Мяч раздора. Любите ли вы футбол, как я

Оригинал текста 

Начнём со старомодных оправданий. Желание обрести норму даже в аду — не только естественное, я бы сказал, здоровое стремление. Вопрос: есть ли норма в аду — неправильный. Она есть всегда и везде, потому что норма — понятие субъективное. И если надо ее найти, найдёте. Как бы ни было горячо, всегда есть место похолоднее.+

Помню, сорок лет назад идём мы с самым известным из ныне живущих писателей по Казанскому мостику у Дома Книги, в густой толпе, как всегда на Невском летом, и говорим о норме. Он был знаменит и тогда, но пытался расширить ареал своей популярности, присоединяя новые читательские аудитории. О нем шутили, что у него нет ни одной неопубликованной страницы в письменном столе, но сказать, что его это не волновало, было бы упрощением.

Мне уже не вспомнить точно слова, перескажу смысл разговора. Его волновало, до какой степени подло наше время? Ведь можно вычленить в нем вполне если не здоровые, то не постыдные зоны? Ведь, в конце концов, воронки не приезжают по ночам, стучать на друзей совсем не обязательно. Значит, можно, оставаться человеком, не сидя в лагере или в убогом подполье? Кажется, ему хотелось получить от меня подтверждение, что пространство нормы — с невнятными границами и ещё более непонятной структурой — есть где-то возле нас. Есть в принципе. И, значит (этого он, человек — умный, конечно, не говорил), его успех (в том числе — здесь и сейчас) не является компрометирующим? Не помню, что я ему ответил. Да и сейчас не уверен, что ответ может быть только один.

Понятно, почему я вспомнил об этом в связи с футбольным чёрным переделом. Один внимательный наблюдатель полагает, что в победной эйфории кроются истоки новой послекрымской политической нации. Эйфория, как способ отделить своих от чужих. Нож, по которому сливают водку и томатный сок для кровавой Мэри. Возможно, но вряд ли. Происходящее под другой личиной уже имело место неоднократно, на нашем веку множество раз, в том числе, скажем, по поводу олимпиады, пафосной церемонии открытия и закрытия, или божественного катания чудной русской девочки.

И тогда обособляющие пространство радости в область допустимой нормы отчасти совпадали с сегодняшними футбольными компатриотами, но отчасти занимали и прямо противоположную позицию. А происходило это потому, что в разные периоды нашей личной и общественной биографии нам нужны разные образы и пространства нормы. И вполне можно представить себе, что тот, кто тогда защищал эстетическую вменяемость церемонии закрытия Олимпиады, сегодня с отвращением взирает на какого-нибудь Илью Яшина или Льва Шлосберга, пытающихся отвоевать у радиации пространство, от радиации защищённое, выделяя его бумажными флажками и парусиновым тентом.

Если честно, то этим занимаются все. Скажем, те, кто находились в оппозиции к советской власти при застое, изобретали свои способы обретения нормы. Надо было добиться минимальной зависимости и связи с государством. Понятно, нельзя было на государство работать. Не то, что в обкоме или райкоме, в редакции полулиберального журнала, либеральнейшим преподом в вузе, корреспондентом местной газетёнки, — это считалось западло. Работа в котельной, сторожем, где запаха государства нет вообще, как русского духа в ноздрях принюхивающейся бабы-яги, только это считалось допустимым.

Но не уловкой ли был такой ригоризм? Все суровые нонконформисты ходили в сберкассу, на почту, в аптеку, поликлинику, оформляли бюллетень, во вполне государственные на самом деле учреждения, и это не считалось зазорным. Да и как иначе?

Но в том-то и дело, что как иначе — могли задать себе вопрос и те, кто, невзирая на критические взгляды ригористов, работали этими самыми либеральными преподавателями, редакторами полулиберальных журнальчиков, журналистами местных газеток. И очень часто мучаясь от необходимого компромисса, делали свое дело, учили детей, редактировали рукописи, писали заметки в газету. То есть у них существовало совершенно иное пространство нормы, но ведь и находились они подчас в других обстоятельствах. Были старше более молодых максималистов, или больше нагружены семейным грузом, или не попали, как первые, под раздачу, подписав под влиянием минуты то или иное письмо, или далеко не сразу осознавали, до какой степени подло время, в котором они жили.

Самое главное другое. Из тех молодых ригористов и максималистов выжили и не пропали поодиночке единицы, и их влияние на всю последующую жизнь, скажем честно, незначительно. Как авторитеты жизненных стратегий, они не подняты постперестроечным обществом на щит, так как это общество, в том числе либеральное, состоит из сторонников других, не столь радикальных стратегий. Тем более что и сами ригористы, когда началась перестройка, быстро расширили своё пространство нормы, посчитали ригоризм уже архаическим и стали искать успеха в тех аудиториях, которые никогда ни максимализмом, ни ригоризмом не страдали, то есть поверили (не без наивности, увы) в необратимость и позитивность перемен.

Так что сегодняшнее желание подчас вполне приличных людей выделить для себя пространство нормы посреди путинского великолепия — желание отнюдь не новое. Не будем вспоминать реакции русского общества на польские восстания, или иные варианты высвобождения чувства русского патриотизма. А они были ничуть не более постыдными или неправильными, чем попытка всеми силами выжить при совке или при другом каком тоталитаризме-авторитаризме.

Ведь у любого понимания нормы есть своя градация. Можно подвергать обструкции тех, кто хотел бы игру с мячом вывести за пределы патриотических интересов государства, как бы это не казалось наивным другим. Можно требовать, чтобы, не знаю, политики не участвовали в фиктивной политической жизни, так как своим участием они легитимируют власть, отвратительную как руки. И так далее.

Но я должен сказать, что, с точки зрения успешной стратегии в современной России, те, кто сегодня радуются бескорыстной радостью мастерам кожаного мяча и корят тех, кто не радуется или радуется не так бурно, безусловно, правы. По крайней мере, опыт наблюдателя свидетельствует, что именно стеснительные, жизнелюбивые и либеральные сторонники позиции «да, но» выигрывают всегда и при всех политических перипетиях российской жизни. Нелиберальным тоже, конечно, неплохо, разве что компания вокруг праздничного стола бледновата, но вот те, кто «да, но» — они колются, плачут, но едят кактус радости. Будущее в России принадлежит любителям футбольного пира во время общественной чумки, у них при любом режиме небо в алмазах.

А вот для тех, кому они со своим наивным жизнелюбием и желанием выгородить в бурном море тихую гавань противны, я поделюсь одним воспоминанием о мемориальной доске на стене часовни в Джорданвилле, центре американского православия на севере штата Нью-Йорк. Я сфотографировал эту доску; закончив статью, постараюсь найти эту фотографию, но здесь специально приведу надпись так, как я ее запомнил, и иногда повторяю про себя. Чтобы вы поняли, почему я ее сейчас вспомнил: «В память о тех русских людях, кто с оружием в руках боролся против безбожной большевистской власти». Безбожной в данном контексте, если вспомнить о месте, значит — плохой, ну, очень плохой.

Это ведь тоже — пространство нормы, зафиксированное в качестве эталона. У желания нормы, конечно, нет берегов. То есть имеются, конечно,  но очень условные,  растяжимые. И какие бы острые границы вы ни начертили на контурной карте (карты, календари и карты), знайте, что существует ракурс, при котором ваш крутой скалистый обрыв будет казаться пологим, песчаным детским пляжем. Даже если вы, как это делают люди на донбасском фронте, с оружием в руках сражаются с той же примерно (если не той самой) властью, с которой сражались упомянутые в Джорданвилле. А  вы — футбол, пенальти за поднятую руку, сибирский автобус в воротах.

Почтовые лошади вестернизации (вокруг фильма «Лето»)

Оригинал текста

«Лето» легко провоцирует банальные реакции. Кто-то делится ностальгическими воспоминаниями, кто-то сравнивает кинематографическую версию событий с той, которая кажется более убедительной, кто-то находит в сценарии и его воплощении ожидаемую долю упрощения и гламура, кому-то мало горького привкуса совка, который точно был другим, нежели то, что выдают за совок создатели фильма, больше, кажется, думавшие о своём времени, чем о времени давно ушедшем.

Мне, безусловно, тоже хотелось бы поговорить об этом, тем более что я знал большую часть прототипов главных героев, да и их предшественников. И, возможно, кому-то было бы интересно, если бы я рассказал с кем и когда из известных музыкантов я пил, кто начал в Ленинграде первым петь на русском или какие иерархические отношения были во второй культуре, в том числе – в музыкальной рок-тусовке.

Но обращу я внимание на другое, к чему фильм «Лето» имеет, конечно, отношение, но не столько как попытка воспроизвести время начала 80-х, а как побочное для сюжета объяснение его.

И, дабы быстрее перейти к теме, задам риторический вопрос: зачем, по вашему мнению, в 70-х и 80-х молодые люди стали брать в руки гитары и играть сначала западную рок-музыку (в основном, чудовищно, на школьных и институтских танцах), а потом — вместе с ростом первоначального накопления мастерства — стали перемежать европейский и американские рок робкими подражаниями ему, что встречало бурное одобрение в глазах растущей аудитории. Вопрос.

Грубо говоря, они делали карьеру. Карьеру в совершенно, казалось бы, неподходящей области музыки, которая существовала в полузапрещенном или полностью запретном состоянии. И, однако, это была именно карьера. Карьера в прогностическом смысле, карьера в опережающем ее значении, карьера, которая могла состояться только в том волшебном случае, если бы вестернизация, первыми гонцами которой (весна вас выслала вперед) эти музыканты себя ощущали, действительно состоялась бы.

Кто-то резонно возразит, что карьерные соображения возникли далеко не у всех и точно далеко не сразу. Для кого-то это было и оставалось образом жизни, и это справедливо. Образом несоветской жизни в советском скворечнике, но способов жить не по-советски в совке было много, однако именно музыкальная рок-тусовка стала основой для массовой вестернизированной культуры, которой ещё не было, но многим из числа «трудно быть молодым» очень хотелось, чтобы она была.

Немного конкретики. Возьмём двух героев фильма «Лето» Майка Науменко и Виктора Цоя. Кстати, честнее было бы ограничиться одним, Майком, и Цоя сценаристы, скорее всего, добавили только в рекламных (и, конечно, сюжетных) целях, потому что Майк Науменко намного менее известен, и уж точно не так, как Цой. Потому что Майк был наиболее непосредственным выразителем той идеи вестернизации, в которую правдами и неправдами создатели фильма втискивают своих персонажей.

Майк был как бы фирменным персонажем всего этого процесса и наиболее честным и беспощадно последовательным из всех. Он, очевидно, правильно понимал свою роль, поэтому не считал нужным что-либо выдумывать. Он учился в английской школе, в отличие от большинства своего окружения понимал тексты песен, и делал простую, но важную работу. Он переводил на язык родных осин слова тех или иных хитов и пел их, иногда чуть-чуть изменяя, а иногда и вполне аутентично.+

Но делал это с той долей искренности, переживаемой как несчастье, что вряд ли стоит сомневаться, он понимал (по меньшей мере — иногда), что именно он делал. Он пытался создать почву для будущей вестернизации, но так как доморощенный рок представлял собой пока совершенно тщедушные и чахлые побеги какого-то мичуринского чертополоха, полагал, что быть почтовой лошадью просвещения (а на самом деле — вестернизации) — это самое главное, к чему он предназначен.

Ещё раз: я не отрицаю ни искренность переживания этих кавер-версий (ковров, на языке эпохи), ни ощущение их большинством аудитории, не знающей английского, как чего-то принципиально нового и актуального. Это и было новым и актуальным в рамках той культуры, которая развивалась на корнях дряхлеющего совка, о чем ни сам совок, ни его ниспровергатели из нарождающейся массовой культуры понятия не имели.

Естественно, не только Майк был честен в своей миссии. Тот же Гребенщиков неоднократно говорил, что его задачей было спеть «Sgt. Pepper’s» по-русски. Ну, а то, что большинство песен Цоя — это кавер-версии (или, если хотите — интерпретации) известных западных шлягеров, понятно многим.

То, что прогностические ожидания молодых карьеристов от вестернизации к их (но не только их) удивлению оправдались, есть и доля случая, и определенная закономерность. Исконно русский проект советского развития, очевидно, неизбежно стремился к той развилке, которая и до горбачевской перестройки и, скорее всего, после происходит (будет происходить) по одному и тому же сценарию. Поиск своего пути приводит Россию в тупик, а выбирается она из него, посыпая голову пеплом и ускоренно-поверхностно вестернизируясь до тех пор, пока силы у радетелей «своего пути» опять не возродятся, и очередной вход в туннель не будет объявлен окончательной победой над гнилым Западом.

Однако то, что вестернизация произошла именно в тот момент, когда адепты ее самостоятельно сделали большую часть подготовительной работы, переписывая на бобинных магнитофонах западный рок и создавая его интерпретации на свой страх и риск, было и случайным. Могло произойти, но могло прикинуться ещё большим совком, чем он был. Поэтому некоторым, как тому же Гребенщикову, во многом повезло, он смог создать свою изощренную версию (интерпретацию) хорошо известного, но с таким отечественным акцентом, что он был узнан и признан. Признан, как предтеча вестернизации, эдакий Иоанн-Креститель. Хотя Майк был им в большей, конечно, степени. Ну, а распятым Иисусом стал Цой, для чего ему пришлось умереть и воскреснуть.

Кстати, примерно понятно, почему большая простоватость и угловатость Цоя оказалась более культовой и популярной, чем витиеватая изысканность Гребенщикова — она более походила на что-то самостоятельное, доморощенное, как бы искреннее, без отчетливого культурного налёта заимствования и умствования. Хотя на самом деле — это была только более точно выбранная точка приложения сил. Цой создавал ковры других менее известных и не столь канонически звучащих западных песен, и это было признано своим способом вестернизации для более широких слоёв из числа ее ждавших.

В любом случае характерно, что уже в условиях реально состоявшейся вестернизации никто из русских рок-музыкантов не сумел преодолеть границы отечественной массовой культуры. Никто не был узнан даже на фоне долгого интереса на Западе к этническим корням (и ответвлениям) рок-музыки и успеха рок-музыкантов из разных стран всех частей света. Границы удавалось перешагнуть таким музыкантам, как Курехин, Чекасин, джазовым виртуозам, но не представителям русского рока. Для них заграница – символический Брайтон во всех его вариациях. С немногими исключениями. Но все равно со статусом усложненного варианта бардовской песни в рок-аранжировке.

Здесь нет ни тени осуждения, тем более что это вообще общая участь всей рифмованной русской культуры. Если Пушкин не смог выбраться из, грубо говоря, тени Байрона, то чего сетовать, что это не удалось Башлачеву, Шевчуку или «Нолю» Чистякова.

А что касается роли культуртрегера будущей вестернизации, то это вообще наиболее востребованная роль в русской культуре. Точно так же в более ранней версии ожидания западного развития тот же Жуковский или Вяземский были такими же почтовыми лошадьми вестернизации, как в конце века Брюсов и другие символисты, певшие на слова Верлена и Мелларме, что не мешало им создавать у современников ощущения грядущей революции и роли сотрясателей основ. Что на самом деле и произошло.

Но я хочу обратить внимание на самый важный аспект, каким бы факультативным и даже спекулятивным он ни показался. А есть ли связь между уровнем состоятельности нашей последней вестернизации по версии той же рок-волны 80-х и тем уровнем вестернизации, которая воплотилась в конце концов в образе ельцинско-путинской эпохи? Нельзя ли было предугадать ущербность нынешней  вестернизации с Крымом и Донбассом как вершиной  — по гитарным рифам, наполнявшим восторгом души посетителей Рок-клуба на Рубинштейна, что так напористо (хотя порой и близко к оригиналу) воспроизвёл фильм «Лето»?

У меня нет ответа. Кто-то скажет, что между музыкой Цоя и Гребенщикова и итогами перестройки, от которой останется только умение пользоваться айфонами и сервисами Spotify и Pandora, нет ничего общего. А кто-то, возможно, услышит диссонансную рифму и скажет, что Курехин позвал бы в свою «Поп-механику» как Жириновского, так и Милонова. И о чем это говорит? Ни о чем. Или о вестернизации по модели «Лада-Жигули». Не знаю.

Уязвимость ядра

Примеров того, что Россия, охотно примеряя на себе атрибуты западной техники, остается в стороне от западной культуры, несть числа. Техника – это серьги в нос и бусы, украшающие быт, культура – степень вовлеченности. Один из самых последних примеров российской провинциальности – обсуждение новости об уязвимости сердца западной цивилизации, ядра процессора Intel.

Скажем, американские СМИ в новом году обсуждают ряд тем, общих с российской прессой: протесты в Иране, попытку адвокатов Трампа воспрепятствовать выходу книги о Белом доме с разоблачением белой и чёрной магии. Но, прежде всего, легко рифмующийся с Трампом и также трудно представимый по последствиям кризис в мировой экономике в связи обнаружением уязвимости процессоров Intel. Трамп – это ведь тоже вирус популизма в сердце западной цивилизации, такой же, как уязвимость процессорного ядра.

Последняя тема наиболее горячая, хотя в России о ней пишут, в основном, специальные издания, несмотря на то, что эта проблема касается без преувеличения всех. Причём панические нотки звучат все сильнее. Процессор Intel – корень нашей культуры, даже если мы дистанцируемся от западной цивилизации, отстаивая свою самобытность, этот процессор – центр всего, любого компьютера, неважно какую операционную системы вы (и все вокруг) используете.

Понятно, что у новости есть легкий символический аспект: как бы не берегли свое сердце стражи западной культуры, даже оно оказалось уязвимым и беззащитным перед лицом хакеров и спамеров, назначенных символическим злом нашего времени. Невидимый миру полк маленьких Трампов с инфантильностью и алчностью наперевес.

Есть и бытовой аспект новости. Обнаруженная уязвимость будет устранена (для Windows) уже в следующий вторник, но ценой замедления скорости до 30%. Что это означает? Это означает подорожание всего примерно на те же 30%. Потому что все, что мы имеем, мы имеем благодаря привычной скорости доступа (от доступа в интернет до корректно работающего оборудования в операционной), а когда во вторник эта скорость рухнет на означенные проценты, все мировые гиганты — Amazon, Facebook, Google, Apple, все антивирусные системы, провайдеры и все, где есть компьютеры, — вынуждены будут увеличить на указанные проценты число компьютеров, а цену за это увеличение взять с нас.

Где-то цена подскочит мгновенно, где-то постепенно; возможно, рухнет Intel, не случайно его глава продал все, какие мог, акции, что лучше другого говорит об уровне опасности. Сначала говорили, что айфоны и процессоры не Intel в безопасности, но теперь и Apple заявила, что в опасности все айфоны и все процессоры.

Я такой же юзер, как и все, и сужу исключительно по публикациям в американской прессе: одни утверждают, что кризис, спровоцированный обнаружением уязвимости Intel, может стать спусковым крючком мирового экономического кризиса пострашнее кризиса 2008, другие полагают, что мировые гиганты могут рухнуть до лета.

Невозмутимость русского общества покоится на двух столпах фундамента. Извечное русское – мы-то что можем поделать, у нас акций  Intel нет, как и своих голосов в совете директоров западного мира. А раз так (второй столп): чему быть, того не миновать, у нас свои проблемы. Пусть кипишатся те, кому это выгодно, нам все равно.

Но это тот простой пример, когда степень неучастия не соответствует степени реальной вовлеченности. Как бы мы не дистанцировались от западных проблем, мы существует в их орбите, потому что мы, несмотря на Крым, Донбасс и Сирию (то есть понт несусветный) – искусственные спутники, которые можно отключить, как вентилятор, если стал плохо работать. Не отключат, конечно, много силовых проводов идет через территорию Пошехонии, мир Intel’а — маленький и взаимосвязанный, пожар по правому борту никому не нужен. Да и столько покупателей Apple и Windows буржуазному миру терять не охота. Но очередное доказательство российской инфантильности и провинциальности очень напоминает увлеченную игру в кубики на фоне грозовых раскатов в небе взрослого мира. Инфантильность – это праздник, который всегда с нами, чтобы ни сказал мальчик Вова и мальчик Дон.

О манифестации женственности

Оригинал текста

Этот текст развивает другой, прочитанный мной полгода назад на фейсбуке и тогда же потерянный. То есть я прочёл его, но никак не отметил, потом попытался найти и не смог. Поискал в истории браузера, не нашёл. Даже обращался к некоторым моим френдессам (автором была дама), но попадал впросак: моего вопроса пугались. А звучал он буднично: не вы ли писали о женской сексуальности в бальзаковском (назовем его вежливо) возрасте?

Может быть, сейчас автор откликнется, но речь там шла о том, как меняется отношение женщины к мужчине по мере убывания ее сексуальности и, следственно, зависимости от мужчины. Вместе с взрослением и уходом из семьи детей и усыханием интереса к сексу, что приводит к уменьшению страха остаться без мужа. Оскудевающая, остывающая сексуальность как спутник свободы и независимости.

Я этот текст запомнил примерно таким по смыслу, но привлек мое внимание не только сам вывод, который кажется правдоподобным, а и то, что он рифмуется с моей темой, о которой я ещё раньше размышлял и тут сразу вспомнил: изменение способа манифестации женственности в эмиграции.

О чем речь? Понятно, что способы манифестации женственности в России и на Западе (будем исходить из последующей эмиграции именно на Запад, а не на Восток) разительно отличаются. Женщина в России подвергается давлению сразу нескольких обстоятельств: пониженного социального статуса (что определяется доминирующими патриархальными традициями), низким уровнем социальной и культурной защищенности и высокой конкуренции, как среди женщин примерно одного поколения, так — ещё в большей степени — женщин из поколений более младших.

Так или иначе, это ведёт к навязыванию женщине образа поведения сексуального объекта, что накладывает свой отпечаток даже на тех, кто добился финансовой и социальной независимости, но все равно находится в поле действия культурных стереотипов.

А они таковы, что заставляют женщину использовать более агрессивный макияж и одежду, выявляющую именно тот образ, который востребован обществом. А, значит, и вести себя намного более кокетливо (речь об обобщённой, усреднённой российской женщине: понятно, что мы не имеем возможности рассматривать разные социальные и конфессиональные группы, отличающиеся и порой принципиально разными способами манифестации женственности), чем столь же обобщённая и усреднённая женщина на Западе.

Это общеизвестно, поэтому попытаемся сформулировать, что происходит с женщиной после эмиграции. Она попадает в социальное пространство с другими стереотипами и другим уровнем защищенности. Что непременно сказывается на женском поведении и самоощущении. Не всегда это влияние однозначно, как и отношение к нему. Молодым женщинам поначалу трудно отказаться от агрессивной манифестации женственности, принятой в России. Как и от самоощущения себя как желанного сексуального объекта, которого должны добиваться окружающие ее самцы.

Кстати, акцентированная женственность, вступающая в противоречие с медианной манифестацией женственности на Западе, совершенно необязательно является проигрышной стратегией. По сравнению с приглушенной женственностью западноевропейских и тем более американских женщин такая стратегия позволяет привлечь внимание заинтересованных самцов; насколько эта новизна является долгоиграющей — другой вопрос. Сорокапятка.

В любом случае вместе с течением времени изменяется и женское поведение, которое есть всегда функция от социального статуса и его устойчивости. Что же касается поведения женщин бальзаковского возраста (возраста второй половины), то здесь адаптация к плюсам и минусам самоощущения женщины в новых обстоятельствах происходит быстрее и охотнее. Приглушенная женственность, сдержанный или почти отсутствующих макияж, негласный запрет на одежду и приемы дамы полусвета, столь востребованный в России, находят применение в выработки своего способа активации женственности.

И здесь — повторим — важнейшим становится, несомненно, более высокий уровень социальной защищенности и независимости женщины. То есть женщина в эмиграции сталкивается с двумя противоречивыми тенденциями. С одной стороны, она отчетливо понимает, что ее женственность — это то качество, которое меньше других теряет в цене при пересечении государственной границы. В то время как мужчине (если она эмигрирует с мужчиной) куда труднее конвертировать качества, имевшие ценность в России, в нечто столь же ценное за границей.

Я говорю «труднее», не говорю – «невозможно», но процесс конвертации мужских достоинств (а это, прежде всего, профессионализм) намного более медленный и трудоёмкий, чем признание женственности. Которая, конечно, не универсальна, но более универсальна, чем любые профессиональные навыки, требующие адаптации. И времени. Тогда как женственность обладает возможностью адаптироваться и конвертироваться куда быстрее.

Второе обстоятельство — это изменение социального статуса. Этот статус имеет, конечно, профессиональную проекцию, но даже при самых малых профессиональных достижениях, женщина ощущает себя на Западе, как будто из пресной реки попала в соленое море, поддерживающее ее намного отчетливее.

То есть завоёванный феминистками статус практически мгновенно распространяется на неё, даже если ей не споспешествует профессиональный успех. Статус в обществевырастает как бы сам собой, и это не может не сказаться на женском поведении.

Причём, повторю, это проявляется даже в том случае, если женщина не слишком или вообще не добивается успехов в профессии: пенсионерки преклонного возраста начинают ощущать себя куда более защищёнными и независимыми от мужчины, даже если — не знаю — не говорят или плохо говорят на языке новой родины. Зато говорят на языке тех знаков и ценностей, которые растворены здесь во всем.

И это ставит новые вопросы перед взаимоотношениями мужчины и женщины в эмиграции. И вектор этих взаимоотношений один: женщина обретает большую независимость.

Теперь зарифмуем эти соображения с тем, с чего мы начали. Убывающая зависимость женщины от мужчины по мере сглаживания и ослабления сексуального чувства, что не имеет отчетливых культурных и социальных коннотаций. И является антропологическим свойством, которое умножается эмиграцией и возникающим чувством социальной защищенности.

Понятно, мы унифицируем то, что имеет индивидуальные психологические и культурные константы, а попросту не учитываем их, сделав акцент на социальном и психологическом, что не всегда корректно. Индивидуальное подчас влиятельнее тех законов, давление которых испытывают все, но принимают или противостоит им по-своему.

Я лишь хотел сказать о том, что рост независимости женщины — есть функция социальная и антропологическая, то есть, попросту говоря, закон природы, усиленный или ослабленный акустикой общества, в котором физическая сила является дискриминируемым, активно подавляемым отличием. То есть демократия, парламентаризм, независимость судов и прочие западные чудеса приходят вместе с независимостью женщины от доминирования мужчины, и ее не отменить, даже если это кому-то очень хочется.

Зимние заметки о зимних впечатлениях

Оригинал текста

Сижу тут в лобби нашего бассейна YMCA, так как на дворе зима, снегА, и дедушка мороз заебал своими узорами, а в кресло напротив плюхается старлетка с распушенными волосами, с надменной линией губ и в спортивных трусах, показывающих ляжки, которые Набоков бы покритиковал, нарисовав им мрачное и толстое будущее, но я не буду.

Я о морозе, переносимом американцами несравнимо легче, чем переносим мы — посланцы-засранцы северной родины: не кутаются, не носят шапок, а за бортом минус двадцать. Не кутают и детей, шарф только для понта, в коляске младенцы и те без шапок, вот и моя старлетка, взмахнув полуголыми ногами в шлепках, встаёт и прется в таком виде на мороз. Да, она до машины, какой-нибудь старенькой тойоты с помятым левым крылом, подаренной предками на последний ДР; но все равно: по снегу в шлепках, в футболке с аппликацией и в трусах.

Кстати, американский средний класс мёрзнет дома: обогрев стоит дорого, все экономят, дома ходят в свитерах, ночью вообще колотун, но тратить деньги на тёплый воздух — ни за что. Потому и потолки у них низкие, чтобы протопить было легче, и в раковинах такая специальная затычка для экономии воды: чтобы закрыть пробку и мыть руки в грязной воде. Протестантская экономика.

Я тоже за последние дни заметил, что переношу мороз все легче, после того, как ночь пару раз угостила подарками под минус тридцать, поэтому если днем минус 10 — так это почти что жара, тем более в мою машину ни в дубленке, ни в толстой куртке не влезть, и приходиться изображать из себя моржа, что с каждым днём легче. В организме есть память к сопротивлению, она просто на два штыка лопаты глубже, ее надо достать и высвободить.

А какие морозы были на Малой Охте в середине 60-х, когда после минус 30, по радио объявляли, что в школу можно не ходить, и мы тут же бежали кататься с горки в парке за Республиканской улицей. До сих пор помню это счастье с инеем на ручке двери.

А морозы году так в 2001, у меня шёл ремонт квартиры на Бабушкина, а к Новому году остановилось все: приказало долго жить отопление, электричество (все включали обогреватели, и свет сразу гас). Слава богу (бога нет), работала канализация, работала она в тот год не у всех, да и в ванной у нас была колонка, и почти постоянные кирпичи и утюги на газовой конфорке в кухне.

Тогда, помучившись в волю, я поехал и купил буржуйку на керосине. Продавец в магазине уверял, что керосином пахнуть не будет, выхлопной трубы не надобно, поставь посередине комнаты — через пятнадцать минут откроете все форточки, дабы не упреть. Хуй тебе. Керосином пахло не только в парадной, но и на улице: я встретил под окнами соседа, который сказал: чувствуешь как керосином несёт, какой-то мудак, видать, буржуйку запалил. Я промолчал, но на следующий же день отволок буржуйку обратно: вони было на порядок больше, чем тепла, а у меня ризеншнауцер Нильс, которому керосин — что твои носки после военных сборов на острове Муху.

У меня теперь дом старый, 19 века, в нем отопление не электрическое, а котел и насос, все включено в рент, но это совершенно не означает, что мы ходим в майках. Отопление поставлено на максимум, но на окнах — первая рама деревянная 1895 года, вторая то, что в России называется стеклопакет, но какой-то кривой, древний, дует из всех щелей, поэтому в холода, как сейчас, на окнах размеров 1.5 метра на 3 — подушки, одеяла, свитера, кальсоны, я от злости притаранил ящик из комода и вывалил на подоконник.

Но погода в Новой Англии — карикатура на петербургскую: вчера ночью под 30, а в прогнозе на три дня вперёд вижу — плюс 14. Это нормально, такой перепад? Для сосудов, и вообще.

А снега все равно столько навалило, что ему до апреля лежать, потому что здесь с уборкой снега проблемы: дороги чистят, сдвигая снег на обочину такой стеной, растущей на глазах, словно на картине Сурикова про игру в снежки. Сама дорога — чистая, автомобильная страна, но становится узкой: если припаркована машина, то порой и не объехать. Зима, брат-медведь, зима, крестьянин, деревня.