Кулачные бои либералов

Оригинал текста

Количество перекрёстков, на которых начинается массовый расфренд, кажется бесконечным. Но это не так. По крайней мере, для той части спектра, который виден и интересен нам. А здесь главная причина ссор не на жизнь, а на смерть — выяснение, кто либерал, доказавший это публично, а кто так — погулять вышел. Вышел погулять и случайно забрёл куда-то подозрительно рядом с кремлевскими коридорами.

Самые кровавые ссоры — между либералами за право определять границы между либерализмом и конформизмом, и здесь пленных не берут, красный крест не предусмотрен. Только за последнюю неделю бурное выяснение отношение имело место между Навальным и Долиным по поводу британского гражданства и квартиры журналиста на доверии Брилева, между Пархоменко и тенью Нюты Федермессер, вступившей в ОНФ (ее честь отстаивали с разной активностью Таня Фельгенгауэр, Андрей Лошак и Варвара Турова), ещё раньше Яковенко пропесочил Альбац за высокомерие, бабью глупость и неточность в арифметике. 

Каждый раз лобное место превращалось в кулачные бои между либералами более строгих нравов и вполне себе расслабленными. То есть, скажем, за Пархоменко сражался и Тихон Дзядко, и Шендерович своим многозначительным лайком, а, скажем, Михаил Фишман не одобрил плавный переход Нюты от хосписов к известной кремлёвской болезни, как, впрочем, и тон письма Навального Долину. Или, как сказал родоначальник дискуссии, Навальный прав был по содержанию, но не по форме.

Но главное, что помимо именитых бойцов, тысячи безымянных обменивались оскорблениями, расфрендами и банами, как будто решалась проблема тысячелетия: кто я, право имеющий или чай без полония просто пью. Вообще-то горячность понятна: мы пристрастно оцениваем современников и сторонников здесь и сейчас, потому что оценка других — это наиболее патентованный способ подтвердить правильность собственной позиции, по крайней мере, в наших же глазах. И вдвойне, если на глазах окружающих.

Поэтому либеральные перекрёстки становятся местом столкновения амбиций: ибо собственное мнение кажется очевидным и единственно правильным, а вот все остальные конфеты в коробке — попросту отравлены. Малодушием, корыстолюбием, другими слабостями, которыми мы тоже не обделены, но не в такой же мере.

То есть либеральный перекрёсток кажется самым удобным случаем, чтобы объявить: я так считаю (и попробуйте возразить, ведь каждый имеет право на мнение). Но незадача в том, что так полагают и все остальные участники кулачных либеральных боев словами, и здесь бьют не до первой крови, а до последней. Не по паспорту, а по репутации.

Но попробуем вынести за скобки возможность просто подтвердить свою правоту, самоутвердившись (показав на примере) на давшем слабину коллеге; и попытаемся представить, а зачем ещё нужно это яростное и периодически возникающее обсуждение допустимых границ в сотрудничестве с властью?

Ведь границы допустимого политического или социального компромисса (на те или иные виды компромисса соглашаются все) чаще начинают уточнять в преддверии принципиальных перемен или ожиданий того, что репутация в настоящем может стать конвертируемой в нечто более весомое в скором будущем. Именно в эти моменты репутация (не имеющая у нас большого значения, так как главным спонсором интеллигентских метаний является государство, а ему на репутации с высокой колокольни), становится знаковой. И начинаются манёвренные бои за то, кто заслужил орден от будущего, а кого надо гнать поганой метлой, как продавшегося с потрохами и только изображавшего легкую и непринужденную оппозиционность.

Это как борьба за шлюпку на Титанике, или время и судьба спасёт тебя и узнает в тебе своего героя, или ты в той же безвестности пойдёшь, как и все другие, ко дну.

Но слышите ли вы раскаты грома, чуют ли ваши ноздри повышенное содержание озона в воздухе и первые признаки очистительной грозы, чтобы начать биться за положение либерала par excellence?

Хотелось бы, но нет. Все, конечно, возможно, вон у Меркель самолёт полетел скоропостижно обратно, неужто русский гордый лайнер не сможет войти в смертельное пике и выйти из него уже где там, в эмпиреях чистилища? Возможно, но объясняет ли это ярость и бескомпромиссность либеральных арьергардных боев?

Нет, хотя хороший турист готовится к походу загодя. Или тренируется, присматриваясь к вершине, на которой ещё не бывал. Бой, так сказать, с тенью. В пустом тренировочном зале.

Но в том-то и дело, что наш зал пустым теперь не бывает: на бой либерала с бичуемыми им консерваторами приходят пусть не десятки, а сотни, а вот на бой либералов между собой приходят поглазеть, да и самому померяться силой молодецкой — тысячи. А это если не премьера, то главный прогон спектакля «Вот Путин поскользнулся, и ага».

А если посмотреть на это дело по-научному, то это называется позиционированием. Причём не просто уточнение своей позиции, но и привнесение в нее умножающих коэффициентов. В принципе так поступает все живое, борющееся за то, чтобы доказать, кто здесь главный, и для этого поставить отметку (нассать, то есть) выше и отчетливее других. А что такое сделать это в нашей ситуации на фоне четвёртого срока Путина? Это значит, объявить себя главным бескомпромиссным оппозиционером, который имеет право расставлять оценки другим. Это — норма, так поступают всё, что движется и шевелится, политические животное не меньше других.

За что идёт борьба? Давайте сравним эту ситуацию с дореволюционной, когда были эти самые народники, народовольцы, эсеры и эсдеки. Посмотрим на них отсюда, вне исторической перспективы, и попытаемся определить, кто был тогда главный оппозиционер? Понятно, что в каждой группе — свой, кто-то скажет, что главный тот, кто с бомбой на царя-батюшку идёт. Кто-то, кто пойдёт другим путём, пишет статьи и делает из хлеба чернильницу. Но, предположим, что мы ничего не знаем, чем все кончится, как не знаем сейчас (или делаем вид, что не знаем, чтобы не испортить сюжет статьи). И будем судить по модулю, что ли, по уровню радикализма и риска. И имея в виду нашу школьную историю, посмотрим ее уже глазами на сегодняшний день.

Ни Желябова, ни Кибальчича пока не видно. Более того, на них нет и спроса. Посмотрите, как кисло отреагировала либеральная общественность на теракт в Архангельске. Понятно, что одобрить самоотверженный террор на страницах или волнах разрешённых СМИ невозможно, но в боевых листках оппозиции, как и в сетевом пространстве относительной свободы одобрительных голосов особо не слышно. Значит, сегодняшнее время сознательно сужает пространство оппозиционных действий до либерального протеста. Кстати, он вполне себе ограниченный, русский либерализм при Путине-четвертом, он — такая как бы нетленная копия Ганди-миротворца и непротивленца. Только словами и выборами, которыми власть играет как кошка с мышкой.

Но как есть, так есть, либерал пошёл осторожный, правильный и вполне себе предсказуемый, с отпуском во время войны и прочими удовольствиями. Что не означает, что здесь нет того самого закона борьбы амбиций, что есть у голубей и слонов. Причём, чем сил меньше, тем выше жесткость этой всегда непримиримой внутривидовой борьбы. 

Именно поэтому стоит обращать внимание на то, как формулируется канон практического либерализма. Ведь именно за право определять этот канон и его границы борьба, собственно говоря, и идёт. В тех либеральных перекрёстках, которые мы обозначили, речь или война идет о том, что ещё оппозиция, а что уже конформизм и мимикрия.

Наиболее заметные борцы за право определить своё понимание канона, как единственно правильное, все — известные медийные персоны. Может, есть (а они, конечно, есть) и не медийные, но их бои местного значения проходят без публики с одним или двумя скупыми лайками.

А что такое медийность на четвёртом сроке Путина — это медийность, приобретённая в разрешённых СМИ. Здесь, кстати, конец перспективы, то есть границы канона. Медийные персоны сражаются за определение допустимых границ. Мол, рулить либеральным СМИ, получать бабки от структур Сечина, дружить с кремлевскими и сознательно продавать муку вперемежку с песком (то есть вполне себе проправительственное внутри либерального) — это не западло.

Потому что сказать, что западло — невозможно, так как тут же лишишься права вещать и обретать медийность, то есть выйдешь за пределы канона. То бишь быть и нашим, и немножко вашим, но нашим как бы по сердцу, а вашим – ну, что поделать, таковы правила игры. 

Это и есть граница радикализма. Но таких — просто по тесноте ряда, — немного, и у других, кстати говоря, вполне либеральные по риторике информационные продукты. Они тоже вполне разумно про кино, книжки в обложках или театр без границ, но при этом на деньги тех же самых кремлевских или около, но они моложе, не успели сделать социальный и всякий другой капитал в лихие 90-е, и им тоже надо кормить семью и обретать и подтверждать медийность. Кто бросит в них камнем? Только тот, кто имеет пространство для манёвра и хотел бы отсечь от будущего иных, завязших глубже.

Об этом, собственно говоря, и речь. Она идёт о вполне себе образованных, как бы культурных и вполне вменяемых людях, которые окормляют достойной информацией весь окрестный либеральный мир, им все в разной степени благодарны. Но у них нет погон, орденов, других знаков отличия, кроме популярности в сети, и вот они с помощью этой популярности утверждают либеральную норму, попутно подтверждая свою правоту и честность. А так как мы все в своих глазах умны, честны и голубоглазы, то они поступают так, как могут, в тех обстоятельствах, в которых находятся.

И только кажется, что это такая, мол, суета сует, ничего подобного: на наших глазах идёт репетиция будущего и распределение мест в партере. Кто там будет в первых рядов. Кто у нас герой завтрашнего времени.

Граница на замке

Преувеличенная болезненность при пальпации границы, как девственной плевы, характерная черта русской культуры. Ситуация в Керченском проливе, которая была с брутальным сладострастием использована Путиным, далеко не первый и не последний случай.
Каждый раз, когда России в разном ее обличии удавалось завлечь в свои сонные сети нарушителя святого своего девичества, власть добивалась максимального понимания подведомственного населения. Когда при Хрущеве был сбит Пауэрс на У-2, когда при Андропове сбили корейский пассажирский самолёт, сдуру залетевший в пространство безумных пошехонцев в снегах, когда Саакашвили попытался приструнить зарвавшихся сепаратистов в день открытия Олимпиады в Пекине, да и при множестве других, более мелких случаях единение народа и партии достигает оргазма. Никакие доводы и рациональные соображения здесь не работают, точнее именно рациональным становится духоподъемность и сексуальная близость Кремля и окрестного мира.
Более того, великий и вонючий СССР рухнул, когда Матиас Руст перелетел на своём ковре самолете все границы, удостоверив опытным путём, что в совке девственна только шерсть на груди генсека, — и колосс на глиняных ногах рухнул к ногам юного немца.
И понятно почему. Русский патриотизм — географический по преимуществу. Только территория в русском менталитете — защита, как слой жира на холоде. Русь, зная о том, что шпион и враг приходят с холода, ощущает территориальную дородность, дебелость, ненужный и нездоровый жир, как надувную спасательную лодку. Или жилет. Да и чувствительность у жировой ткани ниже, чем у тела, до которого три дня, три ночи скакать-скакать — не доскачешь.
Поэтому граница — это пунктик, здесь нашего не тронь, у него мозги набекрень от охраны своего воображаемого девства, на которое с поднятыми штыками желающих, как в публичном доме на Пресне после получки.
Причем, характерно и понятно, что святость границ работает только в одну сторону. Как предохранитель. Это у нас любое пересечение, будто полк солдат в жопу без мыла лезет, а вот у чужих — ничего святого между ног. Туда сюда обратно.
Поэтому Путин две ночи не спал, как принцесса на горошине, когда узнал, что два украинских катерка с баркасом при попутном ветре могут заглянуть в наше корыто дырявое, в нашу гавань без флагов. Сам готов был лоцманом небесным работать, только бы дотащить их до границы нашей святой, вульвы нашей ненаглядной. И так вертелся, и эдак, раздавая авансы, а когда они постояв, подумав: а стоит ли мылиться, если с этой дурной бабой все равно мыться не будешь, да и потекли восвояси. Тут Вова чуть с катушек не слетел: трУсы подлые, девушка в кустах лежит нагой, другой бы изнасиловал, а подлый укр потек домой.
Вот тогда и отдал он приказ: догнать и судить за групповое изнасилование, как если бы оно было в извращённой форме по пушкинской формуле: любил тебя и спереди, и сзади.
Так что здесь мировому сообществу просто нечего предложить взамен: от такого счастья, что кто-то в мыслях своих границу нашу порушил, как деву святую, сонную и придурошную, ничего нельзя предложить. Никакие угрозы: ни отказ Трампа от встречи в знойной Аргентине (а все равно встретится, у него здесь мёдом намазано), ни санкции-шманкции, да хоть СВИФТ отключай. От такой удачи, что в наши заросли непролазные, нестриженые, в нашу границу кто-то всунул свой сопливый нос, понюхал и со словами: подмылась ли ты на ночь, Дездемона, уплыл — откуда приплыл. Не-а, не уплывешь, мы тебя догоним и как потенциального насильника выебем за здорово живешь, чтобы ты о святом нашем и не помышлял. А взамен любовь народная, сладкая, как мёд под языком твоим. Географическая мания. Клитор как маяк. Маня наша, с географическим языком.

Смелое высказывание

Оригинал текста

Среди нередких сравнений прошлого и настоящего есть попытки сопоставить нонконформизм в позднем совке и сегодняшнее состояние из-под путинских глыб. Чаще это звучит из уст тех, кто хотел бы упрекнуть нынешних: мол, у нас вообще ничего не было, а стойкость, да и кайф от жизни был погуще. Вот около этой двери и стоит потоптаться, все равно открывать некому.

Но я бы начал вот с какого наблюдения: в нонконформистском обиходе напрочь отсутствовало слово «смелость». И связанный с ним ореол. То есть слово существовало, но преимущественно в фигуральном смысле: типа — смелое утверждение (скорее, как синоним бездоказательности), смелый образ (тоже что-то не вполне удачное). Но вот чтобы о чьём-то поступке или поведении говорили отважный поступок, мужественный человек, смелое поведение — я не помню.

То есть вокруг люди почти непрерывно делали такие вещи, которые могли быть наказаны (и наказывались) как противоправные и чреватые нешуточными последствиями, да еще в почти полной пустоте и темноте (кроме нескольких друзей и тонкой струйки в виде информации для «голосов» — никаких свидетелей), но при этом оценивать их как «смелые» в голову не приходило.

Скажем, Алик Сидоров делал вместе с Игорем Шелковским журнал «А-Я», и это сопровождалось почти непрерывными обысками (18, если не путаю с конца 70-х до начала перестройки), регулярными допросами в КГБ, рутинным набором давления. Алик рассказывал во время наших застолий, как устраивал постоянные тайники в своей огромной коммунальной квартире на Чистых прудах, которые не обнаруживали (а подчас обнаруживали) кагэбэшники. С отстраненной улыбкой и раздумчивой интонацией рассказывал, как соседи помогали ему спасать важные рукописи и плёнки, но я не помню, чтобы кто-то когда-нибудь сказал: это — смело, отважный поступок. Это было невозможно. Не на этом делался акцент: говорили «остроумно», «хитро», «красивый ход».

Помню, в начале 80-х Алик привёл меня первый раз в мастерскую Эрика Булатова и Олега Васильева. Они долго показывали свои работы, альбомы, каждый жест реферировался. Говорили: «это работает», «ты уверен, что это работает?», «мне кажется, здесь появляются лишние ассоциации». А это были работы вполне диссидентского свойства, которые могли стать источником неприятностей разного калибра, но оценивать их по регистру смелости никому не приходило в голову.

Еще до «Клуба-81» Витя Кривулин решил организовать профсоюз свободных литераторов (даже не помню, как они с Суреном Тахтаджяном его тогда назвали). Тут же об этом раструбили по Би-Би-Си, какое-то время это обсуждали, но чтобы кто-то сказал: да, смелый, мужественный ход, дальше терпеть было уже невозможно — никто. Это было бы неприлично. Если обсуждали, то говорили, в основном, с иронией, как обо всем. И оценивали по двум критериям: эффективности и целесообразности.

Понятно, что это была целесообразность и эффективность из совершенно иной системы ценностей, чем целесообразность и эффективность человека, делающего советскую карьеру. Но все равно — это была эффективность и целесообразность, с учетом некоей перспективы будущего и возможной реакции на неё, как властей предержащих с их колчаном разнообразных репрессий, так и подразумеваемой реакции обобщённого Запада, наблюдающего за этой сферой в совке.

Но критерий «смелости» отсутствовал как класс значимых оценок. Впрочем, как и почти весь регистр высокого стиля. Понятно, что каждый знал, что все возможно кончится тюрьмой («тюрьма» тоже не говорили, говорили «лагерь», но с обязательной иронической коннотацией, вышучивая все экзистенциальное). Это была как бы изначальная установка, некоторая развилка, до которой можно было пользоваться критерием «смелости», «правды» (не помню, чтобы вменяемый нонконформист говорил в применении к своей деятельности как о чем-то, имеющем отношение к «правде»).

Понятно, что это был такой кодекс, правила игры, но это очень важно, что ни о какой «смелости», «справедливости», «честности», «правде» — речи не было.

Вокруг цвел и пах совок всеми своими цветами и оттенками конформизма, репрессивность которого по сравнению с путинской просто несоизмерима. Хотя и по сравнению со сталинским временем она несоизмерима. И это входило в расчет тех, кто выбирал такой путь. Но говорили о «стратегиях», говорили «это работает» или «не работает». Об окружающем мире советского конформизма, а он, безусловно, не был сплошным, как стена, а если и стена, то щербатая, то есть неоднородная (как неоднородными, разнообразными были и сами стратегии приспособления к нему), говорили с презрением, но без использования этического или политического словаря. Конформистов презирали, но как то, что неэффективно, глупо, имеет короткий срок использования, «не работает».

Почему не работает? Ведь никаких разговоров о том, что нонконформистское поведение — оцениваемое вчуже как антиобщественное, антисоветское или несоветское — имеет шанс оправдаться в обозримом будущем, принести реальные дивиденды, я таких разговоров не помню. Никто не надеялся, что советская власть слиняет за три дня, а тех, кто старательно вычёркивал себя из советской жизни, поднимут на щит общественного признания, это не входило в расчет.

Но при этом была почти абсолютная уверенность, что советская власть, советская жизнь и любое сотрудничество с ней — бессмысленно, ошибочно, неэффективно. Потому что рано или поздно она кончится, и мир перевернётся, и все белое, советское, конформистское окажется бессмысленным и ошибочным, каким оно представлялось обитателям подполья.

Я здесь не буду обсуждать, в какой степени такой взгляд на действительность (и перспективы такого будущего) — был утопичным. Он во многом был утопичным, операция инверсии — когда чёрное становится белым и наоборот – была в итоге применена к немногому, выборочно. И как всегда куда более массовым оказался успех конформистов, только в последний момент сделавших вид, что и они всегда были тайными либералами. Но все равно, если сравнивать с тем, что происходит сегодня, то вот именно эта критериальная разница кажется мне наиболее существенной.

Наше время постоянно пользуется критериями, которые считались неудобными и неправильными для озвучивания в андеграунде. Очередной смелый спектакль Богомолова со скандальной, на грани фола версией классики; как вызов прозвучала на суде речь Альбац, которая бросила в лицо судей обвинение в параличе судебной власти; отважное поведение Навального (овеществленное в словах мужество), который ведёт себя как свободный человек. Постоянные апелляции к тому, что является честным или бесчестным, справедливым или несправедливым. Эпитеты эти представляются важным выявлением слоя различий.

В позднем совке искать что-то честное, справедливое в официальной культуре было невозможным и неприличным. Понятно, что тем, кто находился внутри советской системы — преподавал, писал книги, статьи, музыку или делал какую-то карьеру в науке, приходилось использовать другие критерии. Возможно, у них что-то интерпретировалось как более честное или менее, что-то еще возможное в качестве компромисса или уже невозможное, запредельное, гангстерское (был такой эвфемизм для выгодной, но очень неприличной конъюнктуры), здесь более совпадая с критериями интеллигентского позиционирования путинского времени.

Но я говорю именно о нонконформизме, который, как я понимаю, почти не имеет точек пересечения с проблематикой общественной стратификации позднего путинского режима.

Если сравнивать сегодняшние критерии, принятые для оценки общественного и культурного поведения, то они, скорее всего, более походят на оценки, принятые во время «застоя» у советских либералов-шестидесятников, которые завоевали право на определенный люфт в каноническом поведении. И этот люфт мог оцениваться как «смелость», «честность», или, напротив, как «нечестность», «трусость», «отступление», «предательство», характерные для стратегий более канонически советских, это, в общем, понятно.

Поэтому, как я думаю, бессмысленно сравнение сегодняшней общественной проблематики с поведением нонконформистов позднего совка, даже накануне перестройки, которой никто, насколько я знаю, в советском андеграунде не ожидал, и вёл себя так, как будто советская власть — тысячелетний рейх, который обязательно рано или поздно окажется колоссом на глиняных ногах, но когда — когда рак свистнет. Вряд ли доживём.

Глубина погружения в подполье, уровень дистанцирования от всей официальной культуры варьировался от тотального до почти полного. Никакой ненависти не было, как и моральных инвектив, это представлялось непродуктивным. Тот же Синявской, сказавший, что у него с советской властью — эстетические разногласия, был советским писателем, решившим сыграть на другой клавиатуре. Клавиатуре оппонирования официозу, со своими рисками и возможными призами.

То есть пока Синявской был советским писателем, то, что он делал, в той или иной степени можно было оценивать по критериям «смелости», уровня «правды» и так далее. Но после того как он перестал быть советским писателем, то, что он писал или говорил, становилось более или менее целесообразным и эффективным.

Не знаю, в какой степени эти сопоставления выявляют разницу между набором стратегий (и их оценок) в советском андеграунде и сейчас, при позднем Путине, но эта разница принципиальна. Как у разных эпох и разных общественных формаций.

«Левый МОСХ» или «левый ЛОСХ» (как говорили тогда), вот где стоит, возможно, искать совпадение критериев оценки поведения и систем ценностей. Скорее всего, где-то там или близко.

Переправа, берёг левый

Каждый раз, когда я сталкиваюсь с необходимостью искать новое место для публикаций, я, прежде всего, удивляюсь, как же они так долго меня терпели, несчастные. Ни разу меня не увольняли, ни в газете Welt am Sonntag после пронзительной и знойной жалобы обиженного Гергиева, ни в Коммерсанте, который после финансового кризиса 98-го заплатил мне какие-то крохи вместо гонорара за целую полосу. Ни на радио «Свобода», которое сквозь пальцы пыталось смотреть на то, что я продолжал делать свой «Книжный угол» не из медвежьего угла в Питере, а из Нью-Йорка. Ни тем более, когда место солидных буржуазных — с нотками помпезности — изданий с увеличивающейся скоростью стали занимать малогонорарные и сетевые боевые листки оппозиции. Везде я наталкивался на непреодолимые финансовые обстоятельства, но всегда с легким изумлением констатировал: и даже ты, Брут, терпел меня несусветно долго?
Почему терпел доморощенный Брут понятно: я ничего не знаю про такие эфемерные параметры как ум или чувство слова (если кому-то ложно кажется, что я здесь не чужой на празднике), все это слишком субъективно и долго объяснять. То есть доказывать, что ум и чувство слова — это совсем не то, что вы подумали, а манеры.
Но вот вполне себе непримиримого автора, этакого рыцаря в картонных доспехах, не связанного никакими конвенциями и обязательствами, найти, возможно, и не так легко. Меня, впрочем, за это ценили в различных экспертных советах богатых благотворительных обществ постперестроечного сумбура вместо музыки: я работал во многих из них, и никогда не ратовал за выделение гранта своему человечку, потому что нет у него ничего, кроме красного словца за пазухой. Некомандный игрок, в принципе. Хотя за выделение гранта тому, что стало впоследствии энциклопедией «Самиздата Ленинграда» голосовал по старой и напрасной дружбе: может, и зря. Каждый автор, скажу по секрету, сам — за ничтожным исключением — написал о себе статью, что очень легко определить по стилю, но я не знал, что авторы-составители пойдут по столь простому пути и кривой дорожке.
А вот то, что я — культурный, конфессиональный и психологический сирота, и поэтому с одинаковой и доступной мне отчетливостью пишу обо всех чужих родственниках, то эта драма в двух действиях. Пока мои герои — оппоненты условной редакции, вороги лютые ненаглядной свободы слова, которых только ссаными тряпками гнать из профессии и каленым железом из политики, то вся редакция лежит вповалку от хохота или сочувственно цокает языком. Самый цимес. Но как только в прицеле оказываются усталые глаза на доброй физиономии друга друзей народа, как на арену скоропостижно выходят финансовые трудности, несовместимые с жизнью, с неловкой улыбкой пукнувшего дворника на устах.
Но я все равно недоумеваю: столько терпеть в тряпочку, так долго готовиться к тому, чтобы сказать о невозможности впредь платить мне нешуточный гонорар, — подвиг стеснительности, и я в ответ не брошу в них камнем и не буду говорить, что я о них на мгновение подумал.
В любом случае: я опять на переправе — от одного берега отстал, к другому не пристал. Понятно, что дела российской оппозиции плохи как никогда: никогда так мало денег не выделялось на борьбу за лучшее будущее пошехонцев. А это значит, что денежные мешки, а именно они спонсируют всю оппозиционную прессу в России, в это будущее совсем не верят. Мертвое море.
Помню, ещё при Николае Кровавом сотрудничал я с одной газетой под названием «Русский телеграф», делали ее все те же три-четыре человека, что делали и всю остальную прессу, называемую качественной в России, но деньги давал денежный мешок, этакий китайский болванчик из стекла и металла, который имел политические виды на вариант будущего электорального цикла. Но как только будущее прояснилось, то есть стало понятно, что у денежного мешка нет никаких электоральных перспектив, и ему дальше идти мелкими шажками по траектории говна в проруби, как газета тут же умерла, как футбольная команда «Анжи». И улетела, точно девочка Элли со своим домиком, на свидание со Страшилой из АП.
Сегодня, как полагают спонсоры свободы из наших бывших, перспективы настолько ничтожные, что даже крохи вкладывать в оппозиционную прессу – деньги на ветер.
Это я к тому, что даже не знаю, найду ли себе издателя, или нет. Конечно, можно было бы и просто писать посты в фб, как делает полное лукошко достойных людей, но мне, увы, необходима эта игра, нужен этот самообман, что я пишу не для славы и лайков, а дабы набить свою бездонную мошну. То есть пишу-то я в тщетных поисках психологической устойчивости в бурном море вблизи Бермуд. Однако по разным причинам мне нужна эта дополнительная мотивация в виде гонорара. И что я буду делать, если новое прекрасное, как мечты Чехова, СМИ так и не взойдёт на моем недалеком горизонте полярной звездой в чёрной бархатной ночи с плеском пахнущих йодом волн за мысом Меганом, я и не знаю. Но ищу, ищу покуда.

Путин и Трезор

Слухай сюда, Рогозин, а, Рогозин, а слабо тебе сразу сейчас в рай, если родина в опасности? Вот прямо так — солдатиком с высокого утеса, позаткнув за поясок тугую девичью косу? — Да, не вопрос, Владим Владимыч, как два пальца обоссать. Хочешь тушкой, хочешь чучелом, но за тебя, хошь в рай, хошь просто тело своё дебелое на органы для экскрементов Сечина не глядя отдам? Да заебись оно конем — рай так рай, утопия в разливе. — Нет, Дима, мне бездумного и фанатического послушания не надо, мне надо, чтобы люди с радостью в рай побежали, как за комсомольской богиней, как с берега песчаного в зной купаться! Ведь только представь: ты проснёшься, скажешь: здрасте, нет нигде нашей злоебучей России! То бишь, Франция прошмандовок — есть, Англия, и та с хилым вистом карты к орденам тянет, а Россия — как радугой изнемогла — и нет ее, кличат, зовут, молчит, как в рот воды, не отвечает. Лежит, скучная такая, как в отрубе, довели ее санкциями до суицида, то есть до рая. А раз так, то и нам в путь-дорогу. — Ух, как ты хорошо, Вовочка Владимирович, сказал: Россия лежит в отрубе, охуевая от санкций, а это и есть — рай. То-то я не догонял раньше, а! Ведь если ад — отсутствие любви, ну, как Собчачиха без трусов и в шубе, то рай — это когда ее, как духовности, просто хоть жопой ешь. И тогда Россия наша, затворив к себе все ходы, и выходы, и входы, лежит, вся облеванная от восхищения, и не дышит уже. Да и зачем дышать, если духовно мы всех уже победили, а не духовно — так и задаром не надо. Одна суета, тщета и Тесла. — Ну, про Теслу ты это, Димон, влево напахал. Ведь я тебе рай не просто так, с бухты-барахты предложил. А так как ты, гнида, мою игрушку расчудесную испортил: сначала дырочку просверлил, под пиндосов маскируясь, а теперь вообще захренячил ракету отечественную, со знаком качества, куда-то под Бологое на исторических путях. Так что я тебе рай, пидорок пузатый, как чашу цикуты предлагал, а ты думал — это орден? — Да ничего я не думал, я про суицид сразу сообразил, и что? Но ведь это статья, а, пацан? Доведение до самоубийства — трудноскрываемый порыв? Да и что нам рай, ты нас раем не пугай, пуганные, если что — сами кого хочешь на понт возьмём. Надоели мы тебе, батюшка, вижу, ой, надоели, обрыдли, а одному скучно вышака гаагского тянуть, вот и на сладкое потянуло. Но раздвинутый мир должен где-то сужаться, так что да — что рай, что вульва непричесанная, что Красная армия под дырявым зонтом — для русского счастья все равно и все едино. Про Трезора не забудь, рябина.