Девочка моя, маленькая, я хочу поговорить с тобой последний раз. Мы с тобой не верили в загробную жизнь, значит, и сейчас ты не слышишь меня. Но я все равно говорю с тобой, потому что ты вся и до последнего мига внутри меня. И будешь всегда. Маленькая, если бы ты знала, как мне без тебя тяжко. Я ничего не трогаю, висит твой халатик, под твоей кроватью твои теплые тапки, на стуле возле письменного стола стоят твои любимые сумки, поставленные твоей рукой до больницы, и в них все то, что ты туда положила. В стенном шкафу в прихожей твои куртки, а внизу вперемежку твои и мои ботинки, туфли, еще что-то. Я не могу не то, что убрать, я не могу до них дотронуться. Долгое время я держал дверь в твою комнату закрытой, а если заходил, ощущал это как кощунство, без твоего разрешения копаться в твоих вещах. Я все еще жду тебя, моя маленькая, и не потому, что не понимаю, что ты не прийдешь, а потому что у меня нет другой жизни.
Бродский, Гриша, наш психиатр, очевидно почитывающий мои посты на фейсбуке, сказал, что я создал тебе памятник. Я очень старался, но я не уверен. Я боюсь я перегрузил его грустным, а кому нужна чужая грусть, своей довольно. Но я очень хотел, чтобы ты, маленькая моя, отдавшая всю свою жизнь мне и Алеше, жила хотя бы так, в литературном образе. Чтобы другие думали о тебе, чувствовали, ощущали живой, с пульсом, и я очень старался, чтобы ты стала теплой и близкой для тех, кто тебя не знал, а теперь имеет небольшой шанс — если не полюбить, то почувствовать. Чтобы они, пытаясь понять, насколько точно я воссоздал тебя, думали и об этом, для чего я выговаривал все без всяких прикрас и умолчаний. Ты, возможно, да наверняка — корила бы меня за излишние физиологические подробности, но я очень хотел, чтобы мне поверили, что ты была и есть живая, а я не знаю, как это сделать иначе, чем доказав свою искренность, пусть и такими грубыми приемами. Хотя и помню, что грубыми средствами не достичь блаженства.
Я помню тебя своей одноклассницей, когда мы еще не были близки и да знакомы чуть-чуть, у тебя была тяжелая белокурая коса, ты сидела с Наташкой Хоменок за одной из первых парт, и иногда поворачивалась, показывая грудь. Ты была красавица пятнадцати лет, а я смеялся над твоей тяжелой жопой, корил тебя, потому что всегда был требовательным и насмешливым, а ты — самое лучшее, не лучшее, нет, единственное, что было у меня в этой дурацкой жизни, которая кончилась, потому что я тебя не спас.
А потом я открыл дверь в твою комнату, и десятки раз, идя мимо, не то, чтобы заглядываю, я просто поневоле проверяю, вижу треть твоей кровати, вижу стопку сложенных одеял, и в принципе ты можешь быть там, лежать, поджав ноги и ждать, когда я тебя найду. Ты же всегда, в отличие от меня умела ждать и терпеть.
Я тебя ищу, дорогая, везде, я еду на машине через места, где мы бывали, а это все на много десятков миль вокруг, и будто прорываюсь через колючий кровавый кустарник, который своими шипами пытается вытраивать из меня твой облик, впечатанный во все, что меня окружает. Я не могу с этим ничего поделать. И я днями поэтому не выхожу из дома. Я не могу отказаться от тебя и никогда не откажусь. Меня же никто, кроме тебя, так не любил; ты помнишь, как в двадцать лет ты вставала на час-полтора раньше, и ездила встречать меня к первой паре на Гостинке, и ехала со мной до Московской, и только оттуда к себе на Политехническую. Ты просто хотела побыть со мной рядом. И еще ты знала, что мне плохо одному, ты говорила, потому что я – Близнец. И кто полюбит меня, кроме тебя; моя писька, как ты помнишь, все также грустно висит, упражнения я забросил, от операции отказываюсь, не в коня корм.
Где ты моя девочка, куда ты ушла, ты унесла с собой ту мою часть, которая была не просто лучшей, может быть, и не лучшей, но единственно живой. Потому что я почти насквозь умственный, а ты была насквозь другая. И может быть те, кто тебя никогда не знал и будут читать как этот плачущий большевик убивается о том, что с ним больше нет его маленькой, его преданной жены, зададутся вопросом, что же в ней было такого, что он не может без нее жить. Может, он больной?
Я, кстати, не знаю, я еще пишу о тебе, я все еще пытаюсь слепить твой образ, похожий на тот, с кем я прожил всю свою жизнь, и все, все кончилось. Как бы я хотел, чтобы ты пережила меня, чтобы не мне надо было оплакивать тебя. Мы будем вместе, потому что из меня тебе уже никуда не деться, ты всегда была как нитка за иголкой, и все будет продолжаться, пока у меня хватит терпения терпеть.
Помнишь в Усть-Нарве, когда мы жили у Инны на улице Райя, у ее гуся умерла гусыня. И он так убивался, что ему привезли новую и молодую, и он даже начал ухаживать, высунул свой странный розовый и какой-то зубчатый конец, похожий на плоский язык: попытался, и не получилось. А ведь этот половой инстинкт — если не над всем, то над многим. Но и гусь не смог.
Олька, Олька Будашевская иногда звонит, купила, представляешь, квартиру в Нарве и порой живет там. Ты помнишь ее клубничный рай и дочку Нюшу, ее звали, как тебя, и ты иногда с ней сидела. Что тебе сказать: звонит иногда наша монашка Женька, пишет Женька, которая переводчица, Баря, для которого твой уход тоже – боль, и он порой звонит, но реже, чем при тебе. Я подчас пишу и Лелику, и Файке, написал твоей Ларе Морве, но не смог удержаться и разнюнился, прости.
Но они выживут, я – едва ли. И это понятно.
Прощай, моя дорогая, моя маленькая, мой дружок, прощай, я не буду больше говорить с тобой публично, но ты все также будешь жить во мне, ты будешь моей частью, пока я есть целое. Я тебя целую, целую твои губы и руки, которые я всегда держал, я всегда держал тебя за ручку, чтобы ты не убежала, не исчезла, не оставила меня одного, хотя твои главные свойства – верность и постоянство. И ты переселилась ко мне, мы будем жить вместе, как раньше, я только буду видеть тебя, сильно зажмурив глаза и заглядывая в этот бездонный колодец своей холодной души, на дне которого ты, как тень от ведра, и это навсегда. Прощай, моя милая, прощай.
В следующие два дня события менялись с такой скоростью, что мне стало казаться, что прошло намного больше времени. Сначала Танина палата стала просто местом паломничества: сплошным потоком шли врачи, как по одиночке, так и группами, медсестры, студенты поздравить и посмотреть на пациентку, которая после клинической смерти проснулась как новенькая, говорит, все понимает, улыбается. Каждый второй говорил, что она герой, а Танька не понимала из-за чего весь сыр-бор, потому что мы с Алешей решили не говорить ей об остановке сердца и клинической смерти, чтобы не расстраивать.
Но одна из лечащих врачей на отделении, особо много уделявшая Таньке внимания, начала задавать вопросы, что она помнит, что не помнит, выяснила, что Танька ничего не помнит, поняла, что мы не сказали ей об остановке сердца, и сказала, что это надо сделать обязательно: пациент должен иметь возможность знать обо всем, что с ним происходит.
На следующий день Алеша должен был возвращаться обратно в Филадельфию, а ему на смену должна была приехать Мила, и незадолго до Алешиного отъезда мы сказали Таньке о том, что случилось. Она очень расстроилась. Даже так, сказала она, помрачнела, и как мне стало казаться, именно с этого момента началось опять ухудшение. Почти незаметное, ей не давали покоя проблемы с дыханием, она об этом смогла сообщить, даже пока во рту была трубка от искусственной вентиляции легких.
Алеша уехал, но сказал, что, может быть, скоро вернется опять. На календаре 30 декабря, пить воду Таньке было нельзя, кстати уже давно, можно было только смачивать губы специальной губкой на палочке или давать сосать кусочки специально приготовленного льда. Возможно, от переутомления, возможно от огорчения, что с ней такое произошло, Нюшка стала чуть более сумрачной и иногда держалась рукой за грудь, так как было трудно дышать. Вообще после отъезда Алеши ее состояние становилось все более неопределенным, что ли, я не вполне понимал, что происходит, грешил на то, что они опять ей дали обезболивающее, а морфин действовал на нее угнетающе. К вечеру выражение ее лица мне нравилось все меньше и меньше, я пошел искать ту самую докторшу, что заходила к ней чаще других и потребовала сказать ей об остановке сердца. И попросил зайти к Таньке в палату, чтобы посоветоваться. Но она была во время обхода больных, обещала зайти, но получилось это у нее в самом конце дня. Она звучала все также мажорно, хотя Танька была чем-то явно угнетена, продолжались проблемы с дыханием, и она была не то, что confused, но что-то такое в ее словах иногда проскакивало. Докторша сказала, что знает о проблемах с дыханием, они ищут ответы, потому что легкие чистые, несколько рентгенов не показали никаких изменений; все также твердила, что Танька герой, что все очень хорошо, и у нее хорошие для нее прогнозы. Более того, на фоне улучшения состояния они скоро, очевидно, переведут ее в обыкновенную палату, потому что интенсивной терапии ей уже не надо.
Я, все также беспокоясь об изменениях, происходящих в Таньке, просил не торопиться и поставить меня в известность, если они все-таки переведут ее в обычную палату, чтобы я мог при этом присутствовать, потому что Танька явно нервничает при смене обстановки и ее состояние медленно, но ухудшается. Докторша не вполне поняла меня, и сказала, что, если бы Таньке грозила какая-то опасность, я был бы первым, кто об этом узнал бы.
За пять минут до закрытия дверей, то есть без пяти минут восемь, я попрощался с Танькой и пошел к машине к главному входу. Я не помню, перезванивались ли мы с ней вечером, кажется, нет, но мне было все равно неспокойно. На следующее утро я не нашел ее в интенсивной терапии, ее перевели в обыкновенную палату, кажется, на четвертом этаже, но, когда я попробовал к ней пройти, меня первый раз не пустили, напомнив, что посещения начнутся примерно через час. Я почему-то должен получить пропуск на первом этаже, оттуда должны позвонить на отделение и разрешить или не разрешать мне проход. Это был первый раз, когда меня не пустили к ней сразу. Я спустился на первый этаж, заказал пропуск, после разговоров с отделением мне разрешили подняться, но пройти к старшей медсестре отделения. Она, правда, сама меня встретила, отчитала за то, что я прихожу раньше времени, сказала, что сегодня пустит в виде исключения, но больше нет.
Я покивал головой и пошел к Таньке. Палата была микроскопической, хотя в ней помещались две койки, Танька спала, и я смотрел на ее с ужасом. Это была какая-то старуха, измученная и опустившаяся, она лежала в шерстяной шапке, которую иногда носила, чтобы скрыть выпавшие от радиации и химии волосы, но я ничего не понимал, что случилось. Сделал на телефон два снимка, которые здесь не покажу, и послал их Алеше с комментарием, что с мамой произошло что-то ужасное. Но ни на кого на отделении это не производило впечатления, мы за ночь прошли какое-то космическое расстояние, мы будто попали в другую больницу на другой планете, в какое-то Бологое на исторических путях, и моя Нюшка за одну ночь постарела на двадцать лет.
Когда она все-таки открыла глаза, я понял, что они дали ей обезболивающее, которое угнетало ее, но что произошло, не понимал. Танька общалась со мной, но была явно заторможенной и бесконечно усталой, через некоторое время пришла, наконец, врачиха с женщиной-капелланом и начали разговор с Танькой и мной; я попросил соединить нас с Алешей, что получилось на сразу. Танька еле шевелила языком, я вопрошал, что случилось, рассказал про вчерашний день, что она выглядела как почти здоровая, что врач из интенсивной терапии говорила, что у нее все в порядке, и у нее хорошие, обнадеживающие прогнозы. Врач в палате сказала, что Таньке ночью было плохо (в чем это выражалось, я не понял), и она должна сказать мне, что положение тяжелое. Я никак не мог взять в толк, что произошло, врач все время пыталась подключить к разговору женщину-капеллана с ее стандартными вопросами о Танькиной вере или конфессии, на что я сказал, что нам капеллан не нужен. А что вам нужно, спросила врачиха? Нам нужно, чтобы она поправилась, чтобы ушли проблемы с дыханием, еще раз попросил не давать ей морфин, который плохо на нее действует, а никаких болей она не испытывает. На что врачиха, продолжая вежливо улыбаться, покачала головой и сказала, что хотела бы поговорить с моим сыном.
Таньке тем временем становилось немного лучше, какая-то старческая маска невыносимого страдания постепенно заменялась ее привычными чертами, я держал ее за руку и не понимал, что случилось, что произошло за ночь, что она из бодро поправляющийся вдруг опять стала тяжело больной.
Через некоторое время позвонил Алеша и после какой-то паузы сказал, что, по словам только что звонившей врачихи, состояние Таньки резко ухудшилось, и она умирает. Причем счет идет не на недели, а на дни или даже часы. И сказал, что врачиха потребовала сказать об этой моей девочке, что ее жизнь кончается, и она скоро умрет. Мол, по их протоколам, пациент не просто имеет право, но должен знать, и, если мы сами не скажем ей это, они завтра же скажут ей сами.
Для меня это все прозвучало как страшный сон, как же так, еще несколько часов назад в отделении интенсивной терапии все было столь радужно и прекрасно, а лишь за ночь, во время которой ее перевезли в обыкновенную палату, все так кардинально поменялось.
Я вернулся к Таньке, на душе был мрак, я держал ее за ручку, и она через силу со мной разговаривала, было видно, что ей тяжело, но ничего не болело, только тяжело дышалось. И действительно за несколько часов несколько раз срабатывал датчик низкого уровня кислорода в крови, прибегали медсёстры, давали ей кислородную маску, уровень кислорода восстанавливался, и все успокаивались.
С дороги позвонила Мила, которая сказала, что приедет около 4 и меня сменит, я без подробностей сказал ей, что Танькино состояние почему-то резко ухудшилось, объяснил, как нас найти, как получить пропуск, и на каком лифте к нам подниматься. И тут моя Нюшка опять стала просить отвезти ее куда-то на лестницу, к балкону, где она сможет покурить. Я говорил ей все тоже самое, что говорил при двух уже подобных случаях, что она под множеством капельниц, что вывезти ее незаметно из палаты и отделения невозможно, на ней несколько тревожных датчиков, но она все равно просила, причем так, что я понимал, что с ее сознанием что-то происходит.
Бросился к старшей медсестре, сказал, что Таньке очень хочется курить и прошлые приступы желания курить кончались очень плохо, она посмотрела по записям, увидела, что никотиновый патч ей утром прикрепили и опять предложила мне жевательную резинку с никотином. Я попросил у нее никотиновые леденцы, такие тоже бывают, так как боялся давать ей жевательную резинку в ситуации проблем с дыханием и моим страхом, что она подавится. Медсестра обещала узнать, я вернулся к Таньке, она была в нарастающем беспокойстве, от жевательной резинки наотрез отказалась, просила меня увезти ее. Говорила, что этот круиз ей нравится все меньше и пора ехать домой. Это было как у папы, который тоже периодически забывал, где он находится. Я гладил ей ручку и объяснял, успокаивал, она на время вроде как задремывала, а потом все начиналось сначала.
Чтобы ее развлечь, я достал ее iPad, но обнаружил, что из-за всех этих переездов пропал шнур с зарядным устройством. Без зарядки можно было обойтись, потому что рядом с кроватью было несколько гнезд USB, но шнур был нужен. Так как небольшой заряд оставался, я подумал, что съезжу за кабелем, когда приедет Мила, а пока решил поставить ей что-то из того, что мы обычно смотрели дома: новости на Настоящем времени или Дожде, какое-нибудь интервью. Она от всего морщилась, только на программу Точка об интернет-технологиях согласилась и слушала, иногда открывая, иногда закрывая глаза.
К тому моменту как появилась Мила, моя Нюша немного успокоилась, палата была настолько маленькая, что помещался только один стул, второго не было, не было места для него, да и сами стулья по заверениям персонала кончились. Я уступил стул Миле, ей надо было куда-то девать вещи, но я сказал, что мне все равно надо попытаться достать где-то шнур для зарядки. И сломя голову сначала бросился в местный кафетерий, в нем ничего подобного не оказалось, потом взял машину и поехал в один из ближайших магазинов, где купил длинный-предлинный шнур, чтобы Танька могла держать iPad в любом удобном месте, и длины шнура бы все равно хватало.
При Миле Танька как-то притихла, она прослушала Точку, хотя сказала, что, кажется, этот выпуск уже слышала. Сознание ее становилось все более светлым, при Миле она не просила везти ее куда-то курить, видение с круизом тоже не повторялось. Гримаса мучения на лице не пропала полностью, но выглядела она намного лучше, чем утром. В какой-то момент с упреком сказала: Мила за все время не сказала мне ни слова, Мила всполошилась, начала извиняться, что-то объяснять. Скорее всего, она полагала, что Танька не вполне в сознании и не хотела ее беспокоить. Тем более все было так скучено, неудобно, неприятно, что совсем не походило на палаты этого госпиталя, в которых мы бывали.
Мне хотелось ей что-то сказать, я не знал, что, мне хотелось ее как-то поддержать, я что-то говорил, но видел, что мои слова пролетают мимо, я хотел сказать, что я не могу без нее, что будь они все прокляты, ведь всего несколько часов назад они уверяли, что все прекрасно, и она герой, а теперь так. Танька была как за какой-то пеленой, то есть это была она, моя мужественная стойкая девочка, и при этом одновременно она была еще где-то, чего я не понимал. На душе было так тяжело, что я с трудом делал вид, что все нормально. Но если бы кто посмел сказать ей, что она умирает и вот-вот умрет, я бы, наверное, убил. Я должен был защитить свою девочку и не сумел этого, я так старался, и все мимо.
Время неуклонно двигалось к закрытию больницы, я держал ее за руку, она все более спокойно смотрела на меня, отвечала, кивала головой, была вполне в сознании, без пяти 8 я сказал, что надо идти, ты нас отпустишь? Танька удивленно и даже недовольно посмотрела на меня и сказала: а я хоть когда-то не отпускала? Я, еле сдерживаясь, поцеловал ее в губы и в щеку, спи, дорогая, ты проснешься, я буду уже у тебя, я только должен покормить Милу с дороги. Мила что-то говорила, я еще раз поцеловал ее в руку. И опять этот недоуменный взгляд: «Все болеют, и все поправляются» сказала она с легким укором на мою излишнюю эмоциональность. И это были последние слова, кроме непосредственно прощаний, которые она сказала. Она не собиралась сдаваться, она не собиралась умирать, она даже в этот момент была уверена, что все преодолеет, все выдержит. Ни стона, ни жалобы, ни отчаянья. Все болеют, все поправляются, поправлюсь и я. Я еще раз обнял ее и пошел к лифту, неся наиболее тяжелые вещи Милы. Кончался год, кончался этот день 31 декабря, о чем мы ни разу сегодня не вспомнили. А она так любила этот Новый год, всегда устраивала и ждала праздника, всегда наряжалась, всегда вспоминала те Новые года, которые мы справляли в юности и молодости. Мы с Милой молча доехали до нашего дома, поднялись, я что-то накрыл на стол; позвонил Алеша, который сказал, что ему опять звонили из больницы и сказали, что, если завтра мы не скажем Нюше, что она умирает, они сделают это сами. Я не мог этого слышать, пошел в свою комнату и лег. Таньке не позвонила. Я не помню ничего из этого вечера, ни в какое время заснул, как и то, принимал или нет лекарства, я даже пить не мог, хотя в больнице думал, что налью себе чего-то крепкого. Нет, принял, наверное, транквилизатор, и задремал.
Звонок прозвучал в пять с чем-то утра. Звонили из больницы вмесите с переводчиком. Женский голос сказал мне, что моя жена Таня находится при смерти, и счет идет на минуты. Она даже не уверена, что я успею попрощаться, я сказал, что буду через 5-10 минут. Главный вход был еще закрыт, можно было попасть только через emergency room, я, стараясь не шуметь и не разбудить Милу, спавшую в Танькиной комнате, сбежал вниз, и скоро был в палате. Танька спала и выглядела никак не хуже, чем вчера утром. Дышала тяжело. Я сел рядом и начал с ней говорить. Она никак не реагировала. Я говорил, говорил, еле сдерживая слезы. Вокруг меня было какое-то движение. Потом я начал понимать, что отключают какие-то капельницы, чему не придал значение. Моя Нюша была рядом, она, наверное, не слышала, что я говорю, а если бы слышала, то сказала бы недовольно: что за телячьи нежности, я к этому не привыкла. Через некоторое время меня попросили выйти в коридор, мол, нужно кое-что сделать, я где-то постоял, потом меня отвели в другую пустую и большую палату, где на столике стоял кофейник и какое-то печенье. Я сел в кресло и через некоторое время привезли мою Таньку, почти без капельниц, вместо виноградной грозди из шнуров и емкостей было всего один или два. Ее лицо было спокойно. Она мирно спала, дышала намного легче, вся усталость и мука растворилась, это опять была моя Нюшка, моя девочка, мое все. Я держал ее за руку и разговаривал. Она не отвечала, но на лице было спокойное умиротворенное достоинство, печать этого ее мужества и стойкости. Время не то, чтобы остановилось, но я за ним не следил. Через пару часов пришла Мила, доехавшая до больницы на uber, я обратил ее внимание на то, что нет привычных капельниц, я все ожидал, что их вот-вот восстановят; персонал порой появлялся, справлялся, не нужно ли нам чего-нибудь? А когда я спросил по капельницы, позвали какую-то врачиху в очках, которая сказала, что они решили не мучать больную тяжело переносимыми лекарствами и давать только поддерживающее. Что ночью у Тани был опять приступ, она задыхалась, они его купировали, но само состояние и прогноз по поводу ее скорого ухода не изменился. И что мне имеет смысл сказать об этом всем, кто хотел бы с ней проститься.
Я или Мила позвонили Алеше, Алеша, кажется, еще поговорил с врачом, сказал, что попытается вылететь ближайшим рейсом. Написал я и своей кузине Вике в Провиденсе, она мне перезвонила, я описал ей ситуацию, она спросила, должна ли она приехать? Ничего не должна, но, если верить словам врачей, она может умереть в любую минуту. Как я выговаривал все эти слова, сам не понимаю. Я приеду, сказала Вика.
Танькино лицо еще боле посветлело, у нее был какой-то детский чистый оттенок кожи, она тихонько-тихонько дышала, и казалось совершенно здоровой, без какой-либо боли, неудобства, проблем, а я все равно находился в каком-то сужающемся темном туннеле, в который меня отправили слова о ее скорой кончине, я как бы примеривался к ней.
Появилась Вика, посмотрела на Таньку, покачала головой, начала о чем-то говорить с Милой, спрашивала, когда приедет Алеша, ей принесли дополнительный стул, вчера его не могли найти, когда пришла Мила; сегодня все было иначе. Но у меня постепенно росло какое-то недоумение, если ее состояние, как я видел, такое неплохое, почему они говорят о смерти, почему они не присоединяют привычные капельницы. На очередной вопрос медсестры, не надо ли чего, я попросил поговорить с врачом. Пришла уже виденная нами сегодня врачиха, молодая, не больше сорока, в очках с сильными диоптриями и немного сутулящаяся. Я начал задавать свои вопросы, и она повторила, что они перешли от агрессивного лечения к поддерживанию организма. А что такое агрессивное лечение? Ну, эти все капельницы с разжижителем крови, с питанием, поступавшим через вену и так далее. А что такое поддерживание организма? Ну, по сути дела это морфин, который ее успокаивает и позволяет просто спать без боли и проблем с дыханием. Но у нее никаких болей не было. И кто принял это решение прекратить лечение, разве для этого не нужно согласие больного или его родственников? А разве вы его не давали? Нет, не давал и не даю. Я вижу, что она спокойно дышит, что у нее есть силы на борьбу за свою жизнь, и я думал, поддерживание означает укрепление ее организма, а получается, что вы просто решили ее больше не лечить и посадили на морфин в ожидании того, что она умрет. Разразился страшный скандал, оказывается, это была та самая врачиха, что звонила мне в пять утра с сообщением, что у меня есть насколько минут, чтобы попрощаться с женой. К счастью, был переводчик и практика записи разговоров, врачиха попыталась уговорить меня, что она права, но в чем? В том, что решила, что мой девочке больше не надо жить? Что пора ей на вечный покой. Я впал в ярость и потребовал возобновить лечение и позвать какого-нибудь другого врача для второго мнения, потому что этому врачу я больше не доверяю. Мила с Викой не пытались меня остановить, хотя ситуация становилась некомфортной.
Тем временем позвонил Алеша, ему выдали билет на самый ближайший рейс, но в последний момент самолет сломался, рейс перенесли, сейчас пытаются посадить его на другой и более близкий, но все равно это несколько часов.
Тем временем пришла другая докторша, я ее помнил, мы с ней обсуждали проблему тромба в сосуде, питающем кишечник, и возможные способы борьбы с проблемой. Тогда она звучала вполне оптимистично, они все звучали оптимистично до вчерашнего утра. Я рассказал ей о прогнозах врачей отделения интенсивной терапии, о том, что буквально сутки с небольшим назад меня уверяли, что моя Нюшка поправится, а теперь отключили от лечения и готовят к смерти.
Пришедшая докторша начала с извинений: произошла ужасная ошибка, они будут с ней разбираться, никто не имел права прекращать лечение и переходить на поддерживание без согласия самого пациента или родственника с соответствующими правами, и я если я требую, они тут же вернут все капельницы и все препараты, применявшиеся раньше. Но, к сожалению, одно очевидно, вы мне рассказали, что многие из врачей, лечивший вашу Таню эти месяцы давали позитивные прогнозы, потому что объективно, судя по анализам и тестам, ее болезнь подлежала излечению. Множество людей в такой ситуации излечиваются и живут дальше, но у Тани это не получилось. Так бывает, одни вылечиваются, другие, к сожалению, нет. Если вы настаиваете, мы тут же вернем все формы лечения, но вы должны понять, что именно лечение и его формы тяжелы для Тани, она опять будет задыхаться, мучаться, жизнь это немного может продлить, но качество жизни резко ухудшится.
Я слышал ее доводы и, одновременно, понимал и не понимал их. Мучить мою девочку или согласиться, чтобы она просто умирала. Я вдруг стал маленьким и беспомощным. Хорошо, давайте подождем нашего сына, он сейчас летит в Бостон из Филадельфии, он должен быть в течение часа и тогда решим. Докторша вежливо и сочувственно кивала головой: конечно, еще раз извините за накладку с решением о прекращении лечения без вашего согласия, это огромный просчет, но вам решать, продолжать мучиться и бороться, зная уже наверняка, что болезнь не победить. Ночью у нее был приступ, они позвонили в интенсивную терапию, но, посмотрев результаты анализов, те отказались брать ее обратно. А причины все известны: здесь и тромб в сосуде кишечника, и плохие сосуды, и остановка сердца, и рак, который без лечения, а его ведь прекратили лечить после химео- и радиотерапии — не дремлет и продолжает отравлять организм. Она выглядела честной, в знак согласия я покачал головой.
Мы ждали Алешу, Танька все также спала, но дыхание стало чуть более напряженным, медсестра сказала, что кончается действие морфина, сделать еще одну инъекцию? Я отказался. Я не знал, что делать. Я сидел с моей дорогой девочкой, все вокруг уже приговорили ее, а она дышала, была гладкой, спокойной, чистой и такой моей. Приехал Алеша, мы поговорили с ним, он поговорил с врачом-хирургом, представлявшей второе мнение, но он не хотел решать, мы опять попросили совета, нельзя ли поддерживать без морфина, который ее оглушает и на дает открыть глаза. Морфин не только оглушает, но и влияет на процесс дыхания, без него Танька опять начнется задыхаться и испытывать муки. Мы сошлись на том, чтобы попробовать менее агрессивный препарат, чем морфин. Он практически не помог, она продолжала дышать более тяжело, чем еще час назад. Она спала, но была более беспокойной, что ли. Мы еще посовещались и решили вернуться к морфину. Пришла врач с медсестрой и шприцем для инъекций: мы хотим предупредить, морфин в этом ее стоянии делает ее сон более комфортным, но может ускорить процесс ее ухода. Я опять взывал к докторше с вопросами, а нет ли все-таки каких-либо препаратов, чтобы и поддерживать, и удлинять жизнь. Она покачала головой.
После инъекции морфина Танюшка моя опять стала дышать ровнее, она спала так умиротворенно, как не спала уже давно. Вика уехала, меня уже давно мучила проблема подгузника, торопясь, я не поменял его с ночи, и сидел, как говориться, с полными штанами. Моя девочка умирала, а я сидел с полными штанами. Наконец не выдержал и спросил ребят, если я смотаюсь минуть на 15 домой и вернусь, как ты считаешь, я смотрел на Алешу. Конечно, поезжай, ты видишь, она просто спит.
Я пошел к лифту, сел в машину, доехал до дома, и уже в дверях раздался звонок: звонил Алеша, он сказал какое-то слово, которое я не расслышал, а потом после паузы: э-э, мама умерла.
Я бросился обратно, будто моя скорость могла как-то помочь, через пять минут я был опять в палате. Моя девочка тихо лежала на боку, она была теплой и почти живой, красивой и с кожей как у ребенка, и как бы невредимой. Она только не дышала, уже, а так это была моя подружка, одноклассница, мой единственный дружок, моя защитница и помощница, она была всем. Я целовал ее руки, губы, щеки, они были еще теплыми и живыми. И что-то говорил. Не помню, сколько мы сидели. Я был мокрый настолько, что увидел, как пятно появилось и на джинсах. Я спросил Алешу, что же теперь делать, когда они ее заберет? Только когда мы уйдем, до этого они не будут беспокоить. Мы еще немного поседели, я держал ее за руку, как делал всю жизнь. Но ничего уже не говорил, стеснясь Алешу и Милу. Потом мы встали и пошли. Жизнь моя кончилась.
…а дома мы открыли ту бутылку односолодового виски, которую купили с Танькой в магазине duty free в Барселоне, возвращаясь из круиза, и собирались выпить на мой день рождения, потом перенесли на ее, опять не открыли, решив ждать лучших времен. И дождались дня смерти.
Это третья от конца главка книжки о моей жене. И в конце следующей главки ее не станет. И хотя я буду так же скрупулезно рассказывать о процессе ее умирания, это рассказ не о смерти. А о том, как ее преодолевала маленькая, тихая, скромная и уступчивая женщина, продемонстрировавшая такой уровень мужества и силы духа, который мне был просто непредставим. Мы почти все, и я в том числе, из тех, кому на миру и смерть красна. Я не боялся смерти, советской власти, КГБ, но до последнего избегал зубных врачей в их советской инкарнации; однако я был писатель, которому жизнь и обстоятельства пишут биографию, и я, зная свой характер, не рассчитывал на долгую жизнь, которая, как всегда, обманула.
Но Танька была совсем другой, не публичной, не показной, очень естественной и очень критичной по отношению к себе. Да, я могу вспомнить, как она с маленьким Алешей на руках не впустила в дом КГБ и милицию, приехавшую меня задерживать; и она без всяких инструкций просто продемонстрировала гордость и непреклонность, которую он нее никто не требовал и не ожидал. Но ее стеснительность и скромность были произведением критического отношения к себе, а в результате она в самый трудный момент жизни проявила такую силу и хладнокровие, которых нет и никогда не было у меня. Силу не на показ, не для биографии, а по причине того, что это просто жизнь, и в ней нужно быть последовательной. Последовательно и непонятно почему — непреклонной. Беспафосно непреклонной. Так что это рассказ не о смерти, а о противостоянии ей.
Но я продолжу рассказ. После потери сознания и падения у нас дома Таньку сразу отвезли в отделение интенсивной терапии. Положение было тяжелое, у нее сразу выявили серьезное воспаление кишечника, потом станет понятно, что это следствие того тромба, который препятствовал кровоснабжению и питанию через зонд. Плюс был один: питание через зонд было окончательное отменено, хотя необходимость в этом была понятна уже давно. Ее стали питать через специальный порт, внедренный в вену, и этого должно было хватить на какое-то время. Ей стали вводить антибиотики, которые не так, чтобы быстро, но подействовали, и воспаление начало отступать.
И одновременно началась дискуссия: надо ли делать операцию, чтобы удалить тромб, мешающий кровоснабжению или нет. И они, оценив ее состояние, стали колоть ее гепарин для разжижения крови.
Но вы бы видели, как она открыла глаза после сильного обезболивающего, погрузившего ее в сон: так, как будто ничего не произошло. Кстати, эти инъекции морфина, начавшиеся еще в MGH, мне не нравились, так как они просто ее усыпляли и разъедали ее сознание, что я замечал и против чего протестовал. Зачем обезболивающее, если нет боли, для удобства персонала?
Но медперсонал интенсивной терапии был безукоризнен, это самое лучшее, что я видел в американских госпиталях, но и они, конечно, выполняют указания врачей.
Несколько дней она провела в отделении интенсивной терапии, но как только опасность для жизни отступила, ее перевели в обыкновенную палату, где все всегда сложнее. Вообще в американской больнице у больного почти нет времени, плотным потоком идут врачи, медсестры, представители паллиативной медицины, капелланы, психологи и так далее. Причем именно последние подчас проговаривают то, что медицина официальная выговорить не решается.
Помню странную группу, стоящую из представителей паллиативной медицины, похожих на коробейников, продающих китайскую лабуду, как драгоценности, и каких-то психологов, которые требовали от нас согласиться на любые предложения врачей (хотя мы не очень-то и отказывались). Но действительно в один момент, когда они сказали, что, возможно, скоро предстоит еще одна операция, я испугался и попросил, чтобы они обсудили это с Нюшиным хирургом из MGH.
И тогда какая-то толстая тетка начала пугать, что если мы откажется от операции, то скоро состояние настолько ухудшится, что ее опять поместят в отделении интенсивной терапии, а затем или рехаб, или конец, причем быстрый. Так получилось, что в этот момент на связи был Алеша, который все это переводил, и именно тогда моя девочка продемонстрировала второй и последний признак слабости, она немного жалобно спросила Алешу: они, кажется, первый раз заговорили о смерти? То есть она все прекрасно понимала и о своем состоянии, и о перспективах, но проговорилась лишь второй и последний раз в жизни. Мы с Алешей бросились ее успокаивать, но ей это уже было ненужно: мгновение слабости, и она опять само хладнокровие.
Другой раз это было связано с настойчивым давлением со стороны капелланов и других конкурирующих конфессий, которые всего лишь предлагали свою помощь, а мы мягко отнекивались. И когда они с искренним недоумением и оттенком восхищения спросили, а что дает вам силу держаться, она тихо ответила: он и дает. Он? – с надеждой переспросила вопрошающая. Кто он? – думая, что она укажет на Его, на Господа нашего Иисуса Христа или его заменителя. Он, повторила моя девочка, и кивнула на меня. Он меня и поддерживает. А кто еще?
После этого они, кажется, не приходили. Но то, что Танькино состояние – тревожное, было и так понятно.
И, однако, никаких врачебных решений нам не сообщали. Воспаление кишечника благополучно прошло, но ее все больше беспокоила проблема с дыханием, все такими же были опухшие ноги, похожие на бутылочки. И как-то незаметно подступило Рождество, и к нам пришел очередной доктор-китаец. Вообще это удивительная американская ситуация: к больному приходят все, кроме основного лечащего врача, отвечающего за все, может, и он приходит, но не представляется в этом качестве, я же видел только новых и разных. И в сочельник пришел исполнительный китаец и сказал: сейчас период праздников, и я на два дня ваш главный врач. Вы жалуетесь на проблемы с дыханием и с опухшими ногами, так как у вас уже найдет тромб в сосуде, питающем кишечник, я бы хотел убедиться, что тромбов нет в легких и в сосудах ног. И увез мою Таньку на многочасовое исследование легких и ног, чтобы вернуть ее с вердиктом: ничего опасного не найдено. Вообще ничего.
Мы проводили вместе по десять часов в день, иногда это было легко и незаметно, иногда Танька начинала меня беспокоить, потому что я не понимал, что с ней происходит, но тревога не отступала ни на секунду. Я точно не помню, когда, но помню, что в обыкновенной палате, а не в отделении интенсивной терапии, мы сидели, о чем-то говорили, больше молчали, я как всегда держал ее за руку, а потом наклонился к ней, чтобы никто не слышал, и сказал, сам не знаю, что на меня нашло, просто какой-то удушливый страх ее потерять навсегда, да и надо когда-то отдавать долги: ты же знаешь, что я тебя люблю? Она кивнула головой. И всегда любил, ты это тоже знала? Она опять кивнула. Я хотел было спросить, а чего же ты мне тогда выносила мозг: ты вообще не можешь произносить слово люблю? Но не сказал. Время для шуток кончалось. Или это время бесконечно?
Кризис случился через пару дней. Накануне из Филадельфии приехал Алеша, он как чувствовал, что его помощь понадобится. Танька была немного более беспокойной уже с утра, что я считал действием обезболивающих, которые ей, несмотря на мои возражения, подчас кололи. У нее появились признаки или глюков, или того, что они называют confused. Особенно к вечеру она стала отвечать немного невпопад, и вдруг начала просить меня отвезти ее куда-то, где она сможет покурить. Ей каждый день приклеивали новый никотиновый патч, чтобы избавить организм от никотиновых ломок, но здесь это не помогало. Она уговаривала меня отвезти ее на балкон, к какому-нибудь окну, в какой-нибудь закуток, где она сможет сделать несколько затяжек.
Я это относил на влияние морфина, и повторял одно и тоже, что это невозможно, что она прикована к кровати десятками капельниц, что любое ее движение фиксируется датчиками, что мы не сможем ни отсоединиться от них, ни сдвинуться с места. Но она продолжала настаивать, и в ее попытках убедить меня отчетливо просвечивало влияние чего-то постороннего в ней. Она вдруг начала говорить, как будто была немного или даже сильно пьяна, что эта гостиница ей уже не нравится, что пора ехать домой, что она устала, хватит уже, я хотела бы отдохнуть. Это все с перерывами тянулось со второй половины для, замирало на какое-то время и продолжалось опять. Вплоть до позднего вечера, когда у меня кончались часы посещения, ровно восемь вечера закрывалась главная дверь корпуса, возле которого стояла моя машина. Это не означало, что выбраться из больницы невозможно, был путь через emergencyroom, но тогда надо было обходить все корпуса больницы по кругу, и я старался этого избежать.
Я успокаивал ее, как только мог, а когда она вроде как успокоилась, спросил, отпускает ли она меня, ведь на часах — без пяти минут восемь, когда двери закрывается, и карета превращается в тыкву. Она меня, конечно, отпустила. Вроде как успокоилась, но так как я не понимал причин происходящего, я уехал с тяжелым сердцем, и не ошибся. Она, чтобы было очень редко, позвонила мне по телефону и продолжала нести какой-то бред, что ее похитили, что она попала в плен, что ей совсем не нравится то, как к ней относятся, и что она очень хочет курить, а ей не разрешают.
Я в страшном расстройстве написал Алеше, не зная, что делать, возможно было бы лучше, если бы я поехал и провел с ней ночь, хотя не факт, что мне бы разрешили. Но я не находил себе места. Еще примерно через час раздался звонок, незнакомый женский голос мне раздраженно сказал, что моя жена попыталась самовольно закурить непонятно откуда взявшиеся сигареты, и они это так не оставят. Я спросил, что требуется от меня? Я могу прямо сейчас приехать. Мне ответили невразумительно и повесили трубку. Видеть меня они не хотели.
Кое-как вроде заснул, меня разбудил звонок, к первому я просто не успел, сразу после него второй: и мне говорят, что с моей женой что-то произошло и просят меня срочно приехать. Да, конечно, отвечаю я с упавшим сердцем, смотрю на часы: 1.59 ночи. Я поспал полчаса, не на много больше.
Мгновенно оделся, через десять минут я был в больнице. Она была странной и пустой ночью, как кинотеатр без зрителей. Все освещено ярким безжизненным светом, но людей нет. На душе было также тяжело и страшно. Не сразу я понял, где мне искать мою Таньку, в справочном ее не сразу нашли: она была опять в интенсивной терапии. Там все устроено таким образом, что просто с улицы вы зайти на отделение не можете, вы должны позвонить по внутреннему телефону и сказать, кто вы и к кому. Я так и сделал: после того, как я представился, была минута натужного молчания, потом меня попросили поискать с правой стороны от входа в отделение коридор с дверью, которая ведет в комнату ожидания для пациентов отделения интенсивной терапии. Я сел в одно из кресел, вертел в руках телефон, но не мог заставить себя что-то в нем искать.
Не помню, сколько сидел. Было совсем тихо, только иногда откуда-то сзади раздавался невнятный шорох, будто копается мышь. Я был уверен, что в такой час я здесь один, как неожиданно за спиной раздался брутальный звук спускаемой воды в унитазе, еще вода струей пожиже, потом звук открываемой двери, я обернулся, из двери туалета вышла полная женщина в короткой юбке и, с испуганной улыбкой кивнув «Hi», вышла в коридор.
И почти разминувшись с ней в дверях, в комнату ожидания вошли двое сумрачных молодых мужчин, которые сначала постояли, что-то меня спросили, внимательно за мной наблюдая, а потом сели и скучными голосами, дополняя друг друга, сказали мне, что у моей жены случилась остановка сердца, что сколько времени сердце не билось, и значит, мозг не получал питания, они не знают, может быть пять минут, пятнадцать или даже полчаса. Что в любом случае это плохой знак, и я должен быть готов к самому худшему. Я рыдал внутри себя, не знаю, что было наружи. Я, перебарывая голос отчаянья, спросил о прогнозах, они сказали, что прогнозы давать в таких случаях трудно, но все равно это говорит об очень большой опасности для жизни. Когда я могу ее увидеть? Пожалуйста, вы можете идти за нами. И я пошел.
Танька лежала в огромной палате, в рот ей была вставлена толстая гофрированная трубка для искусственной вентиляции легких, на лице маска, возможно, кислородная; она вся была увешена капельницами, дышала с небольшим напряжением, но не так, чтобы очень. Я схватил ее за руку, рука была теплой и податливой, почему я всегда хватаюсь за руку, я не знаю, но теплота, знакомая отзывчивость ее руки меня немного успокоили. Я сел, дождался, когда медсестра, что-то тут организовавшая, выйдет, и стал с ней разговаривать. То, что я говорил, непереводимо, да и не нужно.
Под утро написал Алеше. Он перезвонил, я описал ему ситуацию, он сказал, когда приедет. Я просидел у нее почти целый день, Алеша приехал, поговорил с врачами, потом сел у окна, Танька безмятежно спала, дышала относительно ровно, но как можно дышать при искусственной вентиляции легких? Через некоторое время Алеша меня отпустил выпить чая, поесть и отдохнуть, я был на ногах почти сутки.
Так прошли два дня. Мы меняли друг друга, на ночь Танька оставалась одна, но ее дыхание улучшалось, более того, на второй день она проснулась, кончилось действие обезболивающих, но как она себя чувствует и что понимает, было неизвестно. Изо рта торчала толстая трубка искусственной вентиляции, но по словам медиков, они постоянно уменьшали подачу воздуха через насос, позволяя ей все больше дышать самой. Потом пытаясь понять состояние, начали задавать ей вопросы, и она сначала молчала, но потом как-то неохотно стала отвечала на них. Вы можете пошевелить правой рукой? Проходило какое-то время, и она чуть заметно шевелила пальцами. А левой? Опять довольно большой промежуток, и шевелится палец на левой руке. Вы можете поднять правую ногу и сжать левую руку в кулак, она долго молчала, потом сжимала левую руку и пихала ногу под одеялом. Это позволяло надеяться, что мозг в какой-то части еще жив. Можно ли вообще отключить искусственную вентиляцию легких? Да, отвечали нам, скоро попробуем отключить.
Как очень часто случается, именно в тот момент, когда трубку искусственной вентиляции вынули, меня не было, я пошел в кафетерий выпить кофе. Всего пять минут. И когда уже уходил, в кафетерий зашел тот самый китаец-радиолог, который когда-то, всего-то пару месяцев назад, обещал Таньке безусловное выздоровление и победу над болезнью. Я представил на миг, как подхожу к нему, беру за грудки и спрашиваю, как он сейчас оценивает свой прогноз, если его пациентка после остановки сердца и клинической смерти лежит в палате интенсивной терапии с искусственной вентиляцией легких? И конечно, не подошел. Мы же не на базаре. Да и что он мог мне ответить.
Я вышел из кафетерия, думая о том, что Танька всю жизнь слишком уважала и доверяла мужчинам. С тридцатой физматшколы она считала, что мужчины умнее, и на них можно полагаться. Ей понравились врачи-китайцы, которые обещали ей непременное выздоровление. Она доверилась хирургу из MGH, потому что он вел себя уверенно и одарил комплиментом. Она доверяла мне, не сомневаясь, что я никогда не дам ее в обиду. А я ничего не смог сделать, я не смог предотвратить то, что с ней случилось, и я за это отвечу, потому что я не оправдал ее доверия.
Я медленно шел по коридору, пытаясь вспомнить, где нужно свернуть, чтобы выйти к отделению интенсивной терапии. Наконец, когда уже показалось, что заблудился, нашел. Снял трубку, как здесь принято, сказал, что я муж Тани Берг из такой-то палаты. Сейчас, позвольте, я уточню. Голос исчез, какой-то долгий обмен вопросами и ответами. В этот момент телефон мой звякнул, текст от Алеши, что-то про маму, трубку сняли, что-то еще, я был без очков. В этот момент дверь начала медленно открываться, и я протиснулся внутрь.
Когда я вошел в палату, моя Нюшка без всяких трубок смотрела на меня во все глаза, и была нормальнее всех нормальных на земле. Только очень недовольная. Я схватил ее за руку и попытался поцеловать, но она тут же вырвала ее и сказала: что за телячьи нежности? В нашей семьи такое было не принято. У нас не было никаких Нонночек и Юрочек, были Зоя и Саша, и больше ничего. Ни следа повреждения мозга. Ничего от пережитой клинической смерти. Она двигала руками, ногами, она говорила без умолку и была недовольна, прежде всего, мной. Я был счастлив. Я не помню, когда я был так счастлив.
Мы были счастливы оказаться дома, который оба любили. Мы вернулись домой из больницы, конечно, совсем другими, как будто прошла целая вечность тяжелых испытаний, а не всего лишь две недели. И хотя Танька была без сил, наш дом опять ожил, а то, что ей плохо, надо было угадывать и всматриваться в ее похудевшее лицо без следов так часто педалируемых мучений. Напротив, она все это тщательно прятала, скрывала, боролась со слабостью, но не давала себе ни йоты скидок, специально одеваясь при каждом выходе. А это был либо садик внизу нашего дома, либо госпиталь, в котором ей назначили встречу в онкоцентре NewtonWellesleyHospital буквально на следующий день.
Мы все так же рассчитывали на удачу, ведь все вокруг твердили, что Танька поправляется, что не сегодня-завтра наступит облегчение, которое не наступало и не наступало. И мы поехали в онкоцентр в надежде, что новые люди, кто-то из них поймет, разберется в ее ситуации и поможет, что-то исправив, подкорректировать лечение. Подберет пищу для зонда с другим рецептом или найдет чудесный препарат, который избавит ее от непрерывного поноса; но и эти встречи были формальными. То есть жалобы Таньки, иногда озвученные ею, чаще мной встречались сочувственно, но никаких практических советов не было. Одна и та же песня: организм должен привыкнуть к питанию через зонд, и это скоро наступит. О смене рецепта пищи для зонда сказали, что это возможно, но надо поговорить со специалистом по питанию. Нюшка сидела напротив наших собеседников, и только я, возможно, видел, как ей тяжело, выражение же лица оставалось комфортным для ведущих разговор.
Нюшке же теперь часто становилось плохо уже без еды, у нее появлялись проблемы с дыханием, дышать становилось трудно, она просто закрывала глаза, говорила спокойно: сейчас пройдёт. При этом болей не было, боли появлялись только при попытке что-то проглотить, теперь даже воду, любую жидкость. Мне пришлось повозиться, налаживая систему кормления через зонд, Танька теперь постоянно была привязана к стойке, на которой висела прозрачная емкость с жидкой пищей, она опиралась на стойку и так могла передвигаться. За этой системой постоянно надо было ухаживать. Периодически доливать или менять канистры, отключать, промывать сам зонд, а также протирать то место в животе, из которого выходила красная резиновая трубка, прихваченная нитками к коже живота.
В этом месте было покраснение, легкое воспаление, я должен был дезинфицировать, а затем заклеивать часть трубки, прижимая ее к животу. В моих движениях не хватало ловкости, точности, если я чуть дергал за трубку, Танька говорила, что ей больно, просила ни слишком нажимать. Скорость я сначала держал небольшую, рассчитывая, что она начнет немного есть как раньше, через рот, но у нее уже не получалось. Она слабела. Если же увеличивал скорость подачи пищи до нормы, тут же начинался понос.
Танькин кейс-менеджер из страховой компании, милая сербка, тут же завалила нас различными приспособлениями для ванной и вообще быта тяжелой больной: тот же комод, только не с пакетом, как в госпитале, а с ведром внизу, что было чуть-чуть удобней. Но самой забраться в ванную Нюша уже не могла. Прислали wheelchair (кресло на больших как бы велосипедных колесах с мягким ходом), но мы использовали его только пару раз, когда Таньке надо было куда-то выбираться из дома. Одновременно быть подключенной к стойке с питанием и двигаться в wheelchair было невозможно.
Мы почти все вынесли из ванной, чтобы она могла заходить туда с этой стойкой и ей бы ничего не мешало, но моя Нюшка так ослабла, что порой не могла встать, просто встать со своей кровати, с дивана, на котором мы смотрели наш smart-tv с ютубом и целым рядом отдельно приобретенных сервисов, даже с горшка в туалете. Она звала меня, я ее поднимал.
Подчас понос начинался неожиданно и был почти постоянным, за исключением перерывов, когда мы отключали зонд и ехали в больницу; но в обычном режиме это был почти конвейер. На ночь я по ее просьбе уменьшал скорость подачи еды. Но порой ей приходилось ходить в туалет помногу раз за ночь; понос был такой сильный, что она плохо с ним управлялась; мне несколько раз в день приходилось вымывать ее комод, а также вскакивать ночью, если она звала меня, не имея сил встать с кровати или горшка.
Она тихо звала меня по имени или я просто слышал шум ее шагов и волочения за собой стойки с питанием, сразу вскакивал и бежал к ней в комнату или в туалет. Однажды ночью, услышав шум, прибежал в туалет, моя несчастная девочка стояла возле горшка вся обосранная, по ногам текло, она пыталась помыться с помощью биде, но ничего не выходило. А переступить невысокий бортик ванной была уже не в состоянии.
Я поставил ее в ванну, как ребенка, и начал мыть, по тому какой напряженной она была, я понимал, что ей это неприятно, я ее уговаривал, что все в порядке, не комплексуй, мы же с тобой мылись вместе в душе, но она не отвечала на шутки, эротики в этом было немного.
Уже потом через день или два, когда к нам пришла Наташа, помогавшая нам по хозяйству и давно подружившаяся с Танькой, Танька, сидя на диване, сказала ей, что теперь, кажется, согласна и на рехаб, пусть они моют и убирают, уже все равно, дома это труднее. Она стеснялась меня, она не хотела, чтобы ее мыл я, не понимая, что я не испытываю к ней ничего кроме нежности и жалости, и мне это не трудно и не противно.
Она сидела на диване и разговаривала с Наташей, и чтобы понять, что она больна, надо было предпринимать дополнительные усилия. Все также аккуратно одетая, все такая же неторопливая спокойная речь. Откуда в этой мягкой и осторожной женщине была такая сила держаться, не выдавая ни стоном, ни словом свое состояние? Откуда этот стиль, который, конечно, зависел от ее физического состояния, но и плохим дням поддавался с трудом, неохотно, как то, что надо беречь.
Уже потом, когда все кончилось, мне иногда казалось, что она меня зовет, тихо-тихо зовет по имени, я вскакивал среди ночи, но сразу все вспоминал и не бежал в ее комнату или туалет; как мне бы хотелось, чтобы она меня позвала хотя бы еще раз. И еще раз ночью я вдруг посмотрел на кресло, и мне показалось, что в нем сидит Танька, так, какое-то мгновение, пока я не вспомнил, что на спинке кресла висит сложенная пополам накидка на мою кровать, и я все так же один.
Периодически приходила медсестра, проверяя ситуацию с зондом, меряя давление, кислород и прочее; приходил физиотерапевт, пытавшийся хоть чуть-чуть помочь ей с ослабевающими на глазах мышцами. Они ходили по нашему просторному коридору, она все исправно выполняла, вот только сил от этого не прибавлялось.
В один из первых дней дома Танька попросила налить ей рюмку чего-то крепкого. Я налил, она попробовала, но не смогла проглотить. Покачала головой и ничего не сказала. Через пару дней я заметил, что содержимое одной бутылки виски немного уменьшилось, значит, проглотить получилось. Курить же она стала с первого дня, немного, как обычно, меньше половины пачки в день, штук 7-8. Открывать окно и курить в отсасывающий дым вентилятор, как у нее было заведено, она уже не могла, только если окно открывал я; и курила чаще на кухне, включая вытяжку.
Уже потом мы будем спорить с Алешей о причине Нюшиной болезни и влиянии на ее ход решений врачей, и Алеша, возможно, в сердцах сказал, что она сама во всем виновата, что выпивка и курение ослабили организм, ухудшили состояние сосудов, но это был ее выбор, она гордилась тем, что ест пусть немного, но только то, что ей нравится. Он говорил резко, возможно переживая уход матери или по какой-то другой причине. Я был согласен, что ее выпивка, курение и далекая от диетического меню пища, которую она предпочитала, не сильно прибавляли здоровья. И вспомнил историю, как после первого курса она поехала в Сочи со своей подружкой Ларисой, которая потом выйдет замуж за их общего друга и одногруппника венгра Джорджа; и среди ее рассказов неизменно фигурировала копченая колбаса, которую Ларе дала в дорогу ее мама. Танька была из бедной семьи, и у нее остались пристрастия, которые позволяли травму от этой бедности символически победить, в том числе с помощью таких вполне советских деликатесов, как копченая колбаса. Мы все платим долги своих родителей, но так ли это сильно повлияло на ее заболевание, которое все равно не смогли нормально исследовать и вылечить. Хотя это и напоминает немного спор о яйце и курице.
Однажды, мы только вернулись из онкоцентра, как пришла медсестра, начала Таньку осматривать и обнаружила, что нитки, на которых держалась трубка зонда, порвались, отверстие вокруг трубки на животе все так же красное и воспаленное, а сама трубка немного больше вылезала из живота, чем раньше. Сантиметра на два-три. И это ее испугало. Она стала звонить сначала в онкоцентр, советуясь, как быть – она боялась, что трубка, изменив положение, могла выйти из нужного состояния, и питание через зонд польется куда-то не туда. Затем начала звонить хирургу из MGH, поговорила с кем-то на отделении, ее вроде бы успокоили, что трубка глубоко погружена и пара сантиметров ничего не меняют. Но медсестра хотела, чтобы ситуацию исправили, вернули зонд на прежнее место и прикрепили, зафиксировали его нитками к животу.
В онкоцентре сказали, что у них нет никого, кто мог бы выполнить эту работу, и медсестра посоветовала нам съездить в emergencyroom того же NewtonWellesleyHospital, зафиксировать трубку и сделать рентген, чтобы убедиться, что положение трубки не представляет опасности. Это ерундовое дело, вам за полчаса все исправят. Танька молча кивала головой: надо – значит надо; я же, понимая ненамного больше, боялся любого ухудшения; мы отключили питание и поехали в emergency room.
На ресепшн я объяснил нашу проблему, сказал о Танькином состоянии и болезни, попросил сделать это как можно быстрее, но по причинам занятости или другим, ждать нам пришлось шестнадцать (16!) часов. Первую половину мы просто сидели в холле, и, хотя сидеть так долго Таньке было трудно, она не издала ни одной жалобы, разве что грустно посмеивалась вместе со мной над чудесами американской медицины. В одном закутке я нашел диванчик, к которому приставил кресло и уложил свою Таньку на это импровизированное ложе, накрыв своей курткой. И мне почему-то, непонятно по какой ассоциации, вспомнилось, как мы с ней на первом курсе, более полувека назад, забирались на верхний этаж какого-нибудь здания, расстилали ее шубейку из каракульчи, купленную у жены моего тренера Фимы Фейгина, и занимались на ней любовью.
Часов через восемь нас пустили внутрь отделения, где мы опять ждали, ждали, не было ни одного хирурга, который мог бы прикрепить нитками зонд, не было свободной палаты, Нюшу положили в коридоре, я рядом на стуле; хирург появился только под утро.
Но именно тогда дежурный врач, выслушав наш рассказ о мучениях с кормлением через зонд, назначил Таньке не только рентген, но и кетскен, в результате которого был найден тромб в сосуде, питающем кровью кишечник. Нам об этом сказали, но мы ничего не поняли и только впоследствии узнали, что они именно тогда стали серьезно думать о немедленной операции. Созвонились с Нюшкиным хирургом из MGH, который сначала еще спал, так как была ночь, потом ответил, они все обсудили, в том числе состояние Таньки, которое действительно было уже очень плохим и слабым, и решили операцию сейчас не делать, а попытаться бороться с тромбом разжижением крови.
Буквально под утро появилась милая девочка-хирург в чем-то вроде тюрбана на голове, которая, посмотрев результаты рентгена и кетскена, вернула зонд на место, прихватила его нитками к коже живота, смазала воспаление мазью, которую дала нам с собой (что вообще-то бывает крайне редко) и отпустила.
Мы были измотаны, опустошены, мы еще не понимали, чем так страшен найденный тромб в сосуде кровоснабжения кишечника; вернулись, я возобновил питание через зонд, скорость поставил небольшую, чтобы Нюшка могла хоть немного поспать.
Кризис случился через пару дней. Не помню время, вечер или ночь, Танька позвала меня помочь встать с постели и отвести в туалет, я как обычно взял ее под руку, второй тащил стойку с питанием и повел в туалет. Что случилось, я не знаю и уже не узнаю, но буквально в проеме дверей — из ее комнаты в коридор — Танька не споткнулась даже, а просто вдруг, не издавая ни одного звука, начала падать. Причем я продолжал одной рукой держать ее, другой проклятую стойку с питанием, и в результате не успел ее удержать, она падала как-то тяжело, как подкошенная, не в бок, а вниз, я смог лишь немного амортизировать падение и не дать ей удариться головой об пол. Стойка опрокинулась, на нас и все вокруг сверху полилась эта мерзкая пища, я держал мою девочку за голову, смотрел в глаза и с ужасом видел, что они такие же расширенные, остекленевшие и недоуменные как у папы, когда он падал в обморок. И понял, что Нюшка упала, потому что потеряла сознание.
Я тут же позвонил 911, побежал за водой, чтобы дать ей выпить хотя бы глоток, вдруг это обезвоживание, продолжая разговаривать с дежурным, принимавшим вызов; это была обыкновенная практика, они предпочитают поддерживать непрерывную связь с тем, кто вызывает помощь. Буквально через минуту-другую мы услышали звуки сирен, скоро вошли парамедики, начался обыкновенный опрос, Таньку погрузили на кровать-каталку, и пока я искал испрошенный список лекарств и выписку из больницу, ее увезли. И я не успел сказать ни пуха ни пера, я вообще не успел сказать ей ни слова, а помчался вслед за бригадой скорой помощи, чтобы ехать следом.
Мы с Алешей никуда не поехали, перекусили в одном из ночных буфетов, сходили за Танькиными вещами, так как нам сказали, что ее после операции поместят в другую палату; не помню, как ждали, о чем говорили, на душе был камень. Меня тревожило ощущение какой-то неправильности и безысходности. Словно вы идете, спешите, времени мало, по какой-то дороге, вам указанной, и не можете перебороть чувство, что это не та дорога, что вам нужна, что все перепуталось.
Не помню, сколько было на часах, когда нам сказали номер палаты, где находится наша Танька, и мы туда пошли. Палата была огромной, на одного, с кроватью, стоящей посередине и круглосуточным дежурным, который не должен был ее оставлять ни на минуту.
Танька дышала тяжело, через кислородную маску, вся опутанная капельницами и какими-то шнурами, лицо было серое, с печатью муки, из носа все-также шла трубка, через которую продолжали отсасывать содержимое живота; я ее, конечно, схватил за руку, рука была теплой, но безответной, она была в медикаментозной коме.
Почти сразу появился Танькин хирург, который сказал, что операция прошла удачно, показала, что ошибок в предыдущей операции не было, сказал, что очень хорошо, что мы решились ставить зонд до большой операции, потому что нам – сказал он про свою команду врачей – было бы еще труднее. Он не сказал, что Таня бы не перенесла операцию, в которой удаляли бы опухоль, часть кишечника, пищевода и желудка, соединяя их новой схемой, вместе с установкой зонда. Но сказал вещь удивительную и не вполне понятную, что он не нашел признаков рака, опухоль есть, но она уже без рака и, возможно, еще одна операция не понадобиться.
Я совершенно лишен медицинских познаний; но так как моя мать была врачом, то я был воспитан на безусловном доверии врачам, что ту же Таньку очень раздражало. Она всегда все читала про свои и мои болезни, про лекарства, нам прописываемые, я же не считал необходимым все контролировать. Но рассказ хирурга все только запутывал, возможно, ему надо было оправдать бессмысленную вторую операцию, я не очень понимал, как он умудрился разглядеть структуру опухоли пищевода и без биопсии определить, что рака в ней нет. Глаз – алмаз?
Я так устал, мне было так не по себе, что я не столько анализировал, сколько пытался понять, что теперь будет. Хирург сказал, что спустя какое-то время они сделают кетскен, сейчас кетскен ничего не покажет из-за последствий операции, но потом это надо будет сделать и тогда уже решать, вырезать ли опухоль или оставить как есть. Тогда же прозвучало, что если операции по удалению опухоли не делать, то бедная Нюшка всю оставшуюся жизнь будет питаться через зонд, если операцию делать, то, если она с ней справится, можно рассчитывать на то, что она вернется к нормальной еде.
И здесь я откажусь от хронологического повествования, а расскажу о вещах, случившихся намного позднее, намного – то есть через три с небольшим недели, но для нас это были века, — когда Танька на короткий момент окажется дома, а затем мы вынуждено поедем в emergencyroom, то есть в отделение неотложной помощи NewtonWellesleyHospital. Там Таньке по инициативе дежурного врача сделают не только рентген, но и кетскен, который к этому моменту Нюшин хирург еще не назначал, и найдут кровотечение и большой тромб в сосуде, питающем кишечник, практически оставляя кишечник без нормального кровоснабжения и, значит, полем для легкого развития инфекций и воспалений.
Еще позднее я поговорил с одним врачом, имевшим большой российский опыт, и он сказал мне, что при наличии тромба в сосуде, питающем кишечник, ставить зонд было нельзя. Что вообще весь ход лечения должен был быть другим, надо было сначала решить проблему с кишечником и только после этого думать об операции и установке зонда. Этот врач сказал, что не понимает, как тромб в сосуде не заметили при более ранних исследованиях, что изменилось, когда этот кетскен сделали в emergencyroom? И сказал, что при таком ходе лечения, которое к ней применяли, Танька была изначально обречена.
У меня нет никакой возможности проверить эти слова, я знаю, что, когда они обнаружили тромб в сосуде кишечника в emergencyroom, они думали об операции по его удалению, советовались с ее хирургом из MGH. Но время было упущено, Нюшка была уже настолько слаба, что с большой вероятностью не перенесла бы эту операцию. Это очень напоминало то, что случилось с моей мамой, у которой нашли огромное количества метастаз только за пару недель до смерти, когда операцию делать было поздно. А до этого делали исследования много раз и ничего не находили. Это напоминало и мой случай, когда сначала из-за ковида был слишком поздно поставлен диагноз рака простаты, а потом еще ждали более полугода, во время которого рак очень быстро развивался, чтобы сделать операцию, которая меня превратила в инвалида. И если бы мы не ждали в случае с Танькой эндоскопии и кетскена более четырех месяцев, и кетскен бы показал наличие не только опухоли, но и тромба, то у нее были совершенно другие шансы. Танька была недообследована, само обследование оказалось неполным или неточным; вторая операции по проверке, не допустили ли они ошибок при первой, была излишней и ошибочной, как, кажется, и многое в процессе лечения. И уже точно вместо того, чтобы делать полостную операцию человеку почти без сил, надо было удалять тот же тромб, время, возможно, еще было.
Еще раз – у меня нет возможности проверить эти слова, но я решил рассказать о них, лишая, конечно, свое дальнейшее повествование интриги, но без этого отступления я должен был просто рассказывать, как моя несчастная девочка боролась с болезнью, ошибками врачей и исследователей, с непонятными задержками и прочим. Характерно, что Нюшкиного хирурга я больше не увижу. Я буду ездить к Таньке каждый день часов по 10 на протяжении двух недель, но он приходил к ней только тогда, когда меня не было. Более того, даже по телефону теперь с ним связаться ни я, ни Алеша не могли, можно было позвонить, что-то спросить или передать, а потом через его ассистентов нам отвечали. Почти дословная копия поведения моего хирурга, который поняв, что операция им проведенная, даже близко не соответствовала обещанным результатам, просто исчез.
Когда я через пару дней рассказал Таньке о словах ее хирурга после второй операции, чтобы поддержать ее, хотя все равно многое не понимал, она посмотрела на меня с неодобрительным недоумением и без радости: то есть рака вообще нет, они ошиблись? — Нет, рак был, по словам твоего хирурга, но, возможно, его вылечили химия- и радиотерапия. – Почему же тогда я не могу глотать и мне не становится лучше? – Потому что – если я сам это понимаю – опухоль осталась, но теперь это не канцер. – И он это определил без биопсии, — качая головой спросила моя умная девочка. – Получается, что так. Она еще раз недоверчиво покачала головой, но сил у нее было так мало, что любой долгий разговор ее утомлял.
От второй операции Танька так и не оправилась, у нее возникли проблемы с ногами, она практически не могла ходить; сама и без помощи – точно нет; возможно, повредили нерв, возможно просто общее состояние было таким слабым, что двигалась она с трудом. Но это стало понятно потом.
Но вернемся к хронологии. Я намеревался рассказать, как прошли следующие несколько дней, пока она после операции была в медикаментозной коме, а я просто сидел рядом часами, держал ее за руку, и говорил, говорил, говорил, с трудом сдерживая слезы. Все меньше и меньше верилось, что нас впереди ждет удача.
На третий день ей перестали давать те препараты, что держали ее в состоянии сна, в какой-то момент она открыла глаза, посмотрела на меня и сказала тихо: я умираю. Не спросила, а констатировала. Я ее обнял и прошептал: маленькая, ты просто проснулась после операции, все будет хорошо. Раньше я говорил о двух моментах слабости, которые зафиксировал в ее поведении во время всей болезни, это был первый. Непонятно, она это сказала, находясь отчасти под наркозом, отчасти во сне и реагируя на этот сон? Или же она уже проснулась и могла понимать, что происходит? Нет ответа.
Алеша уже уехал, он приходил, пока Танька лежала в коме, мы постоянно созванивались, иногда он очень кстати работал переводчиком по телефону, если требовалось максимально точное понимание слов и действий медиков. Уже потом, когда все кончилось, и я попытался обсудить с ним действия врачей, он сказал: даже в раю за ней не могли ухаживать лучше. И если говорить о медперсонале, прежде всего, в отделениях интенсивной терапии, не только больницы MGH, но и NewtonWellesleyHospital, куда мы в итоге попадем, то действительно это были высококлассные специалисты, обеспечивавшие идеальный уход. В обычных отделениях, куда Таньку переводили из палат интенсивной терапии, чего Алеша уже не видел, были уже проблемы, наверное, типичные для больших больниц и большой нагрузки на медсестер. А вот что касается самого курса лечения, даже если вывести за скобки моего собеседника с российским медицинским опытом, просто называвшем это врачебной ошибкой, с неправильно и неполно проведенным обследованиями, ошибочным ходом лечения, то я теперь во всем сомневался. Но и сомнения не приносили облегчения.
Две недели после операции были очень тяжелыми, ей опять подключили питание через зонд и продолжало происходить то, что и раньше. У нее был либо непрерывный понос, по 20-25 походов на горшок, или газы, вздутие живота, что было понятно, если знать, что кишечник кровью не питается нормально и просто не справляется с поступающей через зонд пищей. Но мы этого не знали. Мы вопрошали, когда же это кончится, почему пища через зонд не усваивается, нам отвечали, что все идет правильно, просто организм должен привыкнуть, все идет хорошо, скоро понос и вздутие живота прекратится; но этого не происходило.
Я сидел с ней все время; когда перевели в обыкновенную палату, начались проблемы с медсестрами, то есть Танька жмет на кнопку вызова, и никто не приходит, и то, что это не единичный случай, говорили истошные крики «Help!» порой звучащие от пациентов из соседних палат. Но, может быть, пациент был не в себе? Поэтому если моя Нюшка просит помочь меня, я, конечно, помогаю. Так как походы в туалет были очень частыми, ей поставили так называемый комод, туалет в стуле, чтобы ей меньше надо было идти, ибо ноги не слушались. Я просто брал ее подмышки и пересаживал как ребенка на этот комод, у нее уже не было сил стесняться, попу она вытирала сама. Меня же персонал постоянно, но мягко ругал, что я делаю что-то сам, что меняю ей подгузники, но я делал, только если они не приходили сразу, а она просто умоляла посадить ее на горшок, чтобы не обделаться в постели. Ее мыли, пробовали давать судно, но в него сходить у нее не получалось, нужна была сидячая поза. Это было, конечно, мучение, но я был согласен делать это вечно.
Она ведь все терпела, не жаловалась, она находилась в той ситуации, в которую попала и не сетовала на судьбу и не предъявляла претензии, она честно боролась, она пыталась верить в успокаивающие слова, что вскоре все наладится, а даже если испытывала сомнения, никогда ими не делилась. Она не хотела никому делать больно, она показывала такой образ стойкости, стойкости в слабости, стойкости в немощи и безвыходности, мужества и достоинства, которое не уменьшалось от того, что она каждый пять минут, а иногда чаще, просилась на горшок и потом вытирала попу, кидала скомканную бумагу в мусорку, не попадала, салфетка падала на пол, я поднимал ее, кидал в этот походный унитаз, снимал пластиковый мешок, сворачивал его, завязывал узлом и выкидывал в мусорку. И вставлял в комод новый пакет. Пространство жизни сузилось до какой-то щелки, как в детской копилке, в нее уже никто и ничто не помещалось, но структура личности, мученицы, стойкой и непреклонной, не менялось. Хотя шансы падали с каждым днем.
Попутно я обнаружил еще одну неутешительную деталь. Пытаясь как-то поддержать свою Нюшку словами, я пару раз прибегал к воспоминаниям. Ведь мы прожили огромную (хорошо – не огромную, большую) жизнь, где было много всякого, в том числе такого, что приносило нам когда-то радость или даже счастье, или было смешным, или просто очень важным, но, когда я пытался вспомнить это и апеллировал к ней: Нюша, а ты помнишь? Помню, — отвечала она без энтузиазма: конечно, помню, — и не проявляла никакой радости. Обращение к прошлому не помогало, не помогало вообще ничего, кроме личного присутствия, потому что за все это время моя скромная девочка, деликатная и благодарная, ни разу не сказала мне: слушай, ты, наверное, устал, ты здесь целый день, езжай-ка ты домой, перекусишь, отдохнешь и потом мне позвонишь. Ни разу, понимаете, ни разу, что говорило о том, что со мной ей лучше, и не надо никаких воспоминаний прошлого, они не работают, только здесь и сейчас, только быть рядом и держать за руку, сажать на горшок, что-то бухтеть, быть вместе. И больше ничего.
Дней через 10 встал вопрос о выписке, ничего не улучшилось, только сил стало меньше, и нас стали уговаривать ехать в рехаб, уверяя, что дома я с ней не справлюсь, что все кончится больницей или emergencyroom, что и произошло. Но Танька очень просилась домой, она устала, она еще надеялась и, понятно, она хотела курить, чего в рехабе ей бы не позволили. У меня же были свои резоны. Так как мы еще ничего не знали о тромбе в сосуде кишечника и не понимали, почему ничего не усваивается, я решил попробовать дома уменьшить скорость подачи пиши, от чего ей становилось немного легче, и частично вернуться к кормлению через рот. Я пытался обхитрить неизбежность, о которой ничего не знал, но в рехабе никто бы меня слушать не стал, они точно так же гнали бы бессмысленное кормление на максимальной скорости, убивавшее ее, и пытались бы глушить понос имодиумом.
А я помнил, как у моей мамы обнаружили рак почек в начале 90-х в России; конечно, она была врачом с какими-то связями, поэтому сравнение некорректно, но все равно все исследования были сделаны в первые же дни. И операцию по удалению одной почки полностью, а второй частично провели практически мгновенно. Это было почти сорок лет назад, я до сих пор помню имя маминого хирурга на Песочной – Михаил Иосифович Школьник. Помню, как удивили меня его слова: не могу поехать в отпуск, хотя меня все гонят, но я просыпаюсь в этом отпуске на второй день и думаю: почему моих пациентов оперируют другие, а не я? Да, мы, как всегда в России, за все платили и благодарили, но мама прожила после этой операции почти тридцать лет до своих 89.
Может быть, в России мою бедную девочку бы спасли? Нет ответа, жизнь не проматывается назад для исправления ошибок и второго шанса.