Бунт стихийного анархизма

Бунт стихийного анархизма

Среди множества вопросов, которые задаются сегодня по поводу войны, и почти сразу тяжелой, с ракетными и бомбовыми обстрелами жилых кварталов, войны, начатой как бы просто так, как продолжение визионерского представления о жизни первого лица и его ближайшего окружения, наиболее сложный и тяжелый вопрос: о поддержке войны (как мы уже понимаем, с десятками тысяч, в перспективе — с сотнями тысяч погибших) со стороны преобладающей части российского общества.

То есть понятно, что одновременно высказывается множество смягчающих эту ответственность русского общества соображений. Типа, если бы войну не называли военной операцией, хотя пусть и военная операция, но с какого перепугу она проводится на территории соседней страны, от кого получен мандат на убийства и разрушения? Резонны также соображения, что Путин, получается, готовился к этой войне с первых дней своего президентства, когда уничтожал независимую прессу, или зависимую от разных олигархов, и уже эта разница (помимо общего климата куда большего свободолюбия в стране) обеспечивала какой-то плюрализм. И если представить, что Путин начинает войну против Украины в 1999, как он начал эту войну против Чечни, то ему – по крайней мере – пришлось бы преодолевать куда большее сопротивление общества, чем сегодня. И другого общества, куда более сильного.

Да и Чечня все-таки была мятежной провинцией, Вандеей, да еще культурно и религиозно чуждой и заставившей совсем недавно ощутить унизительный ужас поражения, что не оправдывает, но объясняет массовость поддержки. Но Украина, хотя и этот резон существен – сегодня признанное и независимое государство, имеет родинки принадлежности к бывшему единому советскому пространству. И Путин, как визионер и реваншист, предлагает отменить последние тридцать с гаком лет истории, позволяя себе перекраивать карту и территорию некогда бывших республик, а ныне суверенных стран. Да, продолжаем перечислять обстоятельства как бы смягчающего свойства: русское общество поверило в его теории про русский мир и прочие воображаемые обстоятельства былого единства, в ситуации, когда само общество осознанно ослаблено практическим введением единомыслия в России и интерпретации любого возражения как предательства.

Но эти и многие другие, типа утопии о восстановлении Киевской святой Руси или необходимости пересмотреть мировой порядок, в котором место России, вставшей с колен, не соответствует российскому арсеналу ядерных ракет, не вполне объясняют, как это русское общество, построенное на почтении и скорби по поводу огромных потерь во второй мировой войне, так легко согласилось поддержать войну и убийства, убийства, естественно, как прискорбный, но сопутствующий аспект войны, но все равно войну русское общество поддерживает, причем в возрастающем порядке.

Если еще в январе, когда Путин только скалил зубы и грозил чем-то вроде своего безумного ультиматума Западу с требованием отдать ему Украину на растерзание, поддержка русского реваншиста на кремлевском троне составляла 69 процентов. Много, ужасно много, но уже в феврале, когда тот угроза стал конкретней, эта поддержка возросла до 71 процента (все данные по опросам добропорядочного Левады-центра). А в марте, когда и потери, в том числе собственные, стали очевидно огромными (хотя и тщательно скрываемыми) и характер войны с бомбардировками жилых кварталов отчетливо приобрел черты военного преступления, в марте войну и Путина подержали уже рекордные 83 процента. Это на фоне почти полного одиночества России, которую при голосовании в ООН поддержали только четыре смехотворных сателлита – Северная Корея, Сирия, Белоруссия и Эритрея, а против проголосовало более 140 стран, то есть почти все. И на этом фоне 83 процента поддержки (какие бы сомнения не вызвали соцопросы в период такой войны) — это по любым меркам – много. Преступно много тех, кого удовлетворили объяснения про нацистов в Киеве и готовности бомбить Донбасс, а дальше брать Крым. Все-таки понимание того, что Россия просто взяла и начала войну, и это нашло поддержку у столь огромного процента общества, представляется трудно объяснимым.

И хотя все уже перечисленные или только подразумеваемые объяснения поддержки войны имеют право на существование и работают, как работает часовой механизм, в котором много движущихся частей, и что является источником первоначального движения – механический завод или батарейка, которую сразу и не  разглядишь, предложу еще одно, вынесенное в заглавие – стихийный русский анархизм, как ощущение мессианской избранности.

Потому что русский человек, задающий нам сегодня трудно разрешимые загадки своей бескомпромиссной поддержкой войны против Украины, представляет собой сложно сочиненное общественное явление. И в нем, помимо культа государства, по поводу чего Бердяев израсходовал не одну бочку чернил, и существующего в обществе приоритета ценности государства над ценностью отдельной жизни, что как бы и доказывать уже не нужно, существует и вроде бы противоположный тренд. Анархизма, наплевательского и презрительного отношения к социальным правилам и общепринятым законам. Восприятие социальных ограничений как лицемерия и трусости, и искреннего уважения к тем, кто это лицемерие отвергает и перешагивает через законные ограничения.

Это на самом деле социальный феномен, социальная норма, почти непрерывно демонстрируемая как в прошлом, так и настоящем, в любом месте и времени, на дорогах, при презрении к правилам дорожного движения и требованиям надевать ремень безопасности. В ощущении, что обворовать родное государство (которое только что, одним абзацем выше было обозначено высшей ценностью, по сравнению с которой человек – лишь винтик) – это как бы доблесть, отвага, кураж.

Более того, среди общественных ценностей русского человека отчетливо выделяется это право быть над законом, как черта избранничества. То есть закон – для бессильных овец, а человек, право имеющий и облеченной невидимой (или видимой) властью, как бы парит над законом и законами, над правилами и установлениями, которые для воробьев и голубей, а не для орлов, как я.

И эта деталь мотивировки общественного поведения, когда Путин практически всему обществу предложил это парение над законом, над правилами, которые соблюдают бессильные и трусоватые европейцы и американцы, а мы, русские, плевать хотели на все ограничения, на все государственные границы. Для нашего стихийного анархизма – все это то, что можно, оказывается, преодолеть легко, как перепрыгнуть через ступеньку стертой от времени школьной лестницы. Раз – и ты в небесах воли, паришь и с презрением и интересом наблюдаешь копошение этих слизняков, которые подчиняются законами и правилам, потому что для них они писаны, а для нас – нет.

Этот русский анархизм, изначально присутствующий в характере, как выученная черта, как недоверие крестьянского подозрительного взгляда к городским правилам, как ощущение, что нам весь мир чужбина, а отечество – право встать над законом и посмотреть на всех сверху вниз. Этот мотив, не являясь единственным, а работающий как бы в упряжки мотивов, которые влекут русского  человека к военному преступлению, интерпретируемому как доблесть, к убийствам и разрушениям чужой мирной жизни, как жизни недостойной, ибо она не хочет подчинять нашим представлением о праве Старшего брата наказывать младшего. Это все как бы одна стая мотивов, предлагающих пленительную перспективу парения над установлениями других, и, значит, возвышающая русского человека над всеми остальными, это — почти данность.

Может, кто-то уже готовится возразить – почему русский, ведь среди тех, кто поддерживает сегодня Путина и войну – россияне разных национальностей, татары, евреи, калмыки, да и если посмотреть на первый ряд путинских пропагандистов, то там, в среде Симоньян, Скабеевой, Соловьев в кипе и в обнимку с Кедми, Канделаки, Бабаян, Габрелянов и иже с ним, множество людей с нерусскими фамилиями. Но по этому поводу сказал один из создателей советского государства, на котором много грехов, но грех великодержавного русского национализма отсутствует. Ему принадлежит меткое изречение, что мол, наши обрусевшие инородцы всегда пересаливают по поводу истинно русского настроения. Что легко объясняется тем ощущением некоторой дистанции между нерусским представителей российского общества, особенно в период войны или других испытаний, когда всем или многим хочется быть как пальцы в кулаке. И как бы естественно желание преодолеть эту дистанцию с помощью культивирования в себе избыточного русского национализма. Потому что хотя общество российское, но национализм и великодержавный патриотизм русский, русский, как волшебный эпитет объединяет сторонников русского империализма или русского же анархизма, потому что они рационально вроде противоположны друг другу, а в рамках одной натуры или общественного организма легко сопрягаются друг с другом, как собаки разной породы в одной упряжке.

Мчится эта чудо-упряжка по чистому снежному покрову, под которым черно от крови и преступлений, боли и смертей, но упряжка мчится как вьюга, снуют мотивы, переплетаются объяснения. И бодрый русский мир, вдохновленный правом стать над законом, перейти границы государственные и человеческие и войти в объятия всеобъемлющего национального преступления, которое все еще интерпретируется как восторг парения над всеми.

И пока этот полет не прервется властным сопротивлением истории, столкновение с грешной и грязной землей — преступление и восторг будут переплетены. И только когда неизбежное падение с переломанными крыльями, которых нет, они воображаемые, но пока парят над головой, переломанными костями и перемолотым историей взглядом на всех сверху вниз, обернется катастрофой, тогда и начнется жизнь после смерти. Или наказание после преступления.

Ровно в свой черед. Но тогда уже поздняк метаться и пить боржоми. Посмотри вокруг – русского мира нет, один уголовный кодекс с нудным и длинным перечислением совершенных преступлений. Неизбежных как мечта. Которая опять обманула.

Провонял очередной русский святой, а вместе с ним Русь

Провонял очередной русский святой, а вместе с ним Русь

Интервью Андрея Зорина «Медузе» примечательно не только тем, что Зорин суммирует свои идеи, интерпретирующие мифологически укорененную русскую тягу к Крыму, как к боковой ветви европейского наследства. Но и объясняет идущую войну с Украиной, как почти неизбежную при предшествующем войне градусе реваншистской идеологии ресентимента. Ресентимента, обиды на несправедливость истории и Запада, не умеющего понять и восхититься нашей духовностью, чем почти в равной степени больна русская элита (если к этим полуграмотным наследникам затхлых идей русской философии это обозначение применимо) и русское общество, находящееся в перманентном ожидании волшебного перерождения с инструментами из арсенала скатерти-самобранки, печи Емели и прочих чудес под руководством истинно мудрого царя.

Зорин не захотел подчеркивать, что все это волшебное перерождение воплощено в мифе о святой Руси, которая периодически умирает, но не как птица-Феникс, а как христианский бог. Умирает, а через три дня воскресает. Розанов не случайно использовал формулу: Русь слиняла за три дня. Три дня это как раз срок смерти, за которым ожидается возрождение, но его не было и не могло быть, что Розанов в отчаянии и констатировал. Но само ожидание воскресения после смерти, когда вместо бога на том же месте знакомой формулы – святая Русь, это и есть русская идея. Потому недоверие к Западу, что он побеждает Россию материально, цивилизационно, но не верит, что Россия для того и умирает исторически и физически, чтобы воскреснуть и поразить всех своим волшебным, духовным перерождением.

Зорин последовательно и тщательно, насколько это позволяет жанр интервью, обозначает неизменные константы: в том числе необходимость интерпретировать очередную историческую катастрофу, как смерть. Необходимую, ибо воскресение возможно только после смерти. И вполне достоверно описывает, казалось бы, глупую идею Путина, обозначившего перестройку и развал СССР, не как робкое движение в сторону одной из базовых западных ценностей в виде утопии свободы, а как геополитическую катастрофу. Потому что только после катастрофы, смерти, возможно воскрешение и доказательство святости.

Понятно, что эта идеологема в равной степени исходит из неправильного и безграмотного использования и истолкования христианского мифа в великодержавных целях. То есть воскрешения святой Руси в объеме Руси киевской. Для чего мало было взять Крым – это только действие Иоанна-Крестителя, но и сделать русским Киев – что возможно только при святом князе Владимире.

Но реваншистское толкование имперской идеи и не могло получиться. Исторически на пути подтверждения утопии о святой Руси по версии Путина встала Украина, которая не согласилась быть слагаемым в идеологических выкладках. Но ведь иначе и быть не могло. Мифологемы развеществляются исключительно на поле исторической реальности. Нет никакой Святой Руси, вместо нее общество, неспособное к социальному строительству и пытающееся выдать свое неумение за святость. Как и полуграмотного вождя слепых и глухих за святого поводыря, способного завести только в пропасть и никуда больше.

Дальнейшее уже известно, хотя и может занять какое-то время, в историческом смысле — мгновение, уже на самом деле случившееся. Все надежды на воскресенье под руководством святого кончаются криком героя романной притчи о трех братьях: старец Зосима провонял. А провонял он только потому, что не воскрес чудесным образом, чего ожидал наивный герой (а вместе с ним и писатель), а просто умер, испуская тлетворный дух.

Точно так же уже умер очередной кандидат на роль святого русского царя – Владимир Путин. Он уже умер в рамках столкновения его любимой утопии и реальности на украинской земле. И ему не будет прощения, не от Запада и его санкций, а от обманутого им народа, который не прощает крушения своих иллюзий. Выдворяет после смерти из Мавзолея и относит к лику ненастоящих, обманных царей, которых презирает и ненавидит. По формуле: оказался наш отец, не святым отцом, а сукою.

Знакомая перспектива.

А полной гибели всерьез

А полной гибели всерьез

Хотя Зеленский давал интервью  тщательно отобранным российским журналистам, долго решавшим, кого позвать в свою компанию, а кому отказать, еще одним действующим лицом был российский президент, почти наверняка смотревший это интервью в своём бункере на такой глубине, чтобы ядерная бомба, сброшенная ему на темечко, отозвалась бы ласковым шелестом кисейной занавески на окне и легким дребезжанием блюдечка с чашкой на подоконнике.

Почти наверняка Зеленский думал об этом и поэтому говорил так, чтобы любому была понятна разница между тоном человека, который даже в беде не переходит на несносный пафос и не открывает дверь для сильных эмоций, и тем, в ком человеческое давно истреблено как предательский запах подмышек, а если и пробивается ненароком, то блатным фальцетом. Это вообще откровение чуть ли ни с первого дня войны: украинцы и их президент говорят по преимуществу со спокойной отчетливостью и достоинством, будто бы знают что-то о будущем и немного стесняются его, а говорящие головы страны-агрессора с напыщенностью и избыточной эмоциональностью плохих провинциальных актёров, знающих, что им никто не верит. И с этим уже ничего не поделать.

Ещё одним разительным контрастом этого интервью стало  поведение российских журналистов, какое-то стертое, нервозное и неуютное. Было понятно, что в их мозгу вертится тень возможного наказания со стороны обидчивого Кремля, и желание сыграть как бы в невозмутимость и раскованность, типа в профессионализм. Что оборачивалось неприкрытым страхом, страхом как таковым, страхом нахождения не на своем месте. И боязнью наказания.

Тон задал вопрос нашего нобелевского лауреата, который сам появиться на экране не рискнул, зато придумал вопрос, который своей изысканной надуманностью только подчеркнул его истинные чувства: как бы и рыбку съесть, и газете не навредить. Тезка именитого пропагандиста из «Коммерсанта» не так далеко ушел от каиновой печати своего имени-фамилии, он пытался ставить перед президентом страны, подвергшейся агрессии, острые, смелые вопросы (Путину своему зубы показывай), дабы оправдать само присутствие на одном экране с президентом вражеской страны.

Тихон Дзядко вроде говорил по делу, но почему-то тихо и как бы слабо, возможно, это была слабость сигнала микрофона, стоящего далеко, но общая акустика неуверенности и неестественности заставляла эту слабость интерпретировать в пользу того животного страха, что и у остальных. Михаил Зыгарь говорил зычно, но все равно не попадал в тон, будто был свадебным генералом, приглашённым на свадьбу, а оказавшемся на поминках.

Вопросы журналистов невозможно было запомнить, они были какими-то принципиально расплывчатыми и неточными. Не из нужной колоды. И спокойный, тронутый ноткой усталости от хронического недосыпа тон Зеленского казался таким случайным зайчиком солнечного света сквозь грязное замызганное окно: человек искал слова, выбирая наименее пафосные и в меньшей степени военные; он говорил о неравной войне, как маляр о ремонте, то есть буднично и профессионально. Он рутинно и по делу говорил о Путине, не опускаясь до резких слов. И в глазах появлялась какая-то индуцированная страсть, только когда речь заходила и непонятном для него феномене: тех 70 с гаком процентах граждан соседней страны, которые оказались не в состоянии определить, где ложь и пропаганда, а где кровь и родина.

Но даже здесь доминирующим чувством была печаль: он не жалел русский народ, он сожалел о его роковой ошибке. Роковой — слово моего словаря, Зеленский находил куда более будничные эпитеты, но от них ощущение чудовищной пропасти, в которую упала и до сих по летит вниз Россия, с ее журналистами, поэтами, культур-мультур и прочим лживым братском народом — становилось звонче, глубже и беспощаднее. Разве из такого падения выбираются живыми? Вопрос не от Зеленского, он такое себе позволить не мог. А мы, мы и не такое можем.

От эмиграции до неосторожности

От эмиграции до неосторожности

Кому из нас не случалось слушать человека, которого мы с давним основанием держим за проницательного, и вдруг с недоумением останавливаемся после его неосторожных слов, опровергающих если не все, что мы о нем думали, то многое. Но сегодня, когда многие ЛОМы разъехались, как ноги на скользком полу по линиям рассеяния, нам, как и им, предстоит многому удивляться.

Слушаю я вчера интервью Алексашенко с его тезкой Медведевым и помню, что никаких у меня с последним не было особых расхождений, кроме его неправильного использования термина постмодернизм. То есть Медведев не в первый раз использует постмодернизм как синоним релятивизма и отказа от нравственности. То есть описывает, например, переход от канонической путинской эпохи к той, что началась после его вторжения в Украину, и говорит, типа, что Путин от обыкновенного  политического постмодернизма перешёл к тому, что, что уже не игра, а преступление. Слова передаю не точно, но смысл примерно такой, и политика Путина до 24 февраля упорно именуется постмодернистской.

На самом деле не один Медведев использует постмодернизм в качестве жупела и синонима релятивизма и отказа от нравственности. Скажем, кумир либеральной интеллигенции Владимир Пастухов использует постмодернизм с этим же успехом, затыкая им дырки, через которые сквозит. Но с Пастуховым все как бы понятнее, его эстетические пристрастия вполне укладываются в канон советского либерализма и пугая постмодерном, он отстаивает как бы первозданность и непреходящую ценность классики и традиционализма. От Медведева, как человека нестарого, можно было бы ожидать большей эстетической продвинутости, но, впрочем, этот текст не о постмодернизме вовсе. Или не только о нем.

Упомянув в интервью Алексашенко свою недавнюю поездку в  Израиль, Медведев, желая похвалить Украину и украинцев заметил, что вот, мол, как Израиль сформировался, отражая атаки вражеского окружения, так и украинцы сегодня как нация формируются в отражении вероломного нападения России. Понятно, Израиль, конечно, не постмодернизм, Медведеву совершенно необязательно разбираться в его истории, но все-таки Израиль как раз прямо противоположное тому, что происходит сегодня с Украиной. То есть, если бы Путин победил Украину и ввёл на ее территории правила Русского мира, то это и был бы в какой-то степени Израиль. Потому что именно Израиль, ориентируясь на волшебную историю, рассказанную в некоторых религиозных книгах, решил выгнать с земли проживавших на ней полтора тысячелетия жителей и с тех пор не пускает их обратно. И это куда ближе к тому, как если бы Путин, в рамках своего исторического мифа, изгнал бы из Украины тех украинцев, что не захотели становиться русскими, как это он прочёл у Ильина и мифотворца Дугина.

Конечно, никто из нас не специалист во всем, а все нам хочется не зря ездить по миру и смотреть, надеясь, что новое станет по меньшей мере стороной сравнения и осмысления, но раз Медведеву, как и многим другим, теперь предстоит вынуждено открывать для себя новые материи, я бы посоветовал быть осторожней и не вставать на сторону крайне правых в Израиле, которых поддерживают исключительно правые во всем мире, впрочем, как и Путин, многому у них научившийся.

А что касается постмодернизма и его уподобления безнравственности, то я в ситуации, когда постмодернистский дискурс ушёл из актуальной теории лет так двадцать назад, если не больше, напомнил бы о том времени, когда он был актуален. То есть до перестройки, в которой советской культуре оппонировали  явления, которые и были впервые в отечественном преломлении названы постмодернистскими. Но вот какое уточнение.

Те, кого до перестройки в русской культуре именовали постмодернистами, были в оппозиции не только к советской культуре, но и к советской власти, и в том числе по нравственным соображениям. В то время как советская культура, конформистская по преимуществу, была традиционной и повторявшей классические образцы. И не по нравственным, ни по каким другим соображениям советской власти не оппонировала. Понятно, что именно тогда и тем более после, когда именно русские постмодернисты, так уже не называемые, потеснили советских традиционалистов, в арсенале последних и появился полемический дискурс с уподоблением постмодернизма релятивизму и похуизму. Но стоит ли использовать выдохшиеся полемические приемы, устаревшие ещё в прошлом века. Не думаю.