Я вспомнил один эпизод из нашей с Танькой жизни, о котором не упоминал. Я наткнулся на него, так как постоянно перебираю прошедшую жизнь, как будто что-то ищу, как мы ищем, если что-то забыли или потеряли, и все трогаем, щупаем, перебираем — оно не оно?
Это было еще в школе, во время выпускных экзаменов, первым в июне был экзамен по литературе, а потом Танька заболела. Свалилась, как у неё бывает, сразу с огромной температурой под сорок, и от экзаменов ее в результате освободили. Оценки поставили как они были в итоге в журнале, но я об этом и не об этом.
Не помню, в какой из дней, наверное, после следующего или последнего экзамена решили пойти ее навестить, навестить больную одноклассницу. Наша школа была напротив метро Василеостровская, на углу Среднего и Седьмой линии, а Танька жила на углу Среднего и Второй. Третий-четвертый дом от угла. Пять минут идти. Я у неё ни разу не был, не был еще знаком ни с ее мамой, Зой Павловной, ни с папой, Александром Михайловичем.
Я вообще не помню, кто был инициатором похода к ней домой, точно не я, потому что мы с ней как раз почему-то поссорились. Я уже не помню причину, знаю, что я оказывал знаки внимания и Таньке, и ее ближайшей подружке Наташке Хоменок. И если я ссорился с одной, то тут же переключался на другую.
Мы, возможно, уже целовались, но никак не больше. Правда, у нас с Танькой были телефоны, и вечерами мы подолгу разговаривали, Танька сидела на батарее в ванной, подложив под попу полотенце. а Наташка жила в Александровской в большом двухэтажном финском доме с круглой железной печкой, подванивающей душным теплом, и телефона у неё не было, и это ей здорово мешало и в конце концов помешало.
Короче большой шумной компанией одноклассников мы звоним в Танькину квартиру и толпой заходим, в коридор, потом большую комнату. Подробностей я не помню, Танька вышла в пижаме с замотанным горлом, не думаю, что мы с ней сказали друг другу даже пару слов, тем более, если были в ссоре. Но даже если нет, какие разговоры в присутствии пятнадцати-двадцати одноклассников, отношения даже у подростков — дело тихое и вкрадчивое, свидетелей не любит.
Но потом вся эта история была описана. Не мной, я еще ничего тогда не писал, но наш одноклассник, Вовка Лалин, самый продвинутый и в математике, и в физике, высокий, темно русый, стеснительный, даже зажатый, что девочек всегда напрягает, Таньку в пижаме и с шарфом на шее описал в своей поэме. Наверное, он был в неё влюблен, мне он об этом не говорил, она тоже, но он написал большую поэму, почти роман в стихах, который больше напоминал письмо Татьяны к Онегину, даром, что Татьяна была Ларина, а он — Лалин. Но в поэме был какой-то страшно возвышенный и изысканно приподнятый образ больной очаровательной девочки, понятно, стихи были по-юношески эмоциональные и высокопарные, к ней он почему-то обращался на «вы», а девочкам, которые его окружали, нравились не высокопарные, а циничные мальчики. Но все равно — Танька стала героиней поэмы. И ей, возможно, это льстило, внимание умных мальчиков, но высокий стиль точно уже не пользовался популярностью, хотя я и не знал, что нравится девочкам, а зато точно знал — кто.
Я и не думал ревновать, у меня вообще этого не было, я ни за кого никогда не боролся, да и зачем, я не видел, чем Танька отличается от Наташки, кроме того, что у одной был телефон, а у другой не был. Обе были одинаково влюблены, одна блондинка, другая брюнетка, все во всех подробностях между собой обсуждали; Танька мне говорила, что Наташка с ней советовалась, так как я вроде предлагал ей прыгать с крыши. Такого я не помню и вообще не понимаю, зачем мне прыгать с крыши с Наташкой, я – не романтик, мне нравилось с ней болтать, смеяться, вышучивать, нравилось, что она теряет от меня голову, как и Танька, но никаких серьезных чувств у меня еще не было. Так, подростковые игры. Потом Наташка, страшно напуганная как-то ее позвала и сказала: не может ли она быть беременной, у нее моча красного цвета? Но забеременеть от меня у неё вряд ли получилось бы, у нас с ней никогда, ни до, ни после ничего даже отдаленно не было из того, что способствует рождению детей. Даже какого цвета у неё трусы, я не знал, потому что никогда не видел. Но ее переживания были настолько сильные, что она думала от этого можно залететь.
А буквально еще через неделю экзамены кончились, вообще кончилась наша школьная жизнь, нам страшно не хотелось друг с другом расставаться, но когда мы поехали кататься на пароходе ночью во время тогда только первый раз объявленных Алых парусов, я целовался с Наташкой, а моя Танька с Сашкой Бардиным, еще одним ее воздыхателем. И нашим близком приятелем. Я прекрасно понимал, что Танька мне так мстит, подростковая игра в любовь.
Потом мне Танька рассказывала, что плакала недели напролет и не поехала на наш пикник на даче Ленки Хохули, потому что не могла смотреть на меня и Наташку. С Бардиным у неё ничего не получилось, так бывает.
Вот я описываю то, что очень хорошо вижу, я помню Таньку в девятом и десятом классе, она мне нравилась, но не так, чтобы очень, но я все равно вижу ее отчетливее, чем себя. Этот мальчик, от которого девочки теряли голову, мне совершенно непонятен. Потом все встанет на место, на четвертом, кажется, курсе я начал писать, да, я все время очень много читал, меня любил наш учитель литературы Герман Николаевич Ионин, хотя я устроил с ним публичный спор по поводу статьи Ленина о партийной литературе, у меня хватало наглости сказать, что партийной хорошая литература не бывает. И он с досадой сказал мне, что я — безответственный.
Но все равно я ничего в этом мальчике не понимаю, да, за словом в карман не лез, был не по возрасту начитанный, очень самоуверенный, но что в нем искали и находили девочки, это мне совершенно непонятно. Ведь ничего еще не было, кроме апломба. Ироничный, беспощадно и больно ироничный, ни к чему не относился серьезно, или мне это только кажется.
Затем пришла пора вступительных экзаменов, Танька, если по уму, должна была и хотела поступать на филфак, на английское отделение, так как у неё английский был хороший, а все эта физика-математика была неинтересна, но она поплелась за нами с Юриком Ивановским в Политех. Но я в это время встречался с Наташкой, хотя в какой-то момент (не помню и уже никогда не вспомню) с ней мы тоже поссорились. Я ждал, что она позвонит, мы объяснимся, не ехать же мне в Александровку. Но она решила показать характер, потом всю жизнь не могла себе этого простить, пару недель пролетели, и я позвонил Таньке.
Уже наступил сентябрь. Она только что приехала из колхоза, вымылась с наслаждением горячей водой, начала чистить перышки, и вдруг я звоню и предлагаю встретиться, как ни в чем не бывало. И мы договорились встретиться у метро на канале Грибоедова, напротив, дома Книги, встретились и пошли по набережной в сторону Невы. Вот и все. Я помню, как дул ветер, довольно прохладно, ранняя осень, я держал ее за локоть и сделал свой выбор.
Потом прошла целая жизнь, я ее уже описал, повторяться не буду, Наташка Хоменок давно умерла, перед этим отдала свою квартиру какой-то религиозной секте. Но мы уже почти не виделись. Умер и ее муж Юрка. И младшая сестра Валечка. Потом началась путинская эпоха, все наши друзья, в том числе по андеграунду стали путинистами, нам стало одиноко в нашем городе, и мы решили поехать в Америку, где уже жили мои родители и в Гарварде учился наш сын.
И вот перед отъездом Танька начала перебирать бумаги и решила уничтожить все свои девичьи дневники, которые вела, пока мы учились в школе, институте, потом поженились, стали жить вместе, а она все писала и писала. А перед отъездом решила их сжечь. Или не сжечь, но уничтожить, каждую страницу разрывала на несколько кусков и выбрасывала. Моего совета она не спрашивала, она поставила меня перед фактом, я бы, конечно, посоветовал ей ничего не уничтожать. Но она говорила, что не хочет, чтобы кто-то когда-либо читал написанное ею и понимал, до какой степени она была дурочкой. Влюблённой дурочкой.
Но если бы она меня спросила, то я бы сказал, что именно такой она мне больше всего нравилась. И если я на ней потом женился, то именно потому, что она первая сказала мне, что любит меня, а я ничего не сказал в ответ, может быть, поцеловал или как-то пошутил, потому что я всегда шутил и не хотел о таких вещах говорить в пафосных словах. А значит, и вообще не говорил. Но ее преданность на самом деле невероятно ценил, и видел потом долгие годы, как через неё — молодую женщину, потом просто женщину и даже женщину в возрасте просвечивает та самая девочка в пижаме и с замотанным горлом, которые вышла к нам, своим одноклассникам, пришедшим ее проведать после последнего экзамена. Потом она расскажет, что ее попросили и своей рукой она всем заполняла школьные аттестаты, своим круглым девичьим почерком без ошибок и исправлений. И я могу полезть в ящик у меня за спиной и найти этот аттестат, новенький, как будто вчера заполненный ее почерком.
А когда она сказала, что уничтожила свои девичьи дневники, я расстроился и спросил о поэме Лалина, где он описал свое впечатление от девочки в пижаме, но я не помню, что она ответила: разорвала вместе с другими бумагами или оставила, и эта поэма где-то лежит на наших антресолях квартиры на Бабушкина.
Но для меня она никогда не была дурочкой, напротив, чем больше шла, текла и бежала вперёд жизнь, тем чаще я останавливался, оборачивался и видел девочку, которая рассказала мне о своей любви на танцах в физкультурном зале на четвертом этаже нашей тридцатой школы под громыхание музыки через колонки. И меня никогда не удивляло, что она мне это сказала, я всегда как само собой разумеющееся воспринимал что у девушек и женщин, не всех, наверное, не было возможности проверить, кружится голова, если я им просто смотрю внимательно в глаза. И тогда меня это не удивляло и даже не занимало, а теперь я совсем не понимаю, что такое они видели в этом нахальном самоуверенном мальчишке, который ничего еще в жизни не добился, а держал себя так, как будто знает о себе то, чего не знал никто и он в том числе.
И мне горько, что она уничтожила своей дневник, что стала стесняться своих чувств, что если я даже приеду когда-нибудь и полезу на антресоли нашей квартиры на Бабушкина, то ничего, совсем ничего не найду. А как бы я хотел прочитать, что думала о мне и себе эта девочка шестнадцати лет, которую я вижу просвечивающей через всю нашу жизнь, и как мне больно, что ее больше нет и никогда не будет, а я буду один и никакой влюбленной дурочки рядом. Разве что поэма Лалина где-то там еще лежит.
Нам всем не хватает аргументов. У нас есть аргументы для единомышленников; аргументы для несогласных с нами у нас в дефиците (не буду здесь распространяться по поводу исследований американских неврологов о том, что политические убеждения лишь отчасти рациональны, а куда более эмоциональны). Но если мы не пропагандисты, то вынуждены все равно искать именно доводы, доказательства, а их всегда не хватает. Именно поэтому возникает соблазн усилить аргументы эмоциональным прицепом, а подчас не прицепом, а оберткой, и частенько не оберткой, а наконечником.
В этом смысле практически весь корпус текстов и роликов российской оппозиции в эмиграции – пропаганда. За редким исключением отдельных экспертов, да и то подчас предпочитающих умалчивать о том, о чем говорить не хочется или о чем заранее просит не говорить интервьюер. Так как у нас в кадре российско-украинская война, то пропагандистский акцент чаще все проявляется уже в заголовке, когда с первых слов катастрофический прогноз для Путина и России беззастенчиво педалируется, а обнадёживающий прогноз по поводу противостояния и успехов Украины в той же пропорции обрастает радостным предвкушением.
Казалось бы, почему не парировать эти упреки ссылкой на убеждения, ведь никто не запрещает ненавидеть путинский режим и жадно ждать его уничтожения (я использовал цитату из Печерина, у которого — куда более аутентично моменту -уничтожения ждется не режим, а отчизна, вполне в духе многих релокантов). Безусловно, любой эксперт, аналитик или журналист имеет право на свои предпочтения, но, если он пытается представить не пропагандистом, а беспристрастным исследователем, он обязан соблюдать правило равновесия. Как бы ни было сильно негодование по отношению агрессии Путина против Украины, для обеспечения презумпции доброжелательности и доверия к его словам, он обязан быть беспристрастным в обе стороны. Просто для обеспечения доверия к своим словам.
Этого нет и в помине. Возьмем два последних эпизода: на прошлой неделе Зеленский торжественно перезахоронил прах сотрудничавшего с нацистами бывшего руководителя ОУН Андрея Мельника, возложил цветы, произнес знаковые слова про различение настоящих геров, к которым многозначительно отнес Мельника. Причем, это было решение не Рады, в которой, можно предположить, не нашлось единодушия по этому поводу, а лично администрации президента, которая почти в полном составе присутствовала на церемонии перезахоронения.
Понятно, официальный Израиль и Яд Вашем (мемориал памяти жертв Холокоста) выразили громкий протест против возвеличивания и оправдания нацистских преступников, но эти ребята кричат волки даже тогда, когда сами режут овец. Западная пресса ответила сдержанно, но с безусловным осуждением, я читал статьи в TheNewYorkTimes (подписка платная, давать ссылку бессмысленно) и Euronews. Возвеличивание пособников нацистов не комильфо для всех, даже для жертв российской агрессии.
Но ни один ресурс релокантов-оппозиционеров даже не заикнулся, «Эхо» поместило не просто осторожную, а трогательно осторожную заметку Роднянского, в котором ни сути, ни оценки не ночевала тучка золотая. Это, конечно, только одна из лакмусовых бумажек пропагандистского статуса всей релокантской прессы, ни о какой беспристрастности речи вообще не идет. Страх перед даже осторожным упреком Украине и ее руководству выше профессиональной гордости, которой нет изначально у людей, находящихся в тренде конформизма с ельцинской эпохи, разве что область сакральных запретов на критику меняется в зависимости от конъюнктуры.
Второй эпизод – разбомбленное украинскими ракетами общежитие Старобельского педагогического колледжа с 20 погибшими. Здесь имеет смысл отметить реакцию украинских экспертов – ни один из них не выразил сомнения в правильности и правомочности бомбардировок гражданских объектов, выворачивались все до единого, что свидетельствует только о том, что все эти эксперты – пропагандисты. Здесь пресса релокантов попыталась сыграть в беспристрастность, именно потому, что западная пресса была вполне определенной в этом эпизоде, эмигранты-оппозиционеры позволили себе легкий флер сомнения и сожаления на фоне все столь же высокой волны безоговорочной поддержки ВСУ.
У меня есть важный маркер, среди множества экспертов в эмигрантской среде всегда наиболее взвешенную позицию занимает военный эксперт Руслан Левиев, кажется, единственный, кто неоднократно повторял, что военные преступления совершают обе стороны, когда намеренно или случайно бомбят гражданские объекты, уточняя, что ни российская сторона, ни украинская ни разу даже не попыталась расследовать собственные преступления и ошибки. Так вот в случае со Старобельским общежитием даже Левиев проявил малодушие; вот типичный образец: интервьюер со всей возможной осторожностью спрашивает, почему бомбардировка колледжа в Старобельске вызвала такой резонанс? (подчеркнем, ни слова о том, что это бомбардировка не российскими силами, а украинскими, но этого просто смешно ожидать). И что отвечает Левиев: абсолютно корректно и изначально неполно – мол, когда гибнет одномоментно большое число людей – это всегда становится акцентом внимания. И тут же приводит случай, когда российская армия разбомбила высотный дом в Украине и погибло 24 человека. Но не упоминает, что в обоих случаях – это военные преступления. И кто здесь изначально жертва, а кто агрессор – значение не имеет. Жаль, хотя почти наверняка именно о таком варианте ответа интервьюер и эксперт договорились еще на берегу, военные преступления в отношении Украины звучать на релокантском ресурсе не могут.
И вот теперь вернемся к самому началу, к тому, как многие (если не почти все) для усиления убедительности своей позиции, нагружают последовательность аргументов эмоциональным фоном. И это не только не скрываемый соус политической пристрастности (она вполне правомочна, если находится в рамках профессионального равновесия). Речь стоит вести о наиболее употребительном способе усиления своих доводов, который заключается в, казалось бы, факультативном нагружении позиций противостоящих сторон моральными или теологическими ярлыками. Чаще всего в виде противостояния не просто агрессора и жертвы, но добра и зла. В принципе – это наиболее яркий маркер беспомощности и пропагандистского драйва: только в политической или военной аналитике появляются моральные камертоны, то пропагандистский прицел обнаруживает свою цель.
В этом смысле нет ничего более разоблачительного, чем попытка нагрузить те или иные политические позиции нравственной тенью. Почему? Разве агрессия России против Украины не является не только политическим, но и нравственным преступлением? Но дело в том, что у нас нет никаких критериев определения большей или меньшей нравственности, большего или меньшего зла, чем наша уверенность, облаченная в форму эмоциональной несдержанности. Добро и зло относится к области теологии, но и современный и вменяемый теолог тщательно избегает столь лобового обозначения, так как точно также понимает ограниченность инструментария доказательств.
Характерно, что ни в уголовном праве (даже у тоталитарных или авторитарных стран), нет попыток зафиксировать измерение добра и зла. Нет, его естественно и в международном праве. Агрессия России против Украины – зафиксированное международное преступление, возможно (это требует доказательств) – преступление против человечности (хотя это тоже траченная молью дефиниция).
Но никакого измерения добра и зла в праве нет и в помине. Конечно, можно сказать, что это просто эмоциональное усиление, в общем и целом, вроде как простительное в ситуации, когда более сильный и жестокий нападает на более слабого и беззащитного. Но никакие ссылки на публицистический характер и неприязнь (ненависть) к агрессору не оправдывают перевод стрелок с рациональности на эмоциональность с подмоченной репутацией. О добре и зле в применении к политике говорят либо безграмотные, либо оголтелые пропагандисты, обесценивающие свой пафос изначально.
Кстати, и военные преступления не находятся в области теологии, а исключительно в области права. И здесь опровергается главный фирменный тезис украинской пропаганды – нельзя уравнивать жертву и агрессора. Это как раз тот случай, когда можно и нужно. Военные преступления не имеют никакого отношения, какая сторона бомбит гражданские объекты и почему – это всегда военное преступление и нарушение международного права.
Но что делать, если даже те, кто вроде как с нами по одну линию фронта (мерзкое на самом деле обобщение, фронт никогда не один), ненавидят путинский репрессивный режим, придумавший эту войну для удержания власти, но при этом – голимые пропагандисты, нарушают основное правило равновесия аналитики – обе стороны, в том числе, жертвы и агрессора должны подвергаться равноценному анализу, без позорных и трусливых изъятий. Но таковых в оппозиционном изводе практически нет. Жаль. Это имеет отношение ни только к их будущему пропагандистов на окладе у фондов и своей аудитории, но и к нашему будущему. У них его точно нет. А у нас?
Не очень понимаю, когда фильм Звягинцева доедет до нас, у меня буквально в двух шагах кинотеатр с репутацией интеллектуального кинематографа, типа того, что был в Ленинграде в Спартаке, а потом в ДК имени Кирова на Васильевском. Это значит, Минотавр пропущен не будет.
На меня произвело впечатление, что Звягинцев с его призывом к Путину прекратить эту бойню, свои незамысловатые три фразы прочёл с телефона, что говорит о том, что он долго думал, подбирая слова, хотя они вообще-то банальны, как все, что претендует на статус правды. И при этом очень опасался сказать что-то не так, имеет право, конечно, его язык, где он мастер — не узорчатые слова, а движущиеся картинки.
Если вспоминать о предшественниках Звягинцева и еще более точном определении русско-украинской войны, то это, конечно, Бунин в разговоре с Горьким, заявивший, что русский человек чужому ребёнку по пьяни состояние отдаст, а родному брату за то, что пробор делает не справа, а слева — голову топором проломит.
Путин и проломил — потому что отказ от союза с Россией и попытка войти в Евросоюз — и есть пробор. Да, русские патриоты напомнят, что Украина не просто решила уйти в Европу, но уйти со спорными территориями, на которые Россия имела право претендовать. Но все равно — пробор, условности, в том числе даже такие, не стоят сотен тысяч жизней и той изоляции, из которой России, как бы и когда ни кончилась война, выбираться, как из канализационного люка, куда она провалилась на радость хейтерам до конца века.
А кто такие эти хейтеры — да это мы все с вами. Мы все пристрастны, мы прекрасно помним про удар топором за пробор, но стеснительно выпускаем слова о помощи чужому. Да, и здесь Бунин вставил шпильку, упомянув о благородстве по пьяни, но надо помнить, что мы знаем о словах Бунина в пересказе Горького, а тот, пока не вернулся в сталинский СССР, так как деньги на жизнь в Европе независимым интеллектуалом закончились, был таким суровым критиком русского, как потом стал соловьем генерального штаба, Соловков и вообще певцом советского у Сталина за пазухой.
Кстати, вернулся не только Горький, но и Белый, Куприн, Вертинский, голод без подушки славы, не тетка. Я это к тому, что и нынешние эмигранты, как только откроется окошко, Путина отправят на пенсию и вернут интернет, тихо и без шума начнут возвращаться в проклятую Россию. И хотя предсказывать что-либо вряд ли разумно, уже понятно, что нам страшно повезло, что Путин оказался махровым мастодонтом. Да, его мракобесие в виде восстановления великодержавной гордости зашло легко и быстро, хотя война с Украиной – конечно, роковая ошибка, но люди и режимы поскальзываются на не большом, а на малом. Для многих – вне политических предпочтений – возвращение к доинтернетную эпоху, это личное поражение и каменный век. Надо было быть патологически глухим и слепым, чтобы посягать на образ жизни и только потому, что сам из-за трусости и тупоголовости не расчухал, что это не порносайты и игрушки, а типа – изобретения трусов, ходили и без них, но опять подтираться камнями не комильфо.
Так что сообщение The Gurdian, что Песков и Кириенко безуспешно уговаривали Путина не блокировать интернет, не только правдоподобная, и богоспасаемая новость: то, что главная причина блокировок не украинские дроны, а панический страх перед иранским вариантом его устранения, будет той мухой на дерmме, которую уже не отгонишь.
Кстати, для российских эмигрантов реинкарнация России во объятиях нормы – будет катастрофой, деньги, идущие сегодня на поддержание оппозиции, переменит русло и потекут внутрь России, где именитых эмигрантов никто не ждет по причине неприличия танцевать на крышке гроба.
Сказанное совсем не означает розовую зарю завтра, мракобесные режимы цепляются до последнего, у Путина всегда есть инструмент еще усилить репрессии, что отрезвляет горячие головы, но если ты в контрах с такими творцами режима, как Кириенко и Песков, снимай свои коллекционные часы и смотри на секундную стрелку. Это секунда, как в рассказе Борхеса, может растянуться на всю оставшуюся жизнь, но смотреть на секундомер никто не воспрещает. Посмотрел, не дождался звонка, и включил шагомер.
Многочисленные хейтеры ФБК не преминули воспользоваться скандалом с интервью Ивана Жданова с упреками Волкову и руководству ФБК в нечестности и, возможно, способах увода (или перераспределения денег). Кац вместе с Варламовым с настойчивым наслаждением почти час хоронили ФБК, как, впрочем и дамская передача на «Дожде», где ФБК обсуждали и осуждали и тоже с удовольствием хоронили Катерина Котрикадзе, Анна Монгайт и Юлия Таратута.
Сразу скажу, что Таратута единственная занимала вполне взвешенную позицию, не переносила ответственность за уголовные дела против донаторов ФБК с репрессивного путинского режима на ФБК, который, если и виноват, то в том, что дал себя обмануть фирме, переводившей деньги и уверявшей, что данные донаторов проследить невозможно. Да, можно было отчетливей выразить сожаление и признание своей ошибки, но это на самом деле единственная реальность, которая верифицируется.
Но доводы Таратуты ни Котрикадзе, ни тем более Анну Монгайт не убедили и не остановили. Монгайт с поистине классовой ненавистью утверждала, что ФБК, которому противостоят почти все без исключения эмигранты-либералы, должна быть распущена. Именно ей принадлежит заголовок «ФБК против всех». Что вполне поддержала и Котрикадзе, ратуя за переформатирование ФБК и увольнения из нее Волкова и Певчих. То есть за кастрацию.
И тут надо сказать, что Монгайт и Котрикадзе – правы. ФБК действительно противостоит практически всей эмигрантской тусовке, как и раньше, при Навальном, противостоял системным либералам, да и вообще постсоветским либералам почти тотально. Трилогия «Предатели», которая выражала и одобренные Навальным идеи почти тождества ельцинского и путинского режимов (или генетической преемственности), показывала, что практически вся либеральная оппозиция, как до войны, так и после – предатели. То есть те, кто на словах ратует за либеральные ценности, но при этом с первого до последнего дня удобно сотрудничали с путинским режимом или пользовались его бенефитами.
Но я бы продлил и добавил еще одну коннотацию в определение постсоветских либералов как «предателей». Они — предатели, так как явным образом отказались от многовековой тенденции российской интеллигенции поддерживать слабых и бедных. И практически с первых дней перестройки, отказавшись от этой принципиальной позиции, пошли в услужение богатым бенефициарам перестройки (как до этого вместе с камуфлирующей критикой работали на совок). Позабыв о главной тенденции вообще интеллектуального сообщества, всегда стремившегося к автономии от государства и денежных мешков, и поменяли многовековой вектор – слева направо. То есть они – предатели интеллектуальной традиции, характерной не только для России до перестройки, но вообще для всего мира, где интеллектуалы – почти исключительно левые, стоят на стороне слабых и обездоленных, социального государства и противостоят денежным мешкам, которые все хотят подмять под себя.
В этом смысле Монгайт права: ФБК против всех, потому что практически все остальные предатели и конформисты, как до войны, так и сейчас, всегда на стороне силы и денег (сегодня их источник изменился, но характер отношений остался прежним).
Да, по ряду причин – эти причины можно обсуждать, но они почти очевидны – Навальный не успел оформить, завершить тот очень непростой тренд, который он проделал от движения «Народ» и русских маршей до практически социал-демократической позиции в современном европейском понимании. Он вообще старался не теоретизировать, возможно, полагая свою силу в другом, в точности и конкретности. Но, скорее всего, просто не успел, а его преемники пока осторожничают, хотя почти тотальный бойкот со стороны либералов-эмигрантов-предателей подсказывает, что движение к большей отчетливости пойдет только на пользу.
Кстати, это вообще единственная политическая позиция, которая имеет шанс войти в резонанс с ожиданиями россиян, остающихся в России, если представить себе, что путинский режим накроется медным тазом и вернется как бы свобода (что не факт, но все же). Так вот только возвращение к левой позиции, с опорой на тех, кого перестройка обманула, дав в зубы бесплатную приватизацию квартиры, а себе забрав все остальное, возможно, имеет шанс на политическую поддержку.
Все остальные, как те, кто прячет русофобию под личиной украинского патриотизма, или просто неглупые и вполне образованные конформисты-предатели шансов не имеют совсем. И думаю, это понимают и строят свою эмигрантскую стратегию в опоре на том, что есть. Без будущего. И это еще раз демонстрирует радикальное отличие ФБК ото всех остальных – они могут и совершают ошибки, но они единственные отчетливы и последовательны. И делают примерно то, что делал бы Навальный, хотя он не случайно выбрал смерть, а не эмиграцию, правильно понимая ее, как бесконечный тупик.
Мы покупаем вещи, чтобы убедить себя, что мы счастливы больше, чем есть на самом деле. При этом, думая о будущем, к которому примеряемся, отправляем себя в прошлое, потому что в основе покупки почти всегда то, чего нам недоставало когда-то. То есть мы переписываем прошлое, делая вид, что смотрим вперед.
Но в банде мошенников – двое. Мы все делаем на пару. Вернее, нам-то кажется, что это наш единоличный выбор, подчеркивающий нашу уникальность. Но у нас есть подсказчик, грубо именуемый рекламой, хотя на самом деле это воздух, нас окружающий. Ведь реклама рассказывает не о вещах, как инструментах, вернее, как раз об инструментах, но по обретению счастья. То есть почти любая покупка – это такой волшебный домкрат, который поднимает нас над собой в пространство невесомости и блаженства. И даже если в каждом конкретном выборе вроде как последнее слово за нами, это слово уже написано симпатическими чернилами, мы его прочли и запомнили.
Эти несколько необязательных слов о природе консюмеризма имеют отношение ко вполне конкретному выбору, который делают практически все, в том числе я, периодически покупающий разные вроде как полезные вещи, в том числе у компании Apple. Я, как, возможно, и вы, перед этим смотрю десятки различных роликов на YouTube (вроде бы для того, чтобы сделать наиболее рациональный выбор, но на самом деле я уже в деле, меня взяли в оборот, я уже вступил на движущуюся ленту эскалатора, и он ведет меня в таинственную пещеру, где меня в результате обманут, хотя, как сказал поэт по похожему поводу: обмануть того не трудно, кто сам обманываться рад).
Я уже несколько раз рассказывал, как примерно полгода назад купил самый мощный на тот момент MacBook pro на чипе m4 max. Формально у меня были вполне рациональные мотивы – работая на выезде, вдали от своего настольного iMac на чипе Intel, но тоже в максимальной комплектации (на 2017), я убедился, что Макбук (конечно, pro) моей Таньки, тоже довольно мощный на 2015 год, не тянет монтаж видео. И вроде как покупка ноутбука казалась оправданной.
Зачем я купил практически самый мощный по характеристикам Макбук – потому что слишком много смотрел роликов, я, как и все мы, хотел купить с запасом, чтобы больше об этом не думать. Более того, мой iMac на intel практически перестал обновляться: это такая политика Apple, объявлять устройства, вышедшие лет 7 назад и раньше – устаревшими и перестать их поддерживать. И речь не только об обновлениях операционной системы, но и программах посторонних производителей, таких как Adobe, а я именно ее программы использую для монтажа видео и работе с изображениями.
Почти сразу я понял, что попал в ловушку, подстроенную Apple, монтаж видео на новом Макбуке происходил ровно также как на моем аймаке, да и рендеринг – вывод видео из программы AdobePremier Pro (вы понимаете, зачем все эти pro или ultra прицепляют к любому нашему шагу, здесь и объяснять ничего не надо) происходил лишь немного быстрее.
Но вот я вернулся из дальней поездки, во время которой подарил Танькин Макбук своему другу, потому что для его задач его мощности хватит на две жизни, и поневоле вынужден был начать пользоваться Макбуком на м4 max. Ничего нового я, конечно, не узнал, но уровень манипуляции Apple(в технологическом смысле превосходной, я уже давно пользуюсь только ее продуктами) все-таки тоже непревзойдённый.
Короче, я не поленился и сделал несколько простых тестов: один и тот же файл, я открывал, монтировал и выводил на своем iMac 2017 года и Макбуке 2025 (я купил его в ноябре) и нашел то, что искал. Для тех, кто знает, что такое монтаж видео, уточню, что у меня многокамерный монтаж, с цветокоррекцией, лутами, вставками других видео и изображений. Так вот 8-минутный файл выводился на моем стареньком iMac 4 минуты 22 секунды, а на м4 max – 2 минуты 33 секунды. Формально, быстрее, всего лишь за минуту по тысячи баксов. Но главное – это то, что iMac на intelвполне рабочий инструмент, на нем можно работать и работать, что я и собираюсь делать, потому что работать на большом экране удобнее. И все эти рекламные кружева по поводу того, что новые устройства разрывают старые в клочья – обыкновенный обман.
Да, можно похвалить Apple, что они делают так свои устройства, что те и спустя почти десять лет (да и больше) работают практически также, как и на момент выхода. Да не практически, а также. И вся это история с похоронами Интел – это огромное надувательство, нацеленное на то, чтобы заставить всех перейти на новые устройства с новыми процессорами, которые всего лишь на какие-то проценты лучше старых. Понятно, что для Apple это маркетинговая операция на многие миллиарды долларов: заставить миллионы пользователей отказаться от вполне работоспособных и даже конкурентоспособных устройств, и купить миллионы новых, лишь немного лучше старых.
Хотя Apple – огромная и технологически продвинутая компания, проделанная ей манипуляция – совершенно типична для общества консьюмеризма, в котором мы все живем, вне деления на государственные и политические границы. Мы падки на лесть, мы хотим быть pro и ultra, мы постоянно покупаем с запасом на будущее, которое на самом деле является ловушкой для простаков, в роли которых мы периодически оказываемся, думая, что мы – такие продвинутые, проницательные и нас не обманешь. Да, обмануть было бы труднее, если бы мы сами не ловили бы постоянно дырявым сочком свое замечательное будущее, которое на самом деле – наше прошлое.
Почему прошлое? Когда я только приехал в Америку двадцать лет назад, тут уже жили мои родители, и, хотя мы поначалу жили в Нью-Йорке, а мои родители в Бостоне, многое меня удивило. В частности то, что мой восьмидесятилетний (на тот момент) папа завел привычку по субботам и воскресеньям объезжать домашние сейлы (когда перед продажей дома или по другое причине люди распродавали накопленное за жизнь барахло, в основном за доллар или пару). Так вот папа помимо какой-нибудь посуды, картинки или статуэтки, чаще всего покупал различные приборы и инструменты. Чаще всего бинокли, подзорные трубы, увеличительные стекла. Причем доллар – была красная цена за все эти дешевые подделки, да, подзорная труба и бинокль приближали, но изображение в приборе с пластиковой начинкой было мутное, совершенно испорченное, но папа каждый раз говорил, что надо просто настроить, и все сразу образуется.
Я помню, как рассказал об этом своему близкому другу Алику Сидорову, редактору знаменитого журнала «А-Я», с которым мы регулярно созванивались, и проницательный Алик сказал мне то, что показалось остроумным. На мой резонный комментарий, что папа покупает то, о чем мечтал в детстве, что ему когда-то очень хотелось иметь, но не было возможности. А теперь он словно кормит птицу прошлого зернами будущего и настоящего и так, наверное, удовлетворяет какие-то свои комплексы. Так вот Алик ответил: ну и что с того, что ему это все теперь совершенно не нужно. Мы покупаем не затем, чтобы пользоваться, а просто – чтобы владеть. Мы покупаем не вещи, а символическое обладание ими.
Помню, в «Страданиях молодого Вертера» есть эпизод, когда герой, альтер эго автора, то есть продвинутый интеллектуал, посещает какое-то знаковое место, возле которого стоит дерево с вырезанными на нем сотнями или тысячами имен, и, поддаваясь общему настроению, оставляет на нем и свое имя. Это ведь почти тоже самое. Оставить имя – это предъявить право на владение, теперь и мне принадлежит это место, я тут был и это теперь навсегда.
Понятно, что это не более, чем вид символического самообмана, но этот самообман – один из наиболее действенных механизмов манипуляции нами со стороны массовой культуры, и никакой интеллект, никакая подушка знаний не уберегает нас от этого самообмана. Ведь мы покупаем не вещи, а счастье. Или то, что за него себя выдает.
После моей поездки в Армению-Грузию и трех недель, проведенных с друзьями, я получил как бы укол анестезии. Я помнил, что живу теперь без своей Нюши, но я не мог на этом концентрироваться, да и невежливо, типа, горевать на людях, и это пошло мне на пользу.
Конечно, когда я вернулся, постепенно начала возвращаться и та спазма чувств, которая была и раньше, но само ощущение от этой спазмы стало другое. Я все также, проходя мимо открытой двери в ее комнату, всегда вглядываюсь, ищу ее на всякий случай и понимаю, что продолжаю ее ждать. Не знаю, как я это представляю, просто ощущение какой-то ошибки и несправедливости, какой-то моей ошибки и вины, меня не отпускает, мне хочется что-то исправить, переиграть, хотя порой это спазматическое мимолетное ощущение. Как занавеска от сквозняка.
Точно также я вижу Таньку везде, где мы бывали в городе, потому что я езжу примерно по одним и тем же маршрутам. Я не говорю о той скамейке возле реки, где мы часто сидели вместе и где я развеял ее прах. Но я почти каждый день проезжаю мимо госпиталя, в котором она провела последние недели своей жизни и где умерла.
Но ведь это был госпиталь, в который мы ездили и просто на прием к ее врачу или тем или иным специалистам. А когда ей диагностировали — не могу не повторить, с преступным опозданием — рак пищевода, мы пару месяцев ездили в местный раковый корпус, он просто флигель рядом с главным входом в больницу. И я помню, как по началу все было оптимистично, как Танька всегда одевалась как на праздник, как я ее привозил и парковался или просто отпускал, в потом — если впереди была процедура длительностью несколько часов — приезжал забирать.
Так вот здесь и в других местах, когда я теперь проезжаю мимо, я вижу ее, вижу ее желтый шарфик, у неё было много разных шарфиков, но я почему-то чаще вижу желтый. Вижу ее прическу, хотя она укладывала волосы только после парикмахера, то есть у парикмахера, к которому ездила раз в три-четыре месяца, но она просто мелькает в моей памяти, накладываясь силуэтом на уже знакомый антураж. И все. Мелькнула, уколола, пропала.
Так вот что я ощущаю после возвращения — она начала таять. То есть я все еще ее обязательно вижу, не только возле парковки перед раковым корпусом, но и возле магазина в Вабоне, и на спортивной площадке по пути домой, где мы часто гуляли, обходя футбольное поле по периметру. Потому что я езжу одними и те же маршрутами, что и раньше, но ее облик — я это замечаю — становится прозрачней, быстрей исчезает, растворяется. И мне хочется этому препятствовать, потому что это и вроде бы то, на что я и рассчитывал, что мне должно когда-нибудь полегчать. И мне становится легче, но только с одной стороны. А с другой я хочу, я ищу боли, я не хочу, чтобы она уходила, чтобы я остался совсем один, и я понимаю, что это плата за ее прозрачность, за то, что она растворяется как сахар или сода в воде моих дурацких будней, что я вижу ее не так отчетливо, детально, как раньше.
Если сравнивать это с фотографией, то она теряет фокус, она есть, но чуть размыта, и я всеми силами препятствую этому стиранию Таньки из моей памяти и замены живого (или почти живого) облика на какой-то недорисованный абрис.
Потому что жизнь моя не изменилась. Я также сутками сижу в четырёх стенах, так как по возвращению впал в простуду, из которой не могу выбраться. А, значит, не хожу в бассейн, ни разу не был возле нашей скамейки у реки. И только собираюсь, как только буду чувствовать себя лучше. Или соберусь с духом.
Моя надежда на розового трогательного щенка породы голого американского терьера не оправдалась. Я сразу по приезду написал заводчике, потом позвонил — она не отвечает. Щенок висит на сайте Good Dog и предлагается к покупке, но мои месседжи даже не прочитаны. У меня был и есть сотовый телефон заводчицы: я писал и звонил ей, оставил месседж на автоответчике, подтверждая, что в любой момент, удобный для неё, готов приехать и забрать щенка. Не отвечает. Плевать, что не вежливо. Видно, что-то случилось, щенок или кто-то в семье заболел, или она так привязалась к этой собаке, что решила его оставить. Это ее право, но почему не сказать об этом прямо?
В любом случае — компаньон, который бы забрал бы лишнюю часть моей жизни, так и не появился. И так как я еще не вылез из противной простуды, то даже думать о другой собаке мне невозможно.
Есть во всем этом какая-то система — в том, что жизнь вроде незаметно, но старательно, настойчиво отрезает от меня все и всех. Я перестал фотографировать, потому что для этого должен ехать в Downtown Boston и брести по маршруту, где все еще больше будет пропитано моей Нюшей, а мне больно даже думать об этом. Но и отчетливое вмешательство режиссера трудно не заметить. Да, очень может быть этот режиссёр — просто часть моей натуры, которая, несмотря на те мучения, которые вроде делают меня мягче, все равно в других ее частях остается такой же непреклонной и высокомерно непримиримой. Это, как если бы какую-то мою часть охватила гангрена, ну не гангрена — воспаление, болезнь, меняющая структура ткани, но та часть, которая пока здорова — все равно такая же, как была раньше.
Мне все равно. Если то, что происходит, размягчит меня как кожу сапога кирзового вазелином, значит, размягчит. Мне, собственно, не за что держаться. Поэтому я держусь за боль, которую мне все еще причиняет моя Танька своим нелепым уходом, то есть я, одновременно, и борюсь с этой болью и не хочу ее потерять, потому что все равно ее нечем заменить. Только пустотой.