Главка сорок первая: химия и жизнь

Главка сорок первая: химия и жизнь

На первом визите к хирургу после больницы Таньке сказали, что хотя все вырезали с запасом, химиотерапию ей пройти надо. Она была обескуражена: как же так, все вырезали, она теперь чистая, и все равно химия? Ей очень не хотелось, она была наслышана о том, как это тяжело, что некоторые женщины между химией и просто медленным уходом выбирают вариант без химии, что выпадут волосы и вообще. Но хирург, а потом онколог были непреклонны, химиотерапия обезопасит от рецидива, делать надо. И Танька начала ездить на химию.

Сначала я ее возил, но процедура  длилась целый день, вместе с предварительными анализами крови это занимала часов 5. Я пробовал разные варианты, привезти и ждать, появлялась еще проблема парковки, так как это был район с конгломератом госпиталей, и запарковаться было проблемой. Потом просто привозил, ехал домой, а потом приезжал забирать. Но наиболее экономичным, при условии, что мне надо было работать, был путь с вызовом транспорта, его заказывали на определенный час, после конца процедуры надо было звонить, и машина вскоре подъезжала.

После первой химии Танька ничего особенного не почувствовала, но очень скоро самочувствие начало ухудшаться, и это моментально сказалось на анализах крови, которые делали перед сеансом химии. Причем кровь портилась так быстро, что несколько раз химеотерапию переносили, а для восстановления крови назначали специальные уколы, каждый из которого стоил огромные деньги, чуть ли не 5 тысяч баксов, но все это покрывала страховка. Таньке немного грело душу, что она получает столь дорогостоящее лечение, можно только представить себе, что бы было, если бы не страховка: собирай чемоданы и обратно в Петербург, на Песочную.

Более того, начали выпадать волосы. Сначала просто редели, редели, она их как-то зачесывала, скрывала проплешины, а потом как-то провела расческой по голове, и на расческе осталась огромная прядь волос, будто скальп сняли. Нюшка была готова к этому, и все равно страшно огорчилась, заплакала, я ее утешал. Мы были готовы к этому, она еще до химии ездила на примерку и выбор парика, париков было даже несколько, но носила она почти всегда один.

Но в немногое свободное время старались выезжать в окружающие парки, Танька предпочитала сидеть на скамейке, но я пытался заставить ее хоть немного пройтись, поначалу она еще соглашалась, а потом сил не хватало, и она просто сидела и ждала, пока я пройдусь по какому-нибудь маршруту.

Все это продолжалось несколько месяцев, точно сколько, уже не скажу. Одним из развлечений, если мы с Танькой долго сидели на скамейке в парке, был перебор мест, куда мы сможем поехать, когда она поправится и наберется сил. Пока мы ездили недалеко, из Нью-Йорка в Филадельфию и Вашингтон, потом на Ниагарский водопад, все это на машине, потому что недалеко и просто. Но хотелось посмотреть на Юг, все эти Бермуды и Багамы, и Запад, Неваду, Калифорнию, деньги были, хотя за Алешку приходилось платить постоянно и немного больше, чем раньше. Но его учеба подходила к концу и можно было ожидать, что он начнет работать (знали бы мы, как это окажется в результате, но все свое время).

Есть еще одна тема, которой я хотел бы коснуться. Если в некоторых местах моей истории я кажусь излишне чувствительным и представляюсь таким избыточно нежным и заботливым по отношению моей девочки, то это не совсем так. Если говорить о периоде до первой болезни, то я был, скорее насмешливым и сдержанным, а когда появились основания для тревоги, то все равно больше все носил в себе, нежели изливал на нее. Просто я пишу сегодня, глядя на все в обратной перспективе, и то, к чему я относился довольно спокойно, сегодня уже видится иначе, и я жалею, что не проявлял чувств во время. Но это было не так и просто, в наших традициях была каноническая сдержанность, как проявление хорошего тона, это поколенческая и культурная черта, плюс черта характера, не только моего, но и Танькиного. Она сама была холодновата в манерах и того же ожидала от меня, что я и делал, если не впадал в насмешливое буйство, разыгрывая то сурового мужа, каковым, собственно говоря и был для всех, то просто откровенно дурачился. Но я еще расскажу, как удивила она меня перед самым концом, когда я уже не мог сдерживать ни нежность, ни отчаянье и гладил ее по ручке, а она, нежная и железная Таня, посмотрела на меня с недоумением и даже осуждением и сказала сначала мне, а потом посмотрев поверх моей головы на Алешу: в нашей семье были не приняты эти телячьи нежности, у нас не было ни Юрочки, ни Нонночки, а только Зоя и Саша.  Но руку свою не убрала, оставив ее в моих пальцах, замерших поневоле.

Но об этом я еще расскажу.

Насколько быстро она поправлялась можно было судить только по тому, соглашалась ли она на прогулку или другие проявления активности, типа, поездки в магазин , потому что жалоб от нее я вообще практически никогда не слышал. Но если она соглашалась поехать погулять и не просто сидела на скамейке, а шла со мной, это означало, что ей лучше, и мы можем думать о дальней поездке более предметно.

Друзей, как вы поняли, я не нажил, но, кроме родителей, в Бостоне жила семья папиного двоюродного брата Володи Фрейзона, мы виделись, в основном, на днях рождения и других застольях у папы. А в соседнем штате, в Род Айланде, его столице Провидансе, жила моя кузина, дочка дяди Юры, Вика с семьей, и мы ездили к ним чаще, чем к другим. Кузина была замужем за американцем канадского происхождения Морисом, которого все звали просто Мо, по-русски он знал всего несколько слов, так что общались либо по-английски, либо без Мо, что ему надоедало и он пытался куда-то еще пойти. У них было двое очень симпатичных детей Соня и Илья, которые, не смотря на русские имена, по-русски говорили и читали тоже плохо. Но по взглядам, как эстетическим, так и политическим Вика и Мо были наиболее близкие к нас, левые. Оба преподавали, Мо ездил в Бостон в университет Эмерсона, где преподавал музыку в ее связи с компьютером, Вика русский и другие языки в университете Брауна и вокруг. Плюс они играли в ансамбле, так как Вика пела песни, которые в России назвали бы народные или популярные.

Таньке Вика очень нравилась, в том числе внешне, Вика была в маму, тетю Лилю, яркие уверенные в себе, напористые  брюнетки, но Лиля жила в Нью-Йорке, и только совсем ослабев, переехала поближе к дочери, но до этого было еще далеко.

Мо был тоже очень яркий, не смотря на профессорскую должность, периодически брал гитару и шел в какое-нибудь людное место играть. Раскрывал футляр и в него бросали мелочь, однажды подошел полицейский и спросил лицензию, ее с собой не оказалась: постарайтесь не забыть принести в следующий раз. Пару раз послушать игру профессора на улице останавливались его студенты или приятели, в России такое было бы позор и скандал: уважаемый профессор играет за пару квотеров на улице, но здесь все было в рамках нормы, личная жизнь подчиняется другим законам. Да и играл он не ради денег, понятное дело, а для удовольствия. Или, как сказал мне как-то Пригов, который днем писал, а ночью рисовал: надо же как-то убить время, телевизор же я не смотрю.

Тот ролик с примером пения Вики, которым я закончу это главку, я записал за пару недель до болезни Таньки, скорее всего, на День благодарения, поэтому на диване Таня и моя мама. Качество видео, соответствующее моменту, на телефон.

 

Главка сороковая: болезнь, проба пера

Главка сороковая: болезнь, проба пера

Беда всегда приходит неожиданно, даже если ты ее ждешь. И часто она приходит сначала как черновик, просто попугать и показать, как все это близко, и может уйти на время, сделать вид, что ее нет, все кончилось, пустые страхи, а потом вернуться и добить по-быстрому.

Американская медицина своеобразна. От Гарварда мы (Танька как член семьи) получили хорошую медицинскую страховку Blue Cross Blue Shield, и я сразу пошел в ближайшую к офису Гарвардскую больницу (название забыл), где выбрал себя англоязычного врача, PCP по-английски. Не то, чтобы я считал, что русский язык ухудшает квалификацию, просто мне было интересно узнавать новое. В результате я за без малого двадцать лет поменял четырех (если не больше) врачей, придя в результате к русскоязычной.

Танька же сразу, посоветовавшись со знакомыми и родственниками, пошла к известной в русских кругах Алле Нейштадт из госпиталя Newton-Wellesley, куда нам, пока мы жили в Сомервилле, ехать было далеко, почти также далеко как к родителям в Ньютоне. Но помните мою теорию, что некоторые места обладают зоной притяжения, ставишь ногу, а потом через некоторое время оказываешься в этом месте еще и еще раз. В любом случае отношения с Primary Care у Тани сложились хорошие, и она ездила к ней с удовольствием. Прошло какое-то время, и на одном из приемов Таня спрашивает своего врача, а когда вы меня пошлете на узи малого таза, меня в Петербурге каждый год гоняли на такое узи в Институт Отта? — А вас что-то беспокоит? – Нет, но ради профилактики. – Ну, если вы хотите, то пожалуйста, но мы здесь направляем обычно, если что-то беспокоит. – Давайте, на всякий случай.

Если бы не этот всякий случай, все было бы еще хуже. Танька поехала на узи, а когда пришли результаты, Алла Нейштадт тут же направила ее на компьютерную томографию, и мгновенно был поставлен диагноз рака яичника. Можно было идти к хирургам своего госпиталя, он считался продвинутым, но Танин доктор посоветовала ей светилу в своей области из госпиталя, специализирующегося на женских болезнях. И все закрутилось. Я, конечно, испугался, ездил с Танькой на все подготовительные тесты, на прием к светиле, который оказался пожилым евреем, отказавшимся принимать Таню без переводчика. Я полагал, что нашего английского вполне достаточно, и переводчика мы не заказали. Но светила, высунув нос из кабинета и узнав, что переводчик не заказан, сказал что без переводчика принимать не может, слишком важные вещи надо обсуждать, и мы вернулись с заказанным переводчиком через день или два.

Врачу нужно было согласие на разные варианты операции, если разрезав живот, он увидит нечто неожиданное и на эти неожиданности хотел получить внятное согласие. Танька посмотрела на меня, я кивнул, раз доверяешь врачу жизнь, приходится доверять во всем. То есть он получил разрешение вырезать все, что посчитает нужным.

Не помню, как звали переводчицу, но она работала давно и была скептически настроена, по крайней мере, к некоторым особенностям американской медицины, давая попутно советы: видите на столе у хирурга семейную фотографию с детьми и внуками, поворачивайтесь и уходите. Ему нужно кормить семью, он положит на операционный стол, даже если это не очень нужно.

Танька как всегда в трудных обстоятельствах демонстрировала холодное спокойствие, но это не означало, что она не беспокоится, просто она никогда этого не показывала. И я это узнал, услышав часть ее разговора с мужем ее одногруппницы по Политеху, который в России был главным патологоанатомом Новгорода. И я услышал, как ее голос дрогнул, когда она спросила, соглашаться ли на то, чтобы все вырезали, если это будет нужно? – Не думай, вырезай все, жизнь твоя хуже не станет, поверь мне. И она благодарно закивала головой. Она боялась, что вырежут все женские органы и брезгливый муж, не захочет с ней жить и спать, кто-то ей, видно, рассказывал эти истории.

Я помню, как мы приехали рано утром в день операции в Brigham and Women’s Hospital, очень долго ждали, пришла новая переводчица, которая была до того момента, как Таньку увели, и сказала, что ей позвонят, когда будет понятно, когда Таня отойдет от наркоза. Не помню, сколько я ждал, кажется, до вечера. Звонил родителям, звонил Алеше, а у самого было так плохо на душе, так тяжело и одновременно пусто. Наверное, что-то внутри меня примеривалось к самому худшему, и я этого худшего страшно боялся.

Уже давно стемнело. Не помню, позвонил ли мне сам доктор или его ассистент, но меня позвали в палату интенсивной терапии, где моя Нюшка спала под наркозом, лицо было усталое и серое. Я взял ее за ручку, и сидел, попутно отмечая, что хотя палата интенсивной терапии, считай, реанимация, врачи и персонал ходят в своей уличной обуви, как и посетили вроде меня. Никаких бахил, в операционной они, кажется, есть, но хотя я бывал в операционных, но на каталке и ног было не видно.

В какой-то момент Танька наконец проснулась и что-то очень недовольное мне сказала. То есть с места в карьер стала упрекать, не помню за что, она потом тоже не могла вспомнить, но очнулась недовольной, я же был счастлив, что она жива и все более-менее. Тут же прибежал доктор, пришла переводчица, он сказал, что все в порядке, что были затронуты яичники, но он вырезал от греха подальше все женские органы.

Палата у нее была естественно одноместная, госпиталь хороший, меню еды для заказа вполне обширное, меня в очередной раз удивило, что американская медицина, кажется, не знает такого понятия, как диета. Что любишь есть, то и заказывай. В самом меню шашлыков, конечно, не было, но все остальное вроде присутствовало. Таньку продержали обычные три дня, выписали, но через день опять вернули, потому что она стала жаловаться на боль в ноге, и хирург испугался, на задел ли он нерв, вернул Таньку в больницу, но через день стало легче, и ее выписали.

Наш дом был не вполне приспособлен для послеоперационной больной, но Танька была железной, ни одного стона, ни одной жалобы. Лежала, иногда вставала, все было более-менее. Я помню, что операция была, кажется, 7 марта, а 12 марта у нас годовщина свадьбы, и я уговорил ее пригласить родителей, которые ее после операции не видели. Она сначала возражала, говоря, что сил совсем нет, но я сказал, что все хлопоты по столу беру на себя, а так как Танька любила застолья, то со скрипом, но согласилось.

То, что произошло во время этого застолья, не вполне мне до сих пор понятно. Моя мама и Таня обладали слишком разными темпераментами, маме не хватало в Тане эмоционального отклика, она были слишком холодна на ее вкус, плюс культурная разница, мама, прожившая почти всю жизнь в Ленинграде, все равно оставалась такой провинциальной женщиной, что, наверное, не лечится. И еще у нее было плохо с юмором, она его не всегда понимала. Короче, они пришли, сели за стол, выпили, может, одну-другую рюмку, и тут моя мама совершенно неправильно интерпретировала мой тон. У меня есть такая манера как бы шутливо, но грозно рычать на жену, она все это прочитывала правильно, а маме, наверное, показалось, что жена меня достала, в том числе своими болезнями, и я ею всерьёз недоволен. И она совершенно неожиданно, не с того ни с сего, вдруг повернулась к моей Таньке, еле волочащей ноги после операции, и заявила, что никогда ее не любила и всегда ощущала ее себе чужой и чуждой.

Мы, конечно, все охуели, а за столом был папа, Алеша, они тоже остолбенели, а мама как ни в чем не бывало продолжает есть, будто не сказала невестке в лицо вещи, в общем и целом невозможные. Папа попытался было спустить ситуацию на тормозах, сказав, а что такого, сердцу, мол, не прикажешь. Я ответил маме со всей возможной резкостью, я всегда был на стороне Таньки, и не могу представить себе, чтобы предпочел чьи-то интересы выше, чем интересы мой девочки. Мы еще поговорили на повышенных тонах, но все это было настолько дико, настолько разрушительно, что через пять минут мои родители встали и пошли к дверям. Мы молча вышли их провожать, дверь закрылась, они уехали.

Сказать, что я был взбешен, не сказать ничего. Мы не виделись несколько месяцев, мама наотрез отказывалась извиняться, папа как заезженная пластинка твердил, а что такого она сказала, пытался шутить: любит-не любит, плюнет, поцелует. Если бы Танька мне сказала, что я больше твою мать в своем доме видеть не хочу, так бы и было. Ей почему-то более всего было обидно, что ей было заявлено о нелюбви свекрови через 5 дней после тяжелой операции и на годовщине свадьбы. Но она не умела долго обижаться, она, конечно, не простила мою маму, но сказала, это твоя мама, я не хочу, чтобы ты винил меня, если вы с ней поссоритесь. Ничего, перетерплю.

Я уже не помню, как и когда мы как бы помирились, даже мамин брат дядя Юра, с которым у Таньки всегда были нежные отношения, извинялся за маму и крутил пальцем у виска, говоря, что у нее не все дома. Но мама не извинилась, а мы в скором времени помирились без слов, и попытались жить дальше. Но я переживал и переживаю все это до сих пор, и полагаю, что именно я спровоцировал маму своими дурацкими шутками и розыгрышами, надо думать, с кем  и когда шутить. Бедная моя девочка, она тоже хранила эту обиду, совсем незаслуженную, и более обижалась на моего папу, которого любила, конечно, больше, он был более вменяемым, она вообще уважала мужчин, ее отец рано умер, и она думала, что мой папа будет ей как бы отцом, и то, что он не защитил ее, ее покоробило. Но я тоже всегда был на стороне своей жены, кто их защитит, если не мы.

 

Эффект домино

Эффект домино

 Многие догадываются, что главное в стратегии Трампа является слово again, не только основное в его лозунге, но и являющееся концептуальным. Он опирается не на новое, а стремится повторять известное. В принципе это и есть традиционные ценности, попытаться добиться успеха, шагая обратно к прошлому.

Но и отгадка или противоядие этого повторения тоже лежит естественно в прошлом. Скажем, угрозы своим же бывшим союзникам в Дании и потенциально во всей Европе — это стратегия канонерок. Она возникла от желания более сильного государства склонить к подчинению более слабое с помощью посылаемой к берегам последней канонерки, которая огнем своих орудий заставляла это слабое государство принять предложение более сильного. Нас не должны смущать слова вице-президента Венса, который тут обмолвился, что надеется, что с Голландией все удастся решить без применения силы. То есть если Дания и Гренландия сдадутся без боя, то канонерку можно и не посылать, а если заартачатся, то можно и послать.

Но не менее интересно другая политическая концепция прошлого: стратегия домино, которую разработал госсекретарь президента Эйзенхауэра Джон Даллес, старший брат Алена Даллеса. С помощью концепции домино Джон Даллес обосновывал необходимость вмешательства Америки в войну во Вьетнаме: он полагал, что стоит только Вьетнаму стать коммунистическим, как его путём пойдут Лаос, Камбоджа и другие страны Юго-Восточной Азии, что во многом и случилось.

Однако сегодня когда на наших глазах возник правый интернационал, состоящий из правых и крайне правых режимов на разных континентах, есть основание предполагать, что они своим существованием подпитывают друг друга вне связи с местоположением режима и политической традицией, лежащей в анамнезе. Есть основания предполагать, что на возникновение режима Путина повлиял Берлускони и, как ни странно, Лукашенко, а уже сам Путин повлиял на Орбана, Фицо и того же Трампа.

Но есть политик, который пришел к власти через два года после Берлускони, но сохраняет режим личной власти дольше других членов правого интернационала — это Нетаньяху с его коалицией правых и крайне правых партий.

И его важное место в правом интернационале подчеркивает не только поддержка Трампа, явно более акцентированная нежели поддержка ранее. Можно предполагать, что теория домино применима если не ко всем, то к ряду стран с крайне правыми режимами.

То есть понятно, насколько близки Путин и Лукашенко, и уход с политической арены Путина почти наверняка станет концом правления Лукашенко, а также Орбана и Фицо. Хотя пример Путина явно вдохновил и Трампа; возник бы вообще феномен Трампа без Путина — это вопрос. Но и обрушение режима Трампа, несомненно, повлияет на такие право-популистские режимы как Моди в Индии, а это запустит эффект домино в юго-восточном регионе, как падение Южного Вьетнама запустило коммунистическую реакцию в Лаосе и Камбодже.

Что же касается режима Нетаньяху, который, возможно, опрометчиво переходит от правых позиций ко все более крайне правым и является не только источником напряжения на Ближнем Востоке, но и парадоксальным образом поддерживает крайне правые тенденции у своих противников Ирана и других ближневосточных авторитарных режимов. И значит падение режима Трампа может запустить эффект домино не столько среди похожих, но и режимов иной политической и культурной основы.

Кстати, вопрос влияния культуры и в том числе политической культуры на становление право-популистских диктатур остается открытым. Перед приходом к власти Трампа предполагалась, что система сдержек и противовесов, укорененная в американской политической культуре, станет противовесом движения Трампа к абсолютной власти. Однако разрушительные по последствиям первые два месяца правления Трампа ставят эти надежды под сомнение. По крайней мере пока, никакого реального противодействия правый и крайне правый популизм Трампа не встречает. Возможно, количество должно перейти в качество, но это только предположение.

Понятно, что и предположения о реальности эффекта домино в нынешних обстоятельств не левого, как в середине прошлого века, а правого поворота являются спекулятивными и трудно доказуемыми. Но не больше, чем это было в ту пору, когда Джон Даллес выдвинул эту гипотезу на примере коммунистической угрозы для стран Юго-Восточной Азии. И паролем, возможно, является слово again. И прошлое величие держалось на стратегии канонерок и имперском синдроме, и сегодня желание войти еще раз в ту же воду позволяет предполагать, что навязываемая другим болезнь может свести на нет надежды, что будущее не впереди, а сзади. Более того, ранее разница между сильным и слабым была огромной, а сегодня вполне обозримой. Что доказала та же Россия своей войной с куда более слабой Украиной. И, значит, стоит споткнуться одному, как начнутся падения других, идущих не строем, но роем и спиной вперёд. Глаз на спине точно ни у кого нет.

И еще одно предположение. При крайнем заносе вправо, руль инстинктивно выворачивают влево. Можно ожидать, что реакция на крайний политический занос будет такой же.

 

Главка тридцать девятая: Алик, Алик умер

Главка тридцать девятая: Алик, Алик умер

В Москве, где проходила конференция по Пригову, я, конечно, повидался с оставшимися друзьями Мишей Шейнкером и Аликом Сидоровым. С Аликом мы часто разговаривали по телефону, и звучал он обычно, но при встрече я был поражен, насколько он сдал. Что-то было с глазами, наверное, последствия диабета и катаракты или глаукомы, он практически не снимал темных очков. Но и физически он сдал невероятно, его постоянно кто-то поддерживал под локоть, и во время панихиды по неверующему Пригову на Донском кладбище, и когда вечером он позвал друзей на поминки по Пригову в свою студию.

Я уже говорил, что между нами, вернее, между мной и Аликом встала его позиция с поддержкой Путина, он не самого Путина поддерживал, да и Путин в 2008 еще не раскрыл свои совиные крыла, а движение в сторону того, что считал национальным возрождением, и я переубедить его не мог. Но Алик оставался благородным человеком, наши политические расхождения никак не влияли на его отношения ко мне. А относился он с таким спектром, в котором было все – и уважение, и неподдельный интерес к моим работам, и забота почти отеческая. Мы ведь это всегда ощущаем, если кто-то нас бескорыстно любит, и много ли таких людей на свете, которым мы по-настоящему дороги? Но я преодолеть раздражение из-за его политической позиции не мог.

И все это наслаивалось на печаль по поводу его физического состояния, которое по голосу в телефоне я не смог понять, а теперь видел, как Алик уже не тот. По возвращению в Америку мы продолжали почти постоянно перезваниваться, я, увы, преодолевая неприятное чувство, вызванное его наивным путинизмом, и звонил сам может быть реже, чем надо. Тот звонок оказался настолько рельефным, что врезался в память почти дословно. Я набрал его номер, долго никто не подходил, я собирался уже вешать трубку, когда услышал знакомое «але», с раскатистой хрипотцой, но совершенно в другой какой-то плачущей тональности. «Алик, привет, как вы?» — «Миша, мне не очень хорошо, я упал, упал и не могу встать. Лида спит в соседней комнате, но она меня не поднимет, я слишком тяжелый». – «Алик, вы ударились, что-нибудь сломали?» — «Нет, я просто пошел за телефоном и упал, споткнулся и не могу встать». – «А есть кому позвонить или сразу в скорую?» — «Я не знаю, как звонить, вы не можете – я вам продиктую номер – позвонить Алеше и попросить, чтобы он приехал?» Алексей был сыном его приятеля и многолетним помощником, как в делах, так и в быту. «Хорошо, диктуйте». Я тут же набрал номер Алеши, объяснил ему ситуацию, он все понял и помчался к Алику. Больше я нашего Алика не видел и не слышал.

Как рассказал мне потом Алексей, у Алика был какой-то приступ или удар, то есть он не просто упал, а это было следствием чего-то более серьезного. С огромным трудом ему удалось уговорить Алика вызвать скорую, потому что он противился, беспокоился за Лиду и дочку Аню, у которой, к сожалению, как раз в это время обострились ментальные проблемы, и за ней самой нужен был уход. Алик был слаб, тело почти уже не принадлежало ему, но дух был почти тем же неукротимым. Алексей мне рассказывал, что Алик рвался в драку с санитаром, потому что ему не понравилось отношение санитара к чему-то. Я тут же вспомнил, как Алик рвался драться с милиционером в электричке, более сорока лет назад, по пути в мастерскую Ильи Кабакова. И еще как мой бедный Нильс, умирающий, не имеющий сил встать с земли во время прогулки и скулящий от боли, вдруг начал рваться на проходившего рядом дога, потому что инстинкт сильнее физических и моральных сил.

Алик умер на следующий день. Для нас с Танькой это была потеря, стоящая в ряду ухода Вити Кривулина и Пригова, но к Алику была еще страшно несправедлива жизнь. Пригов умер на взлете славы, Витя настоящего признания так и не дождался, но не смотря на свой рак, был во всеоружии своего интеллекта и как всегда бурлящих планов. Алик умер почти как частное лицо, несмотря на все его заслуги перед современным искусством, и от этого было еще больнее. Я понимал, что произошло. Пока с конца 70-х по середину 80-х шло становление журнала «А-Я», выведшее московский концептуализм из андеграундной тьмы прямо к софитам славы, Алик при всей своей деликатности, был таким невольным диктатором в Москве, его все слушались, все подчинялись, от него все зависело, и немного, но повадки Карабаса Барабаса, управлявшего своими куклами, нет-нет, да прорывалось. Мы вообще всегда платим по счетам, но Алик вывел за ручку к славе целое художественное направление, которое, славы дождавшись, посчитало возможным его просто вычеркнуть из анналов. Мог бы написать: Господь им судья, но никто им не судья, и Алика как-то особенно жалко.

Мы с Танькой помнили, как с самого начал 80-х Алик приезжал к нам в Веселый поселок и устраивал нам праздник на несколько дней, часто снимал квартиру по близости, чтобы больше быть вместе, помогал Таньке с готовкой (больше советами), и был таким заботливым, каким бывают пожилые люди по отношению к внукам, хотя разница в возрасте была чуть больше 10 лет.

У меня сейчас все наслаивается, не путается, а напротив, существует в обнаженной откровенности, все эти наши друзья, уходящие один за другим и моя Танька, моя девочка, ушедшая от меня три месяца назад. Я говорю о том, что всех их потерял, но тот же Алик ушел на расстоянии, которое само по себе наркоз, а Танька ушла у меня на руках, сгорев за несколько месяцев, и я не могу найти себе место без моей девочки, моей маленькой Нюшки.

Алика кремировали, его прах забрал наш общий друг Валера Зеленский и отвез в свой дом в Крыму, куда мы все ездили все советское и постсоветское время. Он собирался развеять его в море, в районе Карадага, который Алик так любил и столько снимал, но так и не сделал этого. Я приезжал к нему в Старый Крым, красивая урна с прахом стояла на его письменном столе. Мы с Танькой посмотрели на нее, она покачала головой, я потрогал урну, я же писатель, я должен все пропускать сквозь себя. И даже в страшном сне не мог представить, что буду держать урну с прахом моей девочки, вот этой, стоящей рядом, а потом буду развеивать его в том месте у Чарльз ривер, где мы часто гуляли, сидели на скамейке у реки, смотрели на череду домов на противоположном берегу, и две белые, возможно алебастровые, скульптуры —  собачки и овечки, которые почему-то грели нам душу. Я стал у кромки воды, развернул пакет с прахом и постарался развеять, раскидать его максимально далеко, но тут подул сильный, холодный ветер в лицо, и весь прах вернулся на меня, на ноги и воду у берега. Золотисто желтый, какой-то сверкающий, не захотевший расставаться со мной. И я ничего не мог поделать.

А урна с прахом Алика, наверное, продолжает стоять на столе Валеры Зеленского. Надо будет спросить при случае.

 

Главка тридцать восьмая: скандал

Главка тридцать восьмая: скандал

Выставку готовили к открытию в здании напротив того, где размещался Девис центр, я назвал ее  «Конец двух эпох: Путина и Буша», я имел в виду не только завершение правления президентов двух стран (о рокировке Путина с Медведевым известно еще не было), но и то, как самые незащищенные представители двух обществ эти общества представляют. От Девис центра выставкой занималась милая девушка Сара (кстати, одно из самых распространенных и совсем не обязательно еврейских имен в Америке, что, скорее, говорит о близости американской культуры к Библии; так, кстати, и большая часть американских мужчин обрезаны, делается это прямо в больнице при рождении и совсем не для поддержки Израиля, а из-за медицинских соображений с понятными, однако, корнями).

Мы с Танькой тоже много работали, выставка – сложный механизм, состоящий из множества деталей. Был выпущен простой, но красочный буклет на двух языках, открывал выставку директор Девис центра  и известный политолог Тимоти Колтон. Все было мило и скромно, я стал задумываться о выставке и в России, тем более, что мы собирались первый раз после переезда посетить Петербург, где у Тани жила мама и сестра с племянниками, да и вообще на родину тянуло.

Так получилось, что тем летом я летал в Россию дважды, сначала вместе с Таней в Петербург. Ничего особенно не запомнилось, кроме двух характерных моментов. То есть ты какое-то время живешь вне России, приезжаешь, и в погружаешься в русскую жизнь мгновенно, без какого-либо перехода. То есть вышел за дверь и опять открываешь ее, никакого дистанции. И прежде всего, потому что окружающие, незнакомые тебе люди на улицах, в магазинах, в общем везде, идентифицируют тебя как своего. То есть у этих окружающих не возникает ни малейшего сомнения, что ты – свой, ниоткуда ты не вернулся, а жил здесь всегда как привязанный. Нам казалось, что мы будем отличаться, но универсальность многих веяний стирают границы, а язык дополнительно все склеивает. Никто не догадывается, что ты живешь за границей, и ты моментально включаешься в эту игру, по крайней мере, тебе тоже кажется, что ты здесь живешь всегда, едешь со всеми в одном плацкартном вагоне, просто вышел в тамбур покурить, и вернулся.

Второе впечатление касалось небольшого демарша, устроенного нам нашими племянниками при вручении им подарков, они насмешливо их приняли (американские джинсы), дав понять, что у них другие представления о моде, а Америку они не сильно, но презирают. Они-то знали и помнили, что мы приехали из Америки и дали нам понять, что мы – чужие. Танька немного расстроилась, эта вообще была тема небольших, но противоречий, мальчики росли без отца, мать и бабушка их, конечно, баловали, ограждали от любых трудностей, и Танька полагала, что кончится все это плохо.

Второй раз я полетел на конференцию, устроенную в Москве на первую годовщину смерти Пригова издательством НЛО, и здесь тоже выяснилось, что я кое-что пропустил, что Пригов за год в наступательном темпе канонизируется Ирой Прохоровой и ее издательскими структурами, неслучайно сборник, вышедший по итогам конференции назывался «Неканонический классик». Но прилагательное «неканонический» должно было спрятать уши этой самой канонизации, которая стала основной стратегией. Мой доклад «Кривулин и Пригов» был вне проблем возвеличивания одного из моих героев, он был о проблематике успеха, но я касался причин того, что именно московские концептуалисты и, прежде всего, Пригов были подняты на щит в самом начале перестройки вроде как чуждыми силами. И поднят по причине того, что деконструкция советского, хорошо, давайте проще, низвержение, высмеивание, унижение советского было на руку тем силам, которые поначалу шли вместе с властью, да и были ее частью, потому что это было им выгодно в конкурентном смысле. Мол, мы также выступаем против реанимации совка, просто Пригов и концептуалисты сделали это наглядным. Но Пригов и не думал обелять бенефициаров перестройки, но это сделали помимо его желания.

Я не представлял, что таким образом наношу удар по стратегии устроителей конференции, для меня это было обыкновенный анализ, который я бы показал и Пригову, потому что наши отношения не предполагали какой-то осторожности или недоговоренностей. Я задолго до кончины Пригова, кажется, в «Коммерсанте» или в «Русском телеграфе» опубликовал статью «Сахарный Пригов», где немного высмеивал те процессы далекой канонизации, которая проходила тогда как предвестие будущих раскатов, и Дмитрий Саныч и не подумал обижаться. Я вообще себе такое не представляю, чтобы Пригов мог обидится на анализ, тем более от меня, в дружеских чувствах и компетентности которого он никогда не сомневался. Наши отношения вообще были построены на легком подсмеивании друг над другом, что не мешало вдумчивости продолжительных бесед.

Однако я задел за живое. Левка Рубинштейн меня поблагодарил за точность и трезвость, но при этом я неожиданно стал свидетелем разговора между Ирой Прохоровой и одним из редакторов ее журнала. Где она шепотом, но что делать, если у меня такой слух, давала нагоняй своего работнику, что он не дал отпор оскорбительной для памяти Пригова инсинуации. Работник сначала даже не понял, о чем речь, так как по старинке воспринимал все вне процесса канонизации, но потом, науськанный начальницей, задал какой-то вопрос с тенью неодобрения, но сути я не запомнил.

Когда мы потом обсуждали все эти казусы в своем кругу, то Лева Рубинштейн нашел забавную аналогию, а именно с разговором Сталина с Крупской, которую Сталин за что-то упрекал и угрожал, что политбюро не потерпит семейных интерпретаций образа Ленина, у родственников нет презумпции вседозволенности. Мы посмеялись, сравнение друзей Пригова с Крупской представало забавным.

Именно так я все рассказал по телефону Таньке, когда позвонил ей вечером, мы вообще всегда и везде созванивались каждый день, даже когда были в ссоре и жили раздельно. Помню звонил ей из Болоньи, где жил в тюрьме, переделанной под гостинцу, но определенный тюремный колорит остался. Хотя мы в этот момент в Петербурге жили раздельно. А когда ездил в Финляндию, звонил и пару раз в день. Теперь мы тоже с ней посмеялись, не придавая происшествию значения. А зря.

Через пару месяцев, когда пришла пора превращать тексты докладов в статьи для этого самого сборника «Неканонический классик», мне позвонил довольно близкий американский знакомый, который, начав издалека, попросил внести ряд правок в мой текст. Я не запомнил, называл ли он число правок, но общий месседж был не в том, что я утверждаю, что Пригов и концептуалисты послужили бенефициарам перестройки для подтверждения их претензий на власть. А, мол, сборник посвящен Пригову, а у вас слишком много Кривулина. Не разрешу ли я ему самому внести необходимые исправления, а он перед публикацией мне обязательно покажет. Или просто пришлет поправки, и я их использую при редактировании. «Нет».

У меня есть такая черта, которой я не вполне управляю, я впадаю в бешенство. Это не означает, что я начинаю визжать или переходить на оскорбительный тон с ненормативной лексикой. Но я совершенно теряю и так мало присущую мне гибкость, и выражаю свои мысли с максимальным усилением без всякого учета того, кто именно со многой говорит. А проблема была в том, что говорил я с людьми, которые были моими приятелями.

И с Ирой Прохоровой я приятельствовал много лет, опубликовал много важных для меня статей в ее журнале, она издала в качестве монографии текст моей докторской диссертации, и мы всегда общались с полнейшим, как казалось, пониманием. Единственным эпизодом, омрачавшим наши отношения, был разговор на одной конференции еще до отъезда в Америку, где я рассказал ей о том, что мою книгу о Путине отказались печатать и эти, и эти, и эти (я называл издательства и имена наших общих знакомых). И Ира Прохорова с каким-то странным неожиданным раздражением, никогда ранее не звучавшем в нашем общении, сказала с каким-то неодобрением, если не омерзением. «Что же вы такое, Миша, написали, если все достойные издательства отказываются это печатать?» — «Да ничего, обыкновенный анализ». Но Ира была явно возмущена, и не трусостью наших знакомых-издателей, а мной, провокатором.

Близкие отношения у меня были и с тем представителем Иры, который позвонил с предложением радикально переработать статью о Пригове. Он помогал мне при социализации в Америке, в частности советами при составлении такого важного документа, как CV (это такая расширенная биография ученого-соискателя какой-то должности с подробным списком публикаций, наград, премий и так далее). Думаю, он был специально выбран Прохоровой, как человек мне близкий, писавший обо мне вполне комплиментарно, предполагая, что мне ему будет труднее отказать. Но я при совке не соглашался ни на какую цензуру, отказался вносить минимальные правки в два рассказа, которые были включены в сборник Клуба-81 «Круг» куратором от Союза писателей Юрием Андреевым в 1985. С какой стати я буду подчиняться каким-то цензорам сегодня, спустя 20 лет. Я высказал своему собеседнику все, что я думаю о его неблаговидной роли, не преминул напомнить, что использование Пригова в качестве обелителя репутаций героев приватизации и залоговых аукционов – отвратительно, и что-то еще не менее резкое.

Я не называю имен, потому что не в них дело, они были функцией, не они так другие, деньги, тем более большие деньги, меняют всех. Вспоминаю, как еще один наш общий приятель, часто ездивший на конференции Прохоровой в Москву, говорил, что таких гонораров он не получал ни на одной западной конференции. У вас товар — у нас купец.

Мне не свойственно жалеть о собственной резкости, мне было жаль, что в этой роли доставщика черной метки оказался человек, мне симпатичный, но ничего не поделать, историй о том, как самые приличные люди меняются под давлением обстоятельств, полно.

Танька, знающая, насколько я бываю невозможным, впадая в раздражение, не то, чтобы поругала или не одобрила меня. Она этого не делала вообще никогда. Но она косвенно попеняла мне, напомнив, что когда я поссорился из-за политики с друзьями детства и юности, то сказал ей успокаивающе: ничего, у нас еще будут друзья. И где они, спросила моя Нюшка, чуть-чуть надрывая мне сердце? Как где, вместо них появились друзья по андеграунду, Миша, Витя, Лева, Дмитрий Саныч, Алик Сидоров. И где они, где они сейчас? Да, Витя и Дмитрий Саныч умерли, но дружба не сильно продлевает жизнь, да и не предназначена для этого. «Тебе видней, не останься совсем один», — сказала она, и, увы, оказалась права. Эти категоричные максималисты оканчивают жизнь в гнетущем одиночестве, а вы думали принципиальность приносит прибыль? Только тешит самолюбие, не более того.

И хотя мне больно писать это, особенно сейчас, когда я остался совершенно один и это уже не изменить, я о многом жалею, особенно по поводу Таньки и ее болезни, в которой я живу какой месяц, ища ошибки, свои и чужие, и не прощая себя. Но что касается моей ужасной непримиримости, в том числе с близкими друзьями, помести меня как ножку циркуля в прошлое, я очерчу круг вокруг себя с той же определенностью, как делал это раньше. Горбатого – могила.