Рифма

Тридцать с гаком лет назад совок сбил корейский лайнер, и я потерял первых своих друзей. Лучших, самых ценимых, которым, как тогда казалось, нет и не может быть замены. Я был писатель-нонконформист, меня уже уволили с интеллигентских работ, через пару лет дело дойдет до допросов и угроз в лицо, возможность попасть в лагерь входила в наши расчеты, как поход в следующем году (или позже) к зубному врачу. Мои друзья ненавидели совок, как и я, так мне казалось. Мы читали одни книги, обернутые газетой, говорили с обыденной откровенностью. Знали, казалось, друг о друге все — но Боинг стал водоразделом. Далее поплыл я один. Ничего особенно — никто не говорил, что Брежнев, Андропов или Сталин — герои, но случилась простая вещь: для моих друзей все стало сложно. Они не знали, они были не уверены, они считали возможной провокацию. И потом: ни одно уважающее себя государство не позволит пролетать над своей территорией шпионским самолетам. О, даже шпионским? Возможно, у меня нет информации, чтобы утверждать до конца, а у тебя есть?
Я смотрел на лица друзей и не узнавал их: это были государственники, русские патриоты (власть приходит и уходит, а Россия остается). Сомнение в очевидном, в том, что никогда не требовало доказательств, было то новое, что еще предстояло сформулировать: в советском я видел только советское, мои друзья в советском прозревали русское, которое, в отличие от советского, любили. Мы не поссорились с шумом и гамом: но то, что они, как древние алхимики, способны были из советского добывать русское, пригодное для любви, повело нас расходящимися тропками. Я не удивился, когда некоторые из них после перестройки стали ненавидеть либералов, другие Америку, не позволяющую России встать с колен, третьи стали почитать советские святыни типа Дня Победы. И двадцать лет о них ни слуху не было, ни духа.
Я вспомнил об этом, услышав те же аргументы по поводу малазийского Боинга: а у вас есть неопровержимые доказательства, не важно, кто сбил — главное погибли люди, все стороны хороши, каждый мог убить, а кто именно — большого значения не имеет. Ну и, конечно, центральная, конспиралогическая версия — правду мы никогда не узнаем, как не узнали, как убили Джона Кеннеди и его брата Роберта. А раз так — не время судить.
Мой опыт в этом плане однозначен: если человек сомневается в очевидном, он просто стесняется сказать, что он на другой стороне. Он по разным причинам выбирает вежливый способ оппонирования, но лишь деталями отличается от тех, кто с пеной у рта уверяет, что это пиндосы украли лайнер, набили его телами наркоманов из амстердамского морга и подставили, дабы разрушить репутацию Путина и России. Но концептуальной разницы между ними нет. Вера в тайну лишь камуфлирует веру в мистический русский мир, который они еще не готовы сегодня восславить. Они сделают это завтра.

Без Царева в голове

Вообще смеяться над внешностью человека слишком легко, чтобы считаться остроумным. Физиономия, как родина, ее не выбирают. Как мама с папой постарались посредством природы, случая, продажной девки империализма с монахом Менделем на лихом коне впереди отряда. Мы все интуитивно верим в физиогномику, хотя она ближе к оккультизму и эзотерике; но мы всматриваемся, вглядываемся в лица, как в список ответов в конце задачника. Мы — временные рабы красоты, хотя красота — общее место, собрание банальностей, а необщее выражение — отклонение от канона. И все равно не сомневаемся, что Крошка Цахес и вся его гоп-компания из Думы, словно специально подобранная для коллекции Ломброзо, совсем неслучайно правит Россией, выбирающей сани по себе.

А ведь сколько раз нас эта физиогномика подводила: если честно, то куда больше Путина и Сталина с примкнувшим к ним Шепиловым. Мы верили ей в юности больше, чем спермотоксикозу в синих тугих трусах, мы читали по ее приметам свою судьбу, нас динамила эта прошмандовка, как лохов при игре в наперсток на ступеньках вокзала в Новороссийске. Но мы все равно встречаем не по речевым жестам, которые поддаются анализу, а по совокупности черт, именуемых лицом — и многие наши несчастья от уверенности, что знаем физиогномический язык лучше, чем Кома Иванов язык этрусков, а это совсем не так.

Интеллектуальная невинность, помноженная на социальную грубость, которую мы с легкостью находим в лицах своих идейных противников в России и Украине — это во многом вид страха перед социально Другим. Да, этот Другой ненавидит нас, прозревая такую же чуждость, и так же, кстати, боится, отчего держится двумя руками за Путина, в котором ощущает (ошибаясь) социальную солидарность. Разница только в том, что мы понимаем, что физическим трудом надо кому-то заниматься, раз нам неохота, а вот наши оппоненты интеллектуальную изощренность не ценят, честно не понимая, зачем она нужна. Путин, конечно, злодей, развязавший войну ради удержания власти, но война эта не столько идеологическая, сколько социальная. Ума с телом, традиций работать руками против традиций работать головой; в этом смысле то, что происходит сегодня, — продолжение 1917 года: ненависть в России к интеллекту не израсходовала себя за век и требует продолжение банкета.

О первой мировой и русском шовинизме

У автора, которого я буду цитировать, — плохая репутация. Ну очень плохая. Пожалуй, только у Гитлера со Сталиным хуже (про Путина надо подумать). Однако в двух случаях он высказывался здраво: первый, когда он осудил всплеск национального патриотизма после начала войны, ставшей первой мировой, и справедливо увидел эту войну, как борьбу «за раздел добычи, за то, кому скушать такие-то колонии и мелкие государства, причем на первом месте стоят в этой войне два столкновения. Первое — между Англией и Германией. Второе — между Германией и Россией. Эти три великие державы, эти три великих разбойника на большой дороге являются главными величинами в настоящей войне, остальные — несамостоятельные союзники».

Второй случай: осуждение (не в первый раз, кстати) русского великодержавного шовинизма и реанимации русской империи под советским соусом, отмечая неспособность государства «защитить российских инородцев от нашествия того истинно русского человека, великоросса-шовиниста, в сущности, подлеца и насильника, каким является типичный русский бюрократ». Не менее актуально звучат попытки дифференцировать «национализм нации угнетающей и национализм нации угнетённой, национализм большой нации и национализм нации маленькой.

По отношению ко второму национализму почти всегда в исторической практике мы, националы большой нации, оказываемся виноватыми в бесконечном количестве насилия, и даже больше того — незаметно для себя совершаем бесконечное количество насилий и оскорблений, — стоит только припомнить мои волжские воспоминания о том, как у нас третируют инородцев, как поляка не называют иначе, как «полячишкой», как татарина не высмеивают иначе, как «князь», украинца иначе, как «хохол», грузина и других кавказских инородцев, — как «капказский человек».

Поэтому интернационализм со стороны угнетающей или так называемой «великой» нации (хотя великой только своими насилиями, великой только так, как велик держиморда) должен состоять не только в соблюдении формального равенства наций, но и в таком неравенстве, которое возмещало бы со стороны нации угнетающей, нации большой, то неравенство, которое складывается в жизни фактически».

Мне только кажется, что в последней фразе сформулированы принципы политкорректности, столь ненавистной и современным русским патриотам, которые, переполняясь газами духовности, не ставят кавычек на первом слове, говоря «великая нация», и никогда не переспрашивают: великая чем, своим насилием?

Послефутбольные немцы

Хотя футбольный чемпионат, выигранный немцами, оказался в плотной тени Украины, о немцах, как нации, имеющей специфическую репутацию, футбол тоже напомнил. Немцев, как выяснилось, не простили, сколько бы они не каялись и не клялись, что навсегда изменились, им, очевидно, будут долго еще припоминать дела давно минувшие — шутливо, но с подтекстом: а мячик приятнее гонять, чем заключенных по плацу?

И это понятно, свой страх люди помнят долго, вязкий исторический страх собственного (или предков) унижения. Страх живуч, как генетическая эстафета, он реален, зернист, плохо растворяется во времени, унизителен: немцы слишком многих заставили думать о себе хуже, чем им хотелось.

У меня своя немецкая память.

Моя мама пятнадцатилетней девочкой пережила немецкую оккупацию и расстрел почти всех своих (наших, моих) родственников в Кисловодске (но это было за десять лет до моего рождения, и никого из них я не видел, кроме как на мутной фотографии); но парадоксальным образом сохранила о немцах живые, в том числе вполне комплиментарные воспоминания. Может, потому что память — цензор, репрессирующий все неприятное и колющее и оставляющий только лестное и ненужное? Может, это тень от стокгольмского синдрома, хотя вряд ли: скорее весна, беспокойная юность, половое созревание, прощание с детством, близкий конец войны.

Об одном таком сюжете мама напомнила мне в день финального футбольного матча, когда я навещал их с отцом, и она (в очередной раз) рассказала, как за ней, пока они с матерью (моей бабушкой) и братом по поддельным документам жили в станице Тбилисской, очень настойчиво ухаживал рыжий немецкий солдат Петер. Кадр первый: банальный. Моя бабушка просит Петера зарезать обмененную на шерстяную кофточку, купленную еще в Ростове, курицу хозяйки, а тот наотрез отказывается: что вы, фрау, я не могу. Петер, почему? Я боюсь. Людей убивать не боишься, — моя бабушка могла быть невыносимой от презрения: курицу боишься! Петер — говорит он возмущенно, для создания дистанции переходя на третье лицо, — никого не убивал, Петер — шофер. Гордость на втором слоге.

В другой раз рыжий шофер Петер, набивая цену, решил показать, каким спросом он пользуется у женского пола, и разложил на ступеньках крыльца пасьянс из девяти разнокалиберных фотографий немецких девушек, одаривших его вниманием. Петер, изумляется бабушка, которой тогда всего 35, так ведь они почти все — красавицы, зачем тебе моя дочь? Это — девушки для легкомысленного, жениться надо на другой, на серьезной! Лесть, как способ добиться своего, тем более действенна, чем более она ожидаема.

И последняя история: когда однажды ухаживания Петера зашли слишком далеко, слева пахло прелой степью, из трубы шел жирный дым, сидели на мокрой балке, моя мама не нашла ничего лучше, чем сказать кавалеру, лезущему со слюнями: Петер, а ты знаешь: я — еврейка! Петер, естественно, не поверил: в комендатуру, по крайней мере, он не донес.

А вот хозяйка, у которой они снимали комнату, в гестапо свои подозрения донесла, о чем мои родные узнали на следующий день после ухода немцев. Немецкая бюрократия решила обернуться к моим родным своим спасительным и редким разгильдяйством: их внесли в список на послезавтра. Или у бегства никогда не хватает времени?

…Когда я уезжал, мои родители собирались смотреть финальный матч: я буду болеть за немцев, предсказуемо сказала мне мама, я покивал в ответ.

Израиль через Украину и Быкова

Месяц с лишним назад почти все ругали Быкова, сравнившего русских боевиков в Донецке с первыми переселенцами в Израиль (и громогласно назвавшего его создание «неудачным проектом»). Хотя и первых, и вторых он комплиментарно назвал пассионариями и романтиками, и нелицеприятно (и голословно) — неумными людьми; я, пожалуй, взялся бы объяснить, как я сегодня понимаю эти провокативные сравнения Быкова, коего уже упрекал в заигрывании (для завоевания популярности) с великодержавными амбициями широкого читателя/зрителя путем неоправданно сладкой лести России и ее титульной нации. (Что же касается моего опоздания к старту дискуссии, то оно было вызвано перебившей тему ситуацией на Украине, которая затмила все. Но сегодня и Израиль опять воюет).

Не буду подробно анализировать высказывания Быкова – они, по меньшей мере, небрежны; но попробую расшифровать, деконструировать его мысль в перспективе новых событий. При этом акцент я буду делать не на «диких гусях» Гиркина-Стрелкова и компании (это самое, на мой взгляд, неинтересное), а именно на критике Израиля, которая-то и возмутила большинство его защитников.

Но сначала все же несколько слов о быковском определении боевиков Донбасса и первых еврейских переселенцев как неумных людей. Ум — вещь трудно измеряемая (разве что по последствиям принятых решений), но то, что первые переселенцы в Израиль (тогда Палестину) были, в основном, необразованными (или очень узко образованными) провинциалами (местечковыми ортодоксальными евреями) — согласиться можно (как и учесть известные исключения). В Израиль ехали, конечно, после погромов, после голода и засухи, после русской революции, после возникавшей (и не исчезавшей) угрозы жизни, но ехали, повторим, чаще всего из провинциальных городков и местечек и ехали люди, не многого достигшие в жизни; и мечтавшие поэтому все начать сначала. В принципе рифма с переселенцами в Америку тоже не будет лишней. Думаю, Быков просто неточно выразился: семантически близкие слова иногда ошибочно подменяют друг друга в устной и торопливой речи.

Куда проще найти оправдание отзыву о романтизме переселенцев и их пассионарности, которая для полного разрыва с прежней жизнью и начала новой, возможно, необходима. Что касается романтизма, то если его, конечно, не понимать вслед за мечтателем-Белинским как «ничто иное, как внутренний мир души человека» (иначе говоря, романтик — любой человек, имеющий душу), а хотя бы как противостояние филистерству, то между эмигрантом в никуда и бродягой с большой дороги — есть определенное сходство. Так один далеко не самый любимый мною поэт говорил: я все могу сравнить со всем. Ну и что, всегда хотелось спросить в ответ: все сравнения будут точными? Увы, и сравнения Быкова парадоксальны, но не остроумны.

Теперь об Израиле, вновь воюющем, как о «неудачном проекте». Быков повторяет здесь частый упрек Израилю со стороны либералов как внутри Израиля, так и вне его, что построение мононационального государства, государства евреев — было роковой ошибкой создателей сионистского государства. Национальные государства — это архаика. Делать ставку на архаику — ошибка. Чем обернется эта ошибка (если, конечно, встать на сторону тех, кто это считает ошибкой, мол, надо было инкорпорировать в общество палестинцев, сделав их своими друзьями, а не врагами), неизвестно. Может быть, и неудачей, которая превратит историю создания моноеврейского государства в неудачный проект. В ответ либералы, помимо брани и обвинений в непатриотизме, слышат заверения, что иной способ образования государства был невозможен: при том, что палестинцы (как и вообще арабы, и многие мусульманские народы) переживают демографический переход: попытка создания палестино-еврейского государства неминуемо оттеснила бы евреев на вторые роли.

Здесь я намеренно не встаю на позицию спорящих сторон, хотя отмечу, что отношение в мировом сообществе к Израилю (которое и продемонстрировал Быков) сегодня довольно скептическое и критическое (и все списывать на вездесущий антисемитизм, как это делают апологеты сионизма — не очень плодотворно). Рост числа еврейских поселений на палестинских территориях и разговор с палестинцами с позиции силы вызывает неутихающую критику. Почитайте израильскую газету Haaretz, посмотрите опросы о наиболее ненавидимых странах мира, почитаете статьи наиболее известных журналистов самых авторитетных мировых изданий (в том числе Foreign Policy и The New York Times) об охлаждении отношений между США и несговорчивым Израилем, ознакомьтесь с раздраженными высказываниями глав Европейского союза об израильской политике, и позиция Быкова не будет казаться одиозной.

Самое трудное, я его оставил под конец, найти параллели между евреями, ехавшими (бежавшими) в Израиль, и русскими нацистами, воюющими за права русских украинцев, которые нарушались в основном в их воображении, созданном путинской пропагандой. Да, отдельные характеристики совпадать могут (и мы уже говорили о некоторых их них — не шибко образованные, национально ориентированные, пассионарные романтики, пусть так), но это совершенно не то, что исчерпывающим образом выявляет черты принципиального сходства (на самом деле — несходства) путинских «солдат удачи» в Славянске и еврейских беженцев из Бердичева и Житомира. Здесь Быков просто провел параллели, которые не пересекаются не только у Лобачевского, но и у Евклида. То есть — создал метафору, материализовать которую даже в воображении затруднительно. Ему просто захотелось в очередной раз уколоть нелюбимый Израиль (заодно собрав факультативную жатву со всех жидоморов), но уколол он не в больное место, а куда попал — в молоко. Но и молоко оказалось кипящим. Израиль опять в ловушке между собственной силой и слабостью оппонентов. В войне выигрывает сила, но мир на стороне слабости. И ситуация с отторжением позиции России по Украине должна была бы стать для Израиля уроком, но никто не хочет учиться на чужих ошибках, только на своих: гордость не позволяет.