать все остальные беды на потом, пока русский ВИЧ не будет побежден.

Но что будет, если (представим невозможное) победить Путина прямо сейчас, загнать его палкой с гвоздем в угол и заставить разжать челюсти. Хрупкое равновесие кончится и начнется семейное выяснение отношений.

При несопоставимости масштабов примерно то же самое произошло с советской нонконформистской культурой, когда советская власть приказала долго жить. Пока она сидела на троне, можно было ощущать фронтовую общность окопного братства. Как только враг слинял со своей роли полицейского-маньяка, выяснилось, что фронтовое братство — это временный компромисс. И противоречия, которые казались несущественными, стали как мертвые с косами по краям дороги.

То есть не поддаться Путину и перемочь (пересидеть, что ли) русский мир — надо, но фанфары победы будут означать начало другой войны, страшнее и беспощаднее войны с русской империей.

У европейского выбора Украины есть враг пострашнее Путина — это социальные стереотипы, умноженные на советское прошлое. А эти стереотипы рифмуются с демократией и протестантской этикой либерализма, как рак и лебедь.

Украина, понятное дело, — не урод в семье славянских православных народов, а сын и наследник. И как бы мы не желали Украине удачи и жизни по-европейски (или хотя бы не по-советски), нетрудно заметить, что пока ни одна православная славянская страна не восхитила мир своими экономическими и институциональными успехами. Ни тотальную коррупцию жадных элит, ни поляризацию очень бедных и очень богатых (разрушающую любое общество), ни почти повальную нечестность, как политиков, так и чиновников, ни упругую толерантность к разным видам вранья — побороть пока никому не удалось.

Если сравнивать с Россией, то у Украины, конечно, множество преимуществ: относительно небольшая территория (а, следовательно, и гонора меньше); отсутствие имперских комплексов и беспощадности ко всему, что шевелится не по расписанию; более отчетливое западное и католическое влияние; меньшее влияние советского опыта (по крайней мере, в западных областях); и уже указанное наличие сильного и жесткого врага, сопротивление которому создает иллюзию цели и горизонта. Кажется, все, больше преимуществ не упомнить.

Дело даже не в криках Саакашвили: а король-то — голый. Не в его утверждениях, что всем в стране управляют олигархи и управляют на свой карман. Да и вообще — демократические и экономические реформы — аляповатая дешевая скатерть на облупившемся дачном столе с лужами. Здесь, кстати говоря, Саакашвили и другие варяги (не случайно пугающие путинскую воровскую шайку) — еще один многозначительный козырь. Кстати, до всякого Майдана проницательные наблюдатели выражали сомнение в возможности проведения либеральных реформ в Украине без жесткого внешнего управления. То есть то, что страшит Путина, и есть слюдяное оконце надежды. Только без вовлечения в элитные и олигархические связи можно попытаться создать инерцию европейского выбора вне отчетливой иллюзорной составляющей.

В этом смысле характерно, что европейский выбор затрещал во многих православных славянских странах советского извода. Первая, конечно, Россия, но ей, как плохому танцору, мешают не только свои яйца, но и чужие. То есть чужие и хищник все время стоят за занавеской и дышат, и какие здесь реформы, когда надо хищнику осиновый кол засадить по рукоять, а борьба с врагами — вообще самая любимая национальная игра, круче футбола Яшина и Стрельцова.

Но вот и Молдова в очередной раз скидывает траурное покрывало с головы, чтобы заорать на всю ивановскую: обокрали, гады, до нитки обнесли. Причем не обязательно те, кто держит за ручку Россию в надежде на Старшего брата, самые что ни есть лидеры европейского выбора обнесли, сняв трусы через брюки.

То есть дело совсем даже не в политике и уж точно не в политических декларациях: воруют и те, кто за Путина и те, кто против. Воруют с одинаковым азартом и просто не могут остановиться. Нет протестантской этики, не видать капитализма как своих ушей. Если у Греции не получается, если Болгария и Румыния с трудом в подготовительный класс экзамены сдали (да и то по жирному блату). Что говорить о тех, против кого все самые безнадежные тенденции на свете. Православие восточнославянского образца (хотя и песни западных славян не намного оптимистичнее), да еще и проклятый советский опыт, который из монашки блядь делает по щелчку пальцев.

В принципе, если по чесноку, шансов немного. Но так как делать и бороться с судьбой — дело святое, тем более мерзкий Путин на пороге, засадить которому по фейсу ссанными тряпками только паралитик не хочет: значит, надо сопротивляться. Но козырь, повторю, лишь один: внешнее управление, обездвиживание собственного олигархата и акцент на варягов, которые Путину кровавыми мальчиками во сне снятся.

Конечно, было бы легче, если бы англосаксы-протестанты получили концессию на весь постсоветский мир с Красной площадью посередке, дабы научить аборигенов, что блуд труда — отрава для крови. Увы, до поражения путинской империи, скорее всего, далеко, как до линии горизонта в пустыне. И значит, внешнее управление – одна из немногих новых карт. Что-то вроде бравурного грузина, который соотечественников достал как кашель курильщика.

У него есть манера почивать на лаврах и наломать при случае дров, там, где надо бы гусиным пером за ухом водить. Да и вероятность, что он, в конце концов, превратится в Каракаллу и будет править до скончания века — сбрасывать со счетов я бы не стал. Но нет иного украинского бога, кроме варягов, и иностранный специалист, который будет поставлен над каждым начальником, как дамоклов меч — пророк его. Это и есть европейский путь развития; свой, автохтонный — исключительно в пасть волку.

Определитесь, наконец, или Очередной провал оппозиционеров на выборах

Оригинал текста

При всем желании, чтобы путинские соколы получили на выборах 2%, а потом по морде, и даже при не менее очевидном понимании, что Костроме (как символу) Яшин никак не помешал бы, эти выборы показали, что оппозиция обращается к тому же путинскому избирателю, что и сам Путин. То есть к тому ядерному электорату, с которым говорить можно только о направлении ветра. Вы, гражданин, за Путина или против? Вы за то, чтобы чиновники жировали и выборы подтасовывались, или уже устали? Вы хотите, чтобы вор сидел в тюрьме или в Кремле, или вам совсем фиолетово?

Ряд можно продолжить, но не до бесконечности. Оппозиционный катехизис столько же краткий и немногословный, как программа Явлинского «500 дней», как объяснения Гайдара, почему рынок сам все исправит, как инвективы Навального партии жуликов и воров. Это все и говорить не надо, можно поднимать над головой таблички: «да» или «нет», «вперед» или «назад».

А если у избирателя словарный запас и интересы чуть шире, с ним кто будет разговаривать?

Кто будет объяснять: вот вы пришли к власти, посадили в тюрьму жуликов и воров, но уже на следующий день начинаются вопросы. Только Путина под суд или вместе с Медведевым? А все остальные — с ними как? А как с бизнесом, который фундаментом на галерах трудился? А как с собственностью путинских олигархов, которые — как понимает не очень наивный избиратель — Путина использует как громоотвод? Мол, чешите языками, ругайте Путина, считайте его единственным и наивысшим злом: мы его, в крайнем случае, заменим Медведевым или Кудриным и будем вам пудрить мозги еще четверть века?

То есть если вы политики оппозиционные, так вы сформулируйте, чему вы, кроме навязших в зубах прописей, оппонируете. И что будете делать, если к власти придете? Или, может, вы еще не решили? Или боитесь быть откровенными, чтобы не распугать потенциальных избирателей? Так ведь это, как бы сказать, нечестно, что ли. Получается вы, как Навальный, то за русские марши и против грызунов, то против мигрантов и за Москву для москвичей, потому что массовый электорат у нас — ксенофобский, а терять его не хочется? И Крым для вас — не бутерброд, чтобы его туда-суда переворачивать? То есть вы хотите, чтобы вас умные люди уважали, а говорите на языке путинского телезрителя, которому слова не нужны, а только сигналы и намеки.

Но тогда вы никакая не политическая партия, потому что партия начинается с программы. И эта программа — твердая и отчетливая по всем вопросам, в том числе таким, которые избирателей неизбежно разделят на поддерживающих вас и не поддерживающих. Иначе у вас по-пушкински выходит: и на елку влезть, и не поцарапаться.

Ибо если вы не хотите отвечать на политические вопросы с максимальной определенностью: по собственности (крупной, средней и малой), по люстрации и ее объему, по Крыму и Курилам, по чубайсовской приватизации и путинскому олигархату, то возникает подозрение, что вы просто хотите прийти к власти, а там действовать по обстановке.

Но в 90-х под лозунгами борьбы с коммунистами уже пришли к власти те, кого есть основания, увы, подозревать в обмане. Что они боролись с коммунизмом для отвода глаз, а на залоговых аукционах пилили собственность, все решая шито-крыто, без излишней публичности.

Нет, и такая позиция возможна: мы — за путинский псевдокапитализм, но без Путина и наиболее одиозных фигур. Это, возможно, и даже, скорее всего, лучше того, что есть сейчас, но, правда, с большой вероятностью к тому, что есть, рано или поздно вернуться.

Можно, конечно, и так. Но это все надо проговаривать, надо быть не просто лучше, чем Путин — это не трудно, даже собака Конни была лучше Путина. Но если вы оппозиция, да еще с претензией на европейскую широту, то будьте добры — разговаривайте с нами на человеческом политическом языке, в котором не может быть никаких умолчаний.

Все должно быть в программе: и отношение к агрессии против Украины, и экономические и политические реформы, и отношение к месту в обществе православия, и теневое правительство, и — договорим до конца — уровень репрессий, которым вы собираетесь подвергнуть ныне существующую власть.

Если, конечно, собираетесь. Ведь отстранение от политической и экономической власти, запрет на профессию для продажных судей и прокуроров, для полицейских чинов и пропагандистов милитаризма и ксенофобии — это все репрессии, не правда ли. Они могут быть разными, но и это должно быть определено, чтобы избиратель, прочитав вашу программу, мог сказать: вот этот пункт, я, пожалуй, поддерживаю, а этот я полагаю необходимым усилить, а здесь я — против, потому и потому. А в общем, ваша программа — слабая, и пойду-ка я голосовать за N, который не ловит мальков шляпой, а спокойно формулирует, что по пунктам собирается делать.

Ведь вы, пардон, не к пивному ларьку выходите за будущее базарить, вы — политики, которым мы доверим или не доверим нас представлять. А какие мы будем, да и сколько нас будет, зависит от того, что вы предложите.

Потому что пока вы не предлагаете ровно ничего, кроме «свобода лучше, чем не свобода» и «выборы должны быть честными». Это понятно, а вот выбирать кого и зачем, на основе каких обещаний, предложений, планов и программ? Вы — мои представители или дяди Коли из соседнего подъезда, который квасит с утра? Или г-на Вексельберга с крашеными яйцами?

Электорально дядя Коля ничем не лучше профессора Петрова — у них по одному голосу, но и дядя Коля, и профессор хотели бы знать: вы, чьи, ребята, будете? У вас какое тысячелетье на дворе? Вы наши или ихние? То, что Яшин лучше Сечина — понятно не глядя. Но дальше-то что? Вы республиканцы или демократы, либералы или консерваторы, а может — христианские демократы или европейские коммунисты, чем черт не шутит; вы — Черчилли, Обамы или Робеспьеры? Уточните, пожалуйста. Определитесь, наконец. Интересно.

Маугли против

Оригинал текста 

Национализм — болезнь заразная, как истерика. Передается почти при любом контакте, кроме полового. Половой, кстати говоря, при своей неразборчивости — основной борец с национальной исключительностью, ему очень часто национальность без разницы. Но внешние обстоятельства сильно влияют на обострение этих припадков. То есть большей частью национализм сидит в организме в латентном состоянии, но стоит только взболтать или потрясти, как нате вам – изо всех дыр дым валит. Причем обострение идет в одном пакете с недержанием. Ксенофобия лезет наружу неуклонно, как плод у роженицы.
Так что если бы истории с беженцами в Европу не было, ее стоило бы организовать как флэш-моб, чтобы посмотреть, кто чего стоит. Понятно, почему недержание: ведь на сносях живем, на чемоданах. Из последних сил терпим. А тут такое случилось, что твой утробный национализм вдруг стал легитимным, как выборы у Чурова. Ведь слепому ясно, что эти беженцы — фальшивые, ряженые казачки, что это на самом деле боевики поперли, дабы исламскую весну и карачун старушке Европе устроить. Типа группового изнасилования в доме престарелых. И как они, наивные, не видят, что эти липовые беженцы Европу похоронят, всего европейского лишат, сделают европейца кастратом и в свой гарем сдадут на временное пользование. Попользуются и выкинут. Как изделие номер 2.
У этого ксенофобского припадка — три источника, три составные части. Первый — иждивенческий или эмигрантский. Те, кто советского эмигранта видел вплотную, возможно, заметил характерный признак. Советский эмигрант очень часто себя считает последним из могикан. И все ему обязаны. То есть он — самый последний, кто сумел унести ноги из совка, а сразу за ним упал занавес, жизнь нормальная прекратилась, небо упало на землю, и те, кто остались, или кто после него подался в бега — уже не настоящие, а почти пособники. И точно — нахлебники.
Никто так не настроен антимигрантски, как советский эмигрант. Ему — да, правильно помогали. А вот тем, кто после, или тем, кто не одной с ним крови, — тех поганой метлой гнать взад. И ни копейки на них тратить нельзя, потому что впустую. И даже вредно.
Это, понятное дело, не только советских эмигрантов касается. Это вообще такая советская иждивенческая черта. И если она есть, то рано или поздно проявится. Против природы не попрешь. Поэтому антибеженская и ксенофобская позиция любимой Латвии, как не жаль, — из той же суповой тарелки заводской столовой. Нам, нам помогайте, а тратить на других — жирно будет. У нас и так мигрантов, от совка доставшихся, – больше, чем надо, так что мы — не ксенофобы, мы впереди Европы всей.
Характерно, что против беженцев — те восточноевропейские страны, которые сосут из ЕС как ненасытный спиногрыз. Все остальные — воры и проходимцы. Святое отнимают.
Следующий источник — арабо-израильский конфликт. Ненависть — вещь обоюдоострая. И трудно измеряемая. Кто кого больше, раньше и более страстно и менее справедливо — история субъективная.
Одним из ее следствий стала исламофобия, никак не менее чудовищная для ее носителей, чем антисемитизм. Но и здесь право первой ночи, обнаруженное в предыдущем святом источнике, применимо вполне. Кто тут у нас жертва номер один, после которой вас здесь не стояло? Правый Израиль давно разыгрывает карту: мол, мир еще содрогнется от злодейств ислама, который — не религия вовсе, а человеконенавистническая идеология. И ждет, когда же глупый мир (на самом деле — Европа) согласится с тем, что палестинцы – прореха на человечестве и никакого государства не заслуживают. Никакого вам Крыма не вернем, так и знайте.
А вместо того, чтобы поддержать последний щит цивилизации на пути варварства, самые что ни есть арабы объявляются жертвой и нагло занимают наше место в вашем пустом сердце. Обидно, досадно, ну, ладно.
Третий источник — непонимание, что такое культура. Что культура и есть условность (лицемерие, вежливость, искусственность, если хотите), противостоящая естественности или эгоизму природы. И гуманизм — культура, и толерантность — культура, и борьба с эмоциями — культура. А русская апология хама, как человека естественного и режущего правду-матку (когда ему выгодно, конечно) — это эпизод выпадения из культуры. Или, если хотите, переход из культуры цветущей сложности в культуру тотального упрощения.
Обвинение Европы в наивности и лицемерии — это, так сказать, джунгли. Плач по закату Европы — попытка оправдать свою обиду и инфантильность. Я — младший в семье, самый любимый, ненаглядный и при этом обделенный. Любите меня, я — чемпион по несчастью.

Гримаса независимости

Оригинал текста 

Ситуация вокруг Довлатовфест, когда некоторые из приглашенных посчитали для себя невозможным ехать на фестиваль, инициатором которого является человек из власти, подозреваемый в уголовном преступлении, а другие возразили, что едут к «Пушкину и Довлатову, а не к Турчаку», — канонична.
Каноном является зависимость культуры от власти и попытки деятелей культуры с помощью слов и жестов (в том числе демонстративных) отстоять свою независимость. Уровень этой зависимости разный, но тенденция к усилению зависимости — постоянная. И столь же постоянным является попытка деятелей культуры разрешить неразрешимую задачу: в ситуации нарастающей зависимости продемонстрировать хотя бы внешние признаки независимости. Что снисходительной властью пока что дозволяется. Грубо говоря, брать деньги от Кремля или местной власти, и за эти деньги изображать неподкупность и автономность.
Как не смешно, это, быть может, вообще центральная проблема сосуществование культуры и автократической (хотя и не только автократической, но и в разной степени демократической) власти. Трезво оценивающее происходящее общество резонно готово доверять только автономному интеллектуалу. Интеллектуалу, не зависимому от власти и государства.
Но и государство, прекрасно понимая смысл проблемы, упорно пытается стать монополистом в культуре, не допустить существования конкуренции в поле финансирования культуры (и политики, конечно, тоже, но это тот случай, когда между политикой и культурой можно поставить временный знак тождества). Для этого государство даже идет на экономические издержки — не дает развивать средний и малый бизнес, чтобы резервировать за собой возможность полного контроля всех финансовых потоков.
Здесь государство одерживает победу со всё увеличивающимся счетом, и это, конечно, решительным образом влияет на стратегии интеллектуалов. Из множества стратегий, существовавших еще 10-15 лет назад, сегодня осталась, кажется, одна относительно пристойная и популярная: деньги от государства брать и при этом морщиться. И государство и власть поругивать.
В принципе это и есть отличие авторитарного государства от тоталитарного: в последнем случае гримасы неудовольствия исключены.
Понятно, что пока (и, возможно, на еще продолжительное время) уровень зависимости и свобода гримасы неудовольствия варьируются. В каких-то институциях кривиться при получении денег еще можно, в каких-то уже нельзя. Но тренд понятен.
Здесь нет места для осуждения интеллектуалов, которые по психологическим и тем же институциональным причинам не могут решиться на тотальное дистанцирование от власти и государства, на отказ принимать разные формы бюджетного финансирования и, вспоминая об анекдоте, выбирать свободу.
Хотя, если сравнивать позднее путинское время с поздним советским, уровень свободы и возможностей для репрезентации сегодня на несколько порядков выше (и не только благодаря техническому прогрессу: интернет могущественнее пишущей машинки). Но выбор автономности и бедности в условиях бедного (более однородного и псевдосоциалистического) общества куда как проще выбора той же автономности и куда меньшей бедности в обществе более разнородном и капиталистическом. Да и более решительное поведение при выходе из туннеля легче подобного же поведения при заходе в туннель.
В этом смысле выбор стратегий интеллектуалов состоялся, конечно, не сегодня, при получении приглашения на псковский Довлатовфест, а еще в ельцинскую эпоху, когда существовал выбор между стремлением к максимальной автономности (что, возможно, и является самой важной задачей интеллектуала в любом обществе) и комфортным существованием в состоянии зависимости, которую власть, однако, долгое время не акцентировала, держа интеллектуала на длинном поводке.
Понятно, что мы здесь не рассматриваем факультативную проблему связи уровня автономности с уровнем (для сокращения слов ограничусь самым неточным термином) таланта. Хотя эти параметры взаимосвязаны, но не однозначно, стремление к автономности обычно связано с ощущением своих потенций, но не обязательно с реальной возможностью эти потенции воплотить.
В любом случае мы имеем то, что имеем: выбор, осуществленный совершенно в другую эпоху, проявляет себя сужением возможных стратегий до нескольких неотличимо похожих сегодня. Свою основную задачу — стремиться к автономности от власти и государства — российские интеллектуалы не выполнили. Что, конечно, не означает, что сегодня этим обстоятельством нивелированы все различия в рамках общей стратегии финансирования государством деятельности интеллектуалов.
Речь о гримасе независимости. Пока государство оставляет это пространство довольно широким, среди внутренних ценностей интеллектуального сообщества будет проходить поляризация между теми, кто будет стараться выбрать максимум возможной демонстративной независимости, и теми, кто будет отрицать принципиальность этой разницы (государство победило, практически лишив интеллектуалов тени автономности), значит, нечего изображать невинность, если она потеряна.
Внутрицеховые ценности не всегда приобретают статус общественных, и очень часто общество презрительно интерпретирует их как психологические и общественно малоценные. Но пока не возникнет устойчивого запроса на автономность культуры и ее стратегий, в этом пространстве «гримас» и будет происходить символическая война.