Об Мадуро

Об Мадуро

Примерно понятно, почему Трамп приветствует потенциальное свержение толстого Мадуро, а Путин и Эрдоган поддерживают венесуэльского автократа с аппетитом. Трамп обладает никак не меньшими авторитарными интенциями, чем маленький русский брат по музам по судьбам, но он не боится того, что боятся Путин с Эрдоганом — страшного народного бунта. Трамп, напротив, пару раз пугал народным бунтом реднеков (первый раз ещё Хиллари) — мол, народ не потерпит никакого импичмента.
Некоторые полагают, что Трамп не любит Мадуро, как левого, но это вряд ли — ни Путин, у которого при фальцете немало ноток левого популизма, ни Ким Чен Ын, левый тиран, как марш Маяковского, Трампа не смущают. В Мадуро американского брателло не устраивает его слабость позорная. И что-то такое из-за пропасти во ржи, где спрятался Заратустра в кустах, требует падающего подтолкнуть. А иначе как продемонстрировать реднекам свою богоданность?
А вот Эрдогана Турецкого и Путина Лиговского пугает любой бунт, как инструмент, не обязательно бессмысленный и беспощадный. Для обоих власть — сакральна, как жена Цезаря, не знающая руки гинеколога в перчатке, и менять ее можно только по процедуре, которую они полностью контролируют, называя эту процедуру выборами. Но это такие выборы, в которых их власть будет воспроизводиться как птица Феникс, то есть пока процедурное решето не превратится в дырку.
Понятно, что для автократа ссылка на демократию — уловка, мол, какие бы преступления не совершила власть, ее можно сменить выборами по нашим правилам, никак не иначе. То есть адмресурсом превращать выборы в долото дятла можно, а вам менять нас только по изъязвлению народа с урнами.
Это большая ошибка. Она из того же лукошка, что и чекистская мудрость: не пойман не вор. Мол, мы будем изголяться над процедурой и спереди, и сзади, а вы обязаны чтить эту процедуру, как прописи в первом классе, когда писали ещё ручкой-уточкой.
Для Путина Таврического это главный приём и главная надёжа: мол, они, терпилы западные, обязаны чтить уголовный кодекс, а я буду писать правила симпатическими чернилами, как Ленин, макая палец в чернильницу из хлеба.
Поэтому так страшит народный бунт, что его не пустить по рельсам демократических процедур, переписывать которые по ночам мастаки Чуров с Памфиловой. Народный бунт как свобода, приходит, нагой, пьяный в жопу, дышит туманами и перегаром и бросает не цветы на сердце, а лопатой по мерзкой харе.
Понятно, что Путин давно играет в дурака, и мог бы выйти из игры, когда ему подкинули валета в носках, но он все гребёт и гребёт с нарастающим пониманием, что если не спасёт его чудо-рыба-кит Собчак с Кудриным, то богоносец, лишённый пенсии и совести, его точно не пожалеет.
Почему русский бунт кажется бессмысленным и беспощадным? Да потому что злость у богоносца не столько на кровавого тирана в полосатой пижаме, сколько на себя, за то, что терпел, трусил, верил бабушкиным сказкам и приторной лести, под звуки которой его наябывали, как героя поэмы «Кому ещё на Руси дать».
Ненависть к себе, к своей слепоте и дурости, она круче взбивает пену, что твой лысый помазок для бритья, и участь Чаушеску или Саддама кажется ироническим фильмом ужаса про картонного румына Дракулу с большим грустным носом. Богоносец мстит за десятилетия молчания и долготерпения, и ему глубоко с прибором кого поднимать на вилы, главное вперёд и с песней.
Это тебе не веселый венесуэльский карнавал с блестками, где переворот каждый второй сочельник, президент — бывший водила львовского автобуса, демократические процедуры как никак, но выпускают пар, и злоба не копится, не прессуется точно немая перина принцессы, чтобы сжаться в ржавую пружину и булыжник пролетариата.
Богоносец бунтует редко да метко: бей в глаз не порти шкурку, русский бунтовщик, что хуже Радищева в парике, нападает не как тигр или лев, крадучись, картинно готовясь к прыжку с помощью длинного разбега наперегонки с жертвой. Он нападает как медведь: за секунду до того, как снимет с тебя скальп вместе с головой-полушкой, он кажется пьяным, веселым, добродушным, нос в табаке и сопли на лацкане. А потом раз — и пиздец гражданский. А потом расхрабрившись на крови жандармов на столбах, Чубайса из окна в зеркальном шкафу, крушит все, что попадётся ему под руки следующие первые сто лет, с коротким перерывом на перевыборы и смену руки. Мозоли трудовые мешают.
Правильно Васька из партии реформ и демократического централизма боится, знает, кошка, чьё мясо съела, понадкусывала, а потом проглотила, не жуя.

Как вас теперь называть

Как вас теперь называть

Дискуссия об актуальности (а на самом деле — архаичности) деления на «левое-правое» началась с легкой руки Александра Морозова, объявившего, что «левое-правое кончилось». Мол, правильно обсуждать эффективность того или иного проекта (идеи), а не пытаться втиснуть смысл в прокрустово ложе инородного идеологического позиционирования.

 

Казалось бы, все так и есть: ведь, обсуждая какую-то аналитическую статью, мы, прежде всего, оцениваем, насколько ее концепция оригинальна, приведённый фактический материал — нов, доводы и примеры — неожиданны. И в последнюю очередь думаем (если думаем вообще) о том, каковы, собственного говоря, политические убеждения автора, если в его тексте мысль бьется, как в тесной печурке Лазо.

 

Читаем мы условного, не знаю, Иноземцева или Пастухова, и разве обуревает нас бесплодная жажда вычесть из предмета их обстоятельного анализа все существенное, дабы осталась какая-то сухая апельсиновая корка или банановая кожура под названием «левое» или «правое»? Мол, если после всех немыслимых акробатических вычитаний останется запах мандарина, то мы причислим автора, скажем, к правым, а если банана — к левым.

Смешно, честное слово. Разве это мы ценим в анализе и работе мысли, разве анализ, не знаю, Мовчана или Екатерины Шульман, становится беднее и хуже от того, что кто-то с непонятным усердием усмотрит в их построениях следы правых или левых убеждений? Да и есть ли они, спросим мы, оборотившись на себя: ведь в нас все так сложно, так перемешено, так прихотливо структурировано: здесь мы — кажется, ещё левые, здесь — вполне уже правые, а здесь — прости господи, анархизм какой-то из нас лезет ни к селу, ни к городу.

 

И все эти ярлыки из позапрошлого века — «левый поворот», «правая платформа» — кажутся невозможной и неумной архаикой, которой пользуются люди, ни на что не способные, кроме как жонглирования «бинарными оппозициями».

 

Правда, если мы бросим взгляд на то, как устроено политическое пространство в какой-нибудь вполне себе канонической по общественному устройству Америке, то мы увидим, что эти полюса там ещё не вполне исчезли.

 

Это не значит, что аналитик в том или ином издании сразу сообщает о себе, что он — левый или правый, но странное дело, сами эти издания редко когда совмещают публикации авторов, которых — с понятным упрощением — можно называть «левыми» или «правыми». Либо одно, либо другое. То есть «левое» и «правое», конечно, — редукция, но в издании, которое маркируется в сознании читателя (если маркируется, конечно) как либеральное, автора-консерватора (условного, конечно, консерватора, но мы об этих условных реликтах былых эпох и говорим) не найдёте днём с огнём.

 

Более того, если вы попытаетесь найти в университете, который публика считает либеральным (а таковы практически все крупные частные университеты) профессора-консерватора, то вас ждёт неудача. Ни одного профессора с правыми убеждениями (если они есть, или могут быть вытащены из анализа и статей) в таком университете нет. Даже если его инструментарий вполне себе убедительный и квалифицированный.

 

То же самое произойдёт если вы, предположим, решите подать на какой-то научный грант в тот или иной фонд, и в качестве описания работы и тех имён, на которые вы как бы ориентируетесь, укажите то, что в массовом сознании маркируется как правый или консервативный дискурс. И если фонд, в который вы обратитесь, будет либеральный (а вы попробуйте найти снег в пустыне, то есть консервативный научный фонд), то вам откажут. Как пить дать.

 

Да, левое и правое в политическом пространстве — давно разоблачённая морока, но негласное деление (а иногда и вполне даже гласное) — есть просто правила игры в политическом пространстве тех стран, которые мы — возможно, опрометчиво — опознаем как цивилизованные.

 

Теперь вернёмся домой. На первый взгляд, мы пусть и младший (некоторые полагают — дурной) брат в демократическом братстве интеллектуального Кольца, но и у нас все примерно так же. Есть у нас полюс консерватизма, который давно оккупирован навязшей в зубах путинской властью, и есть полюс либерализма, который представляет всё то интеллектуально вменяемое, что противостоит мракобесию. Если так определять полюса на отечественной политической сцене, то все вроде бы похоже.

 

Проблемы начинаются тогда, когда вы пытаетесь подробнее выявить политические различия тех или иных деятелей оппозиции или представителей отечественной политологии. Можно, конечно, судить так, как предлагает Морозов (и так мы на самом деле чаше всего и поступаем), судить не по индуцированным политическим убеждениям, а по качеству анализа, остроумности и внятности интерпретации. И может быть, по степени радикализма, то есть по регистру критического отношения к власти.

 

Потому что в наших обстоятельствах «бесчестной власти, беззастенчиво манипулирующей обществом», анализ, не столь отчетливо критический по отношению к существующей власти, не имеет шанса быть интерпретированным, как оригинальный и эффективный. Таковы времена.

 

Но если чуть усложнить критерий эффективности, предлагаемый Морозовым? Предположим, эту эффективность мы рассмотрим не только как остроумный и правдоподобный анализ существующей ситуации, но и как некоторое суждение о том трудно представимом времени из арсенала наших мечтаний, когда Путин уйдёт туда, откуда пока нет возврата, а вместо него заявится тот, кто не известен еще ни одному мастеру политических прогнозов, в частности.

 

В принципе того же самого можно добиться, если правила игры в политическом пространстве так называемых цивилизованных стран приложить к спектру отечественной политической мысли, называемой оппозиционной. И тут выяснится, что среди наиболее интересных нам политиков и политологов оппозиционной волны — исключительно те, кого в той же Америке называют республиканцами и консерваторами. То есть каждый по отдельности политик или политолог — самодостаточная величина, его анализ или проект можно и нужно рассматривать с точки зрения эффективности (оригинальности, осмысленности), и они таковыми являются. Но если рассматривать их всех по архаической, устаревшей, неприличной системе бинарных оппозиций, то они все, скорее всего, окажутся правыми, а левых — среди них нет совсем (или почти).

 

Нет и нет, о чем печаль? Мы брать преград не обещали, мы отвечаем каждый за себя. Нет, среди политиков и политологов тех, кто, нещадно критикуя Путина, говорил бы о социальном государстве, искал бы связи между путинским режимом и чубайсовской приватизацией и залоговыми аукционами. И тем более не экстраполировал бы то, как в прекрасном и яростном мире будущего будет оцениваться коллаборация бизнеса с режимом, который некоторые горячие головы называют преступным?

 

Громкий и немного громокипящий эпитет, но, с другой стороны, посмотрим на список, получивший имя Магницкого. Помните, как многие смеялись над ним, говоря, что этот список — есть дитя случайного сожительства телефонного справочника абонентов Кремля со списком Форбс? Смешно, действительно какай-то квадратно-гнездовой метод вместо хирургического скальпеля. Но в том-то и дело, что этот список прост и нарочито примитивен, как взгляд на путинскую Россию со стороны Запада с его налоговой полицией и правилами подтверждения доходов. В нем преступниками, на которых накладываются санкции с подразумеваемым уголовными последствия, называются просто все богатейшие люди России. И их преступная сущность определяется способом составления этого списка — если ты красноречиво богат здесь и сейчас (сегодня при Путине) — ты среди тут. Уровень богатства и есть критерий.

 

Конечно, мы не обязаны соглашаться со столь крупнозернистым (не марксистским ли?) взглядом на проблемы сегодняшней России. Тем более что, если посмотреть на наиболее известных спонсоров оппозиционных и либеральных изданий, в которых мы знакомимся с наиболее отчетливыми комментариями и статьями наших политологов, то выяснится, что большая их часть принадлежит тем самым олигархам. Не обязательно из списка Магницкого (или их структурам), но все равно олигархам или очень богатым людям, которые, конечно, ждут-не дождутся, когда Путин с его жадной камарильей отправится искать себе место у кремлевской стены, но хотят таких перемен, при которых их состояния и репутация не будут поставлены под сомнение.

 

Как обозначить позицию тех политиков и политологов, аналитиков, публицистов и журналистов, которые — сам каждый по себе, у нас нет коллективной ответственности — отстаивая неприкосновенность частной собственности (а она вроде бы неприкосновенна) осознанно (или так получилось), вольно (или невольно), объективно (или субъективно, не знаю, что здесь лучше) играет на стороне тех разбогатевших на приватизации, которые естественным образом хотели бы свалить Путина оппозиционной риторикой и анализом выморочности путинского же режима, дабы места в будущем политбюро заняли их спонсоры?

 

Если аккуратное и вежливое (но архаическое) определение «правые» не подходит, предложите своё.

 

 

Однояйцевые близнецы

Однояйцевые близнецы

Каждый раз, когда в европейском или американском обществе из числа стран, называемых цивилизованными, случается кризис (вроде того, что сейчас происходит в британском парламенте по поводу Брекзита), среди отечественных наблюдателей возникает резонное желание сравнить (с завистью, конечно): вот бы нам так,  чтобы разные силы с открытым забралом, а не как бульдоги под ковром. Некоторые при этом делают следующий шаг и, анализируя разницу между российским и так называемыми демократическими обществами, сетуют на отсутствие у нас институтов, в том числе реальной многопартийности, как в той же Америке, где демократы борются с консерваторами, или в той же Британии, с ее лейбористами и тори.  И, кажется, вот главное отличие российского общества от европейского и американского: институты, выборы, суды, партии. Но, как ни важно все перечисленное (и без той, естественно, манипулятивности, которой отмечены почти все элементы западной политической культуры, заимствованной Россией), принципиальное отличие в другом.

При наличии разных партий в Европе и в Америке там отчетливы полюса между политическими силами, тяготеющими к левому полюсу и к правому. Те, кто тяготеют к правому полюсу, отстаивают традиционно вертикальные ценности земли и почвы, национализма, патриотизма, противодействия миграции, понимая тот же капитализм в некотором каноническом варианте с минимальным вмешательством государства. В то время как силы, тяготеющие к левому полюсу, напротив, национальным ценностям противопоставляют горизонтальные общечеловеческие и универсальные, за государством признают обязанность помощи социально ущербным, приветствуют и поддерживают мигрантов, отстаивают толерантность и так далее. 

Да, практически все российские партии – фиктивные, как и вообще политическое устройство, но есть то, что совершенно не фиктивно, а реально. А именно почти полное отсутствие левого спектра, идей социальной солидарности в европейском или демократическом понимании. То есть формально есть коммунисты и ряд еще похожих движений, но даже если не учитывать, что те же коммунисты – карманные, зависимые, они не являются левыми по существу, так как поддерживают великодержавные, патриотические, националистические тенденции, что для левых – нонсенс.

Но этого мало, даже представители оппозиции, называемой несистемной, независимой, на самом деле – правые или в лучшем случае праволиберальные по своим программам, которых не случайно нет, и своим идеям. То есть они критикуют, и порой очень остро, путинский режим, но критикуют его за нецелесообразность, за избыточность насилия, за погруженность в коррупцию, за манипуляцию теми же институтами, выборами и так далее. Но критикуют, оставаясь, в общем-то, такими же правыми, как и те силы, что находятся у власти.

Некоторые, конечно, могут сказать, что сам путинский режим не чужд левого популизма, и, мол, тогда понятна его критика со стороны принципиальных правых либералов, которые хотели бы видеть в качестве общественного устройства такой же канонический капитализм, который отстаивают в Америке республиканцы. Но путинский режим, действительно не чуждый левой популистской риторики, по своей политике является отчетливо правым, отстаивая интересы богатых и сверхбогатых, а бедных покупая на вечную приманку великодержавия и патриотизма.

Но вернемся к оппозиции, среди наиболее видных политиков, политологов, журналистов, да и самих изданий, предоставляющих оппозиционерам свою трибуну, – левых нет абсолютно. По крайней мере, нет тех, кто сознательно и отчетливо позиционировал бы себя, как политика или политолога с интересом к социальному государству. Напротив, если что и декларируется, то недоверие, презрение к левым, социально ориентированным идеям. Причем это касается как таких полусвободных изданий как «Дождь» или «Эхо Москвы», так и вполне себе яростно оппозиционных, чья оппозиционность была подтверждена цензурными ограничениями со стороны власти, закрывшей такие боевые листки оппозиции, как «Грани», «Еж», «Каспаров.ру». Среди многочисленных и ярких перьев этих и других изданий, публицист левой ориентации один – Александр Скобов.

Есть, безусловно, и я их знаю, левые публицисты и интеллектуалы, но они находятся настолько в маргинальном ауте, что не получают возможность высказать свою позицию даже на страницах безгонорарных изданий оппозиции.

Ну, казалось бы, на нет и суда нет. Быть правым или праволиберальным – не преступление. Среди праволиберальных политологов и журналистов полно людей вменяемых и изобретательно мыслящих, и в каждом отдельном случае никто не обязан придерживаться другой точки зрения, если мила своя.

Однако изъятие левого полюса из российского политического поля столь отчетливо, что не задаться вопросом: а почему его нет, было бы неправильно. Существует несколько в разной степени убедительных ответов. Самый частый – это многолетняя отдача, отрыжка кислым на совок. Семьдесят лет социализма создали, мол, такое отчетливое отталкивание от всего левого и социального, что нынешний крен вправо кажется вполне объяснимым. Даже бывшие советские люди, покинув пределы России (СССР), остаются такими правыми консерваторами, что даже Трамп поцокал бы языком, если бы узнал, что условный Брайтон критикует его только за недостаточную правизну.

Следующий довод тоже заслуживает внимания: а о каких таких социально ущербных слоях мы якобы должны заботиться? Об этом самом совке-богоносце-гегемоне, который настолько мракобес и имперец, что даже Путин на его фоне – как бы единственный европеец?

Однако если не откликаться на социальные запросы электората, который, конечно, патриархален и пропитан великодержавной спесью до кончиков вонючих носков, то о каком, собственно говоря, повороте, о какой победе на неких выборах можно говорить? Ведь если вы презираете великий русский народ за рабское долготерпение, которое вполне достойно презрения,  то кого вы можете представлять в тех или иных политических структурах? Кто будет делегировать вам ваши права и обязанности?

И здесь нетрудно заметить, что и оппозиция путинскому режиму, и сам режим хотят опираться совсем даже не на бескрайнее море социально ущербных и недовольных, а на социально успешных. Все они в той или иной степени хотели бы быть партией крупных и средних собственников (хотя средних здесь добавлено явно для пропагандистского прикрытия – нет никакой силы у среднего бизнеса, да и сам он с гулькин хер). То есть социальная база путинского режима и критикующей ее оппозиции одна и та же. И резонно предположить, что в нашем российском политическом пространстве борются между собой не левые и правые, а правые, находящиеся у власти, и правые, желающие сместить их и занять их место. А в качестве приема давления используется критика оторванности от жизни и реальных проблем страны, погруженность по горло в коррупцию и семейственность. Мол, мы придем к власти, и очистим авгиевы конюшни, сделав режим честным и умным.

Вряд ли, однако.

Наиболее ярких представителей оппозиции принято критиковать. Того же Навального ругали за участие в Русских маршах, за то, что свою программу, как кандидат в мэры Москвы, он построил на противодействии мигрантам, что грузин, после начала войны 2008 года, называл грызунами, что Крым – не бутерброд, и что ценности великодержавия и русского национализма ему не чужие. Но что здесь удивительного? Навальный – оппозиционный политик правых (и отчасти праволиберальных убеждений), он критикует жуликов и воров, но из раза в раз присягает на верность приватизации, а карой грозит только тем, кто слишком рьяно поддерживает Путина. 

Ходорковского столь же принципиально критиковали за поддержку идей русского великодержавия и имперской сильной власти, за то, что он не готов, если получит власть, отдать Кавказ или Крым, потому что наши предки проливали за них кровь. Кровь и почва. Это тоже яркий оппозиционер, немало делающий для разрушения путинского режима, но и он — правый и отчасти праволиберальный. Да, пока они (да и все остальные) критикуют путинский режим, который обрыд, они как бы с нами. Но если они получат власть, они будут во главе партий крупных собственников, и если вы – не крупный собственник, то иметь это в виду стоит.

Для кого-то это те частности, о которых можно говорить, а можно и нет, настолько они прописаны в будущем, которое то ли будет, то ли нет. Но если вы – не выгодополучатель от приватизации и залоговых аукционов, то вам, возможно, стоит искать таких представителей собственных интересов, которые эти интересы рано или поздно будут отстаивать. Сегодня же таких нет. Мы одни на этом празднике жизни. Голые на ветру. Нет, совсем левых, левых на европейский лад, отстаивающих идеи социального государства, или левых на американский лад, как демократов. То есть политическое пространство как бы есть, но яйцо у него одно, длинное, морщинистое и отвисшее, а второе яичко не опустилось. Так что трахаться как бы можно, можно даже получать от этого кайф, но детей не будет.

Не в этой жизни

Не в этой жизни

Обращают внимание участившиеся шумные, бурные ссоры в сети, поводом для которых может стать что угодно — ироническое отношение к тому или иному политическому деятелю, событию, высказыванию, поверхностное суждение о фильме или даже спор о сакральном статусе кулинарного рецепта. По любому поводу мнения высказываются с такой экспрессивностью и нетерпимостью, как будто от мнения чужого и подчас неизвестного человека зависит: кто ты — тварь дрожащая или право имеющий?

И как ни смешно, так на самом деле и есть. Мнения, казалось бы, имеющие лишь отдалённое отношение к повседневной жизни, вполне способны обрести статус государственной границы, нарушение которой чревато если не смертью, то потерей веры в себя. В себя такого, каковым мы видим или очень хотели бы видеть себя.

Для того чтобы разобраться, как мнение по значительному или не менее часто незначительному поводу превращается в битву на Эльбе, посмотрим хотя бы на то, как и каким способом мы убеждаем не других, а себя в собственной правоте. Других тоже, но это очень часто просто частный случай от стратегии убеждения себя.

И в качестве механизма самоутверждения возьмем один из самых распространенных приемов обретения уверенности в собственной правоте. Приём кратко может быть описан так: дистанцирование и образование своей группы, подчас воображаемой.

Так как этот приём из области социальной психологии, то его применяют все без исключения, пусть они никогда об этом приеме не слышали и никогда не услышат в дальнейшем.

И так как у нас сейчас наиболее горячая тема — политические убеждения, то посмотрим, как это работает возле тут.

У политических убеждений нет ни правильности, ни предела. Стоит только кому-то заявить о своём неприятии власти, думая, что это неприятие будет с восторгом принято другими, как, по крайней мере, смелое, как тут же оказывается, что для других он — конформист, а его радикализм — обыкновенное соглашательство под прикрытием. То есть вот вы, предположим, заявляете, что захват Крыма и оккупация Донбасса — преступления, и уже приосаниваетесь, ожидая возгласов одобрения. Как тут же найдётся на вас какой-нибудь Бабченко, и объявит всех русских — латентными империалистами, просто не все из них уже расчехлились. И я — империалист, спросит условный Шендерович? И ты, Витя, так как не вышел на протест, не перегородил въезд в Кремль для Путина, не положил душу свою за друга своего, да и вообще существуете на деньги русского мира.

Нечто подобное без малого двести лет назад описал Пушкин, сказав, что презирает свое отечество с ног до головы, но ему неприятно, когда иностранец разделяет с ним это убеждение.

Пушкин и привёл пример дистанцирования и образования своей группы. То есть когда вы говорите, что Крым и Донбасс — преступления путинской власти, то вы, таким образом, дистанцируетесь от этой власти, как бы проводите между ней и собой невидимую черту. И эта черта позволяет вам считать, что путинский режим и его преступления — это одно, а вы и все это понимающие, ваша, так сказать, воображаемся референтная группа, это совсем даже другое. Свет и тьма.

Но тут появляется Бабченко и проводит черту и операцию дистанцирования совершенно иначе. Светом оказывается только он (и члены его группы), а все, кто по российскую сторону границы, тьма и тьма тьмущая. Пушкин об этом и писал: пока я ругаю своё отечество, я на стороне как бы света. А когда иностранец ругает то же самое, он в это самое включает и меня, я оказываюсь на стороне тьмы, и меня это категорически не устраивает.

Точно так же происходит и с той стороны зеркального стекла. То есть и в партии «Единая Россия», и в Администрации президента есть разные группы, которые определяются тем, как и где они проводят разделительную черту. То есть кто-то дистанцируется исключительно от несистемной оппозиции и неконструктивных критиков, не умеющих предложить ничего, кроме виселицы и топора для всей честной компании. Но есть и те, кто также против виселицы и топора, но и против наиболее глупых и оголтелых методов удержания власти, чреватые такими последствиями, о которых лучше вам пока не знать.

Но почему они не шибко огорчаются, что их почти в равной степени не любят и осуждают те, кто там, за пределами их линии комфорта? Почему их не волнует, что их какие-то оракулы в своей среде считают продажными конформистами на службе кровавого режима? Да потому что у них есть свои группы, как реальные, так и воображаемые, определяющие свет и тьму по их системе опознавания. И для своей группы они никакие не конформисты, а прагматичные и ответственные реалисты, а все эта уличная критика из фейсбука нищебродов — не более чем комариный писк. Ну, типа, мы есть на этом маленьком плоту, а тех, кого на нем нет, нет вообще.

При этом эти группы часто отличаются только в реальной части, то есть друзья по универу и семьи у каждого свои, но вот воображаемые прицепные вагончики, свадебные генералы нашей уверенности (а они очень даже важны) совпадают, причём неожиданно. То есть я уверен, что в каждой группе русского мудреца из ларца Форбс есть и Пушкин, и Толстой с бородой, да и другие школьные классики в переплете, бэкграунд-то похожий; конечно, Высоцкий-Бродский-Блок-Белый, Мусоргский в банном халате, и вообще все хорошее. Ведь грех не воспользоваться мнением авторитета, который бесплатно готов предоставить вам алиби по поводу принадлежности к воинству света, а не алчной вонючей тьмы. Ведь мы все на светлой стороне Луны, а все наши враги — тьма непроглядная.

Казалось бы, причём здесь салат оливье? Да очень даже причём. Мы же не одну черту для дистанцирования в жизни провели. Мы провели их трудно исчислимое число раз, размежевываясь с начальником, который нас обидел, с подругой, которая упрекнула, что мы слабы на передок, в то время как она — мать Тереза с поясом целомудрия, одетом на большой перемене пятого класса 533 школы. А с мужом или женой, тем более бывшими (хотя с нынешними тоже), из таких приемов дистанцирования и образования своей группы состоит вся траченая молью ткань дырявых отношений.

И мы не всегда знаем, что именно и когда здесь было запомнено, как доказательство нашей правоты, потому что все это делается, чтобы доказать себе и другим (но себе важнее), что мы правы, так сказать, огульно.

На трезвую голову разница в оценке стихов Фета, прозы Пелевина или «Черного квадрата» Малевича, в общем-то, небольшая. Но к какому именно буйку привязано именно это корыто, почему с пеной у рта надо защищать именно метрический стих от верлибра, сразу и не вспомнить, но это может быть важно, так как, уступив в такой малости, мы можем согласиться, что и наша жизнь — говно, и мы родом оттуда же.

Поэтому на самом деле главным поводом для дружеской дуэли становится искусство, мораль и политика. Причём, по очень простому соображению. И эстетика, и этика, и политика — это как аквариум без воды. А налить можно любую, хоть дистиллированную, хоть соляную кислоту. В том смысле, что доказать правильность или неправильность того или иного предпочтения — затруднительно, если вообще возможно.

Именно поэтому и эстетические пристрастия и нравственные максимы, и политические воззрения приобретают статус огромных планетарных событий, небоскребов в нашей деревне Удино, и мы сражаемся за цвет крыши чужого дома с нешуточной страстью. Так как именно здесь проложена единственная отчетливая для нас тропа по минному полю, которое и есть наша жизнь-жестянка. Ведь мы не за рифму, точную или атональную боремся, не за или против одного единственного вкуса майонеза, а за право сказать себе С последней прямотой, что жизнь удалась. И поверить себе на слово.

Понятно, что в реальной жизни все сложней, чем в жизни виртуальной. От оппонента с физическим присутствием мы зависим намного больше, чем от непонятно кого с непонятно каким ником, который вдруг нарисовался ниоткуда и начал хамить, оспаривая то, что мы знаем точно лучше, тролль ольгинский, подстилка путинская, пидор с ромашкой в жопе.

Конечно, масла в огонь добавляет общая психологические неуверенность, а какая может быть уверенность, если страна ебучая повисла над пропастью во лжи, и не сегодня-завтра наебнется окончательно (или будет жить в кале и парше ещё сто двадцать семь лет). А что будет потом, кто окажется раздавленным обстоятельствами, кто, напротив, сможет объявить себя победителем и главным оппозиционером с перспективой возрастающей на глазах награды, никто доподлинно не знает. Может, ничего не будет, а будет этот дурацкий режим из варягов в греки, оттеснивший нас, как и всех порядочных людей, на обочину, хотя какая это обочина, канава, сточная яма, все уже провоняли до мозга костей.

И вы хотите, чтобы тот, кто полагает, что Латынина — не из кремлевской ведомости, а салат оливье надо делать не на рябчиках, а с молочной колбасой за 2.30, заслуживал спокойного тона комментариев? Вряд ли. Не в этой жизни.

Сахарный Пригов

Сахарный Пригов

Приключения после смерти бывают поучительными. И только на первый взгляд мы никак
не в состоянии повлиять на то, что с нами происходит после того, как нас уже не стало.
Нам приходится расплачиваться за предпочтения, которые — пока мы жили — казались нам
естественными или удобными, но шлейф от этих предпочтений продолжает
сопровождать нас уже там, где что-то менять и выбирать поздно.
Лучше всего это проследить на такой яркой фигуре как Пригов. Уверен, что далеко не
только я испытываю неловкость от того, что с ним делают издатели и критики, с каждым
годом увеличивающие высоту постамента, на которую они затаскивают фигуру Пригова.
Давайте подозревать только хорошее. Что эти издатели, критики, имиджмейкеры
посмертного приговского образа исходят из самых лучших побуждений. Придать фигуре
Пригова как можно большую внушительность, значительность, объём. Сделать его
последним великим поэтом нашей эпохи, эпохи постперестроечной России, в которой
вакансия великого поэта уже не опасна и поэтому пуста.
Правда, если мы предположим, что всей этой ватагой конструкторов образа Пригова в
последние десять с лишним лет владеют желания и стремления вполне прагматические,
от этого мало что изменится. Нет ничего дурного, чтобы использовать чье-то имя в
качестве знамени своего дела. Ты продвигаешь его, он продвигает тебя. Это та
прагматичность культурной деятельности, которая, возможно, лучше и честнее апелляции
к каким-то духовным или идейным целям.
Но, как не трудно заметить, разницы между противоположными (если они
противоположны) мотивациями продвижения Пригова в веках, чем занимается целая
команда культурных менеджеров с деньгами и возможностями, нет. Потому что
результат, безусловно, плачевный. Пригов превращён (и продолжает все более

превращаться) в какой-то несуразный пафосный памятник с тенями, плохо
координированными с той реальностью, которой обернулась наша жизнь после Пригова,
да и с самим образом Пригова, данным нам в ощущениях.
Я, однако, из стратегических целей не стану настаивать на своём чувстве неловкости и
неуместности (может, у вас нет этой неловкости?), которую сегодня распространяет
рекламный тренд Пригова. Меня интересуют последствия. А они отчётливы.
Приведу метафору из растительного мира. Все живое (а что может быть живее памяти)
существует в окружении живых же. То есть почти каждое дерево, если только это ни
пальма в пустыне, растет среди других деревьев, кустарника, травы, и наш глаз
моментально распознаёт разницу между относительно естественным ландшафтом
английского сада (культура рукотворна, а не тайга) и продуманным узором регулярного
парка. То, что сделали с Приговым, это – сухая расчетливость регулярного парка, Пригов
как бы вознесён на такую высоту, что ничего живого рядом нет, одни нарисованные
облака. Нет воспоминаний о нем тех ещё теплых и живых, пусть и не таких
многочисленных приятелей и собеседников, которые своими текстами, воспоминаниями,
уточнениями, дискуссиями, критикой, спором с прошлым Приговым и настоящим
придавали и возвращали бы его образу достоверность шероховатости, родинки жизни.
Мы же видим прямо противоположное. Все те, кто знал Пригова и мог бы многое по
этому поводу сказать, молчат, набрав в рот воды, и понятно почему. Встать в строй
льстецов на жаловании, вставлять своё тихое слово в громкий хор прославляющих
Пригова, как первого и великого поэта нашего времени, западло. Говорить что-то поперёк
того великобесия, в котором они купают памятник другу, как курицу в молоке, тоже не
охота, скажут, завидуешь, сводишь счёты с мертвым, который уже не может тебе
ответить.
Но сахарный Пригов похож на реального не больше, чем сталинское празднование
столетия со дня смерти Пушкина в 1937 похоже на Пушкина из писем Чаадаеву или
Вяземскому. Но, как мы помним, это празднование не прошло поэту даром. И не пошло
впрок. То отторжение от лакировки действительности, от котурнов пафоса, которое

родилось затем в культуре, ощутил не только Хармс с его «спотыкаясь об Пушкина»,
неуместное преувеличение продолжает разрушать все то, что оно преувеличивает, пусть и
из самых лучших побуждений. Если они таковы.
Результат предрешён. Как только приговские имиджмейкеры перестанут затаскивать его
на постамент, скажем, кончатся деньги или начнётся другая эпоха, когда это перестанет
быть им интересно, как произойдет пусть не стремительная, но неминуемая отдача: то,
что на постамент было натужно водружено, как холодильник на пятый этаж без лифта, с
постамента неминуемо сползет, точно бронзовая краска лоскутами и ошметками.
Особенно, если леса текстов вокруг Пригова, животворных травы и кустарника, того, что
могло бы быть, но не выросло, так и не возникнет, а на это все меньше и меньше шансов.
И здесь я хотел бы затронуть тему, которую обозначил вначале. А не несёт ли
ответственность сам поэт за то, что с ним происходит после смерти? Когда чужие руки
лепят ему на щёки радужный румянец и крутят вокруг головы лавровые венки, точно
банное полотенце, а самые близкие молчат, испытывая нечто вроде неловкости в
комбинации со стыдом непротивления рекламному злу.
Конечно, мы сами лепим своё будущее, в том числе то, что начинается после нашего
ухода, и лепим его своими предпочтениями, тем, что Пригов называл «художественным
поведением». И мы сегодня, возможно, видим, как Пригов расплачивается за то, что ему
казалось совершенно естественным тридцать, двадцать, пятнадцать лет назад.
Критерий этих последствий уже озвучен: оглушительное отсутствие воспоминаний и
текстов о нем самых близких и наиболее знающих. Пригов, возможно, разделяет
ответственность с его горе-имиджмейкерами за это отсутствие.
Что говорить, Пригов подавлял своими амбициями коллег по цеху, в том числе и самых
близких. Очевидно, это была какая-то детская или юношеская травма, ставшая
источником страха панибратства и неуважительного амикошонства. Но то, как Пригов
боролся с этой травмой, оказалось чреватым последствиями, я даже не о той дистанции,

на которую он отодвигал себя ото всех остальных: требуя обращения по имени-отчеству и
на «вы». Понятно, это было что-то вроде обериутского приема, но защищаясь от
фамильярности, Пригов лишал себя и интимной дружеской интонации естественного
дыхания с запахами борща и табака.
Хотя я сейчас не столько об этом панцире психологической защищенности, сколько о его
манере выстраивать иерархию, в которой за ним резервировалось место первого, а почти
все остальные погружались в пучину второсортной подчиненности. Все эти его «казачьи
хоры» и «расписные матрешки», как он интерпретировал все не своё, аукается ему
сегодня. Понятно, что это появилось в ситуации андеграунда, слабосильного и
противостоящего превосходящим силам советской культуры, но он отчасти по инерции,
отчасти из-за указанного страха, распространял это своё негативное дистанцирование
почти на всех обитателей того же андеграунда, в том числе своё окружение. А здесь ничто
не забыто, и никто.
Да, это дистанцирование и самовозвеличивание было окрашено в цвета шутки, позы, но
позы этакого величавого мудрого клоуна, который, конечно, забавно шутит, но про себя
уверен в том же самом и на полном серьезе.
Я принадлежал к числу тех немногих близких Пригову собедников и друзей, которые
были лишены прямого воздействия приговского амбициозного давления, напротив, я
получал от него тщательную отмеренную норму похвал, да иначе и быть не может: мы все
любим ехать в первом классе, в не в трюме, в полутьме; и сидеть в мягких креслах без
колючек сбоку и снизу. Нам было интересно и комфортно все тридцать лет нашего
общения. Иначе бы он не приезжал ко мне всякий раз, когда бывал в Питере. Может быть,
поэтому я с таким удовольствием вспоминаю и думаю о нем, стараясь делать это как
можно чаще, так как я одновременно реставрирую собственную жизнь в ярком и
комфортном освещении отраженного света.
Но я, конечно, видел, как корежило умных и симпатичных Пригову людей от его шутливо-
серьёзного самовозвеличивания, сужавшего пространство для психологического
самоутверждения других.

Правда и со мной он редко когда решался на душевную распахнутость, о расстегнутости,
расхлябанности не говорю, ее и не могло быть на фоне той эмоциональной скупости,
осторожности, которая считалась нормой. Даже экскурсы в собственное прошлое
давались ему с трудом, этот регистр психологического репрезентирования находился под
особой охраной, под цензурой приговского Главлита, и, возможно, был полон
пропущенных, запретных нот. Знаете, когда давишь на клавишу, в ответ сухой тихий
щелчок.
То есть скромность и великодушие, скажем просто, самоокупаемы с процентами в
литературной жизни, их обладателей как раз будут вспоминать взахлёб, со слезами
счастья, наперегонки, перебивая друг друга и погружая воспоминания в реальное живое
мелколесье, в котором память чувствует себя дома, как сперма в вагине. Понятно, что мы
не думаем о том, как наше слово отзовётся, то есть думаем только о слове, которое дело,
и куда меньше о словах и жестах, которые художественное поведение. А это
художественное поведение — соавтор памяти о нас, о чем стоит помнить и думать, хотя так
монументально, конечно, никто не думает. Но это все равно работает.
Не случайно тот же Бродский, еще тот Карабас Барабас (Пригов по сравнению с ним –
энергичный старец Зосима), дергавший за ниточки все, что дергается: запретил в
завещании своим друзьям писать его биографию и публиковать письма. Но у него
рукотворно было все, в том числе каждый сперматозоид и последний вздох.
Тот же, кто холит и лелеет своё окружение (по складу ли натуры, из стратегических ли
соображений: среди поэтов таких кот наплакал) превращается в того ласкового телёнка,
что двух маток сосет. Даже когда матки уже нет, да и теленка тоже, но мёд и молоко под
языком вспоминающих его. Или трудоемкая и хорошо оплачиваемая работа по созданию
имиджа, плюс неловкое безмолвие от тщетно зовимых.