Жена. Главка двадцать девятая: интермедия

Жена. Главка двадцать девятая: интермедия

Моя книга печальная, к концу будет страшная, потому что она о моей жене Тане, которая ушла, и у меня не получается с этим смириться. Но это не значит, что у нас была печальная или плохая жизнь. Танька была ироничной и любила веселиться, я обожал дурачиться и мог это делать с бешенным темпераментом. В предыдущей главке я рассказал о том, как мы помирились и опять стали жить вместе после довольно продолжительного времени жизни врозь.

И я могу это не только сказать, используя ту степень владения словом, которая есть, но и показать. Как это действительно было. Как мы относились друг к другу, когда нас никто не видит. Я не об интимной стороне жизни, а о вполне бытовой. У меня сохранилось несколько фрагментов домашнего видео, я снял его как пробу, это было начало нулевых, появились первые цифровые гибридные камеры, способные снимать фото и видео. Я уже снимал бездомных и иногда это получалось вполне кондиционно, видео я снимать еще не умел, и это мои пробы.

Мы вместе с Танькой встречали новый 2005 год, я просто без дополнительного света поставил камеру на края маминого пианино и включил ее. Вернее не включил, а включал, так как в камере стояло ограничение на 30 секунд непрерывной съемки. И вот несколько этих 30-секундных фрагментов, на самом деле только два, у меня сохранились. Моя девочка танцует, и я с ней. А почему мы последние два Новых года встречали одни, я еще скажу. По той же причине, по которой вообще решили уехать.

В некотором смысле мы прощались с Россией, и каждый это делает по-своему. Художник Юрий Дышленко, крестный моего сына Алеши, уезжавший в ту же Америку совсем в другую эпоху, на двадцать лет раньше, вместе со мной и еще небольшой компанией перед отъездом прошелся по старым облупленным дворам Васильевского острова, где у него на углу Среднего проспекта и Первой линии была мастерская. Он смеясь говорил: замучает ностальгия, буду смотреть на эти дворы. Мы же в свое последнее лето в России поехали в любимый Крым. Поехали на машине, сначала к нашим друзьям Зеленским в Старый Крым, а потом по побережью до Севастополя, через Судак, Новый Свет, Форос, Байдарские ворота на Южный берег Крыма.

Мы не умели снимать видео, познавательная или художественная ценность этих 30-секундных роликов, снятых через окно машины, небольшая или вообще никакая. Но для меня ценны эти отрывки наших диалогов, сопровождавших съемку, наших шуток, порой дурацких, с воспроизведением почему-то анекдотического грузинского акцента, заглушаемого шумом ветра через открытое окно машины. Однако живые люди в этой плохой по качеству видеозаписи присутствуют. Они дурачатся, едут навстречу новой жизни, прощаясь со старой. Посмотрите, пока не надоест. Мы помирились, не на всегда, причина ссоры никуда не исчезла, она просто спряталась на время, мы еще будем ссориться и мириться, как все или многие, и как это выглядело летом 2005 года можно посмотреть. Одним глазком, как говорится.

 

Жена. Главка двадцать восьмая: вызов

Жена. Главка двадцать восьмая: вызов

 

За всю семейную жизнь у нас было несколько кризисов. Но самый серьезный начался после отъезда сына в Америку, смерти нашей собаки Нильса и того, что Танька не могла справиться со всем этим, не выпивая.

Понятно, проблема с выпивкой обнаружилась не сразу. Просто наша квартира опустела. Ни сына, ни собаки, которые заполняли пространство жизни, да и просто жилое пространство. Мы помучались пару дней и от невыносимого одиночества решили поехать в Москву. У нас было много там очень близких друзей и знакомых, в том числе с дачами. Но знаете, как бывает, у всех обнаружились дела. Не специально, так бывает. А нам почему-то хотелось загород. С одним из приятелем, писателем Колей Климонтовичем мы вроде даже договорились, но в результате, очевидно, не вполне поняли друг друга, и мимо его дачи мы пролетели.

К результате, не помню, кто посоветовал, но мы решили ехать в частный дом отдыха в Киржаче. Близко был и Владимир, и Суздаль, и Петушки Венички Ерофеева. Было теплое бабье лето, первая половина сентября. Чудесная погода, мы ходили по грибы, ездили по ближайшим достопримечательностям. Кормили более чем прилично. Я понимал, что Таньке надо немного выпивать, я просто не сразу понял, как она мною вертит. То есть она уговаривала меня выпить, не знаю, по бокалу-другому вина за обедом и ужином, но я не сразу понял, что это было только прикрытие. Я видел, что она как-то подозрительно быстро пьянеет, но полагал, что просто ослабла от переживаний, вот ее и развозит. Пока случайно не полез в какой-то ящик и не обнаружил, что у нее вещи просто набиты чулками или шерстяными шапками со спрятанным в них алкоголем. Я рассердился, но попытался договориться, пожалуйста, не обманывай меня, я же согласен с тобой выпить, но нельзя это дела исподтишка.

Танька со всем соглашалась, но, очевидно, это было уже сильнее ее. Она по складу характера не могла идти напролом, не могла заявить: пью, потому что не могу не пить. Нет, она соглашалась, что это плохо, что это разрушает нашу жизнь, но продолжала делать то же самое: выпивать со мной в рамках договоренного, а потом добавляла и добавляла почти без ограничения.

Я не сразу решил уйти. Я понимал, что если уйду, то она совсем уйдет в штопор, но пытался ее напугать, однако у нее уже почти не было тормозов. Не будь у нас второй родительской квартиры, возможно, мы продолжали бы мучаться, но квартира была, и через пару дней после возвращения из Киржача, я переехал на Охту. Мы не поссорились, не развелись, просто решили пожить по отдельности, каждый день созванивались, но совместная жизнь прервалась. Звучала она по телефону обычно, вечерами я пытался с ней не разговаривать, так как ее пьяный голос был мне непереносим. А она, напротив, именно выпив, стремилась разговаривать, звонила сама, а я, вместе ли мы жили или отдельно, ощущал за нее ответственность. И сказать, типа, не звони мне, если пьешь, мог, но отказаться от поддержки ее – нет. А вот до какой степени – мне предстояло выяснить.

Я, конечно, давно понял про себя, что человек долга, и мало что мог здесь изменить, я, женившись на Таньке, взял ответственность за ее жизнь, и чтобы она ни сделала, никто не мог снять с меня этой ответственности. И не сразу, но начал погружаться в депрессию. Обнаружил это внимательный Миша Шейнкер. Мы с ним регулярно разговаривали, и я рассказываю ему о своих ощущениях, типа, раздается звонок или получаю письмо с приглашением на конференцию в Германию или Италию, и у меня сердце уходит в пятки, а в районе солнечного сплетения появляется такая пустота, будто оттуда кто-то выкачивает воздух. А когда я думаю, о том, что мне надо писать текст доклада, я впадаю в такой ступор, будто в космосе. «Миша, — говорит мне Шейнкер, — да ведь у вас типичная депрессия! Вы получаете приглашение на конференцию по вашей теме, вы все это прекрасно знаете, для вас такой текст – вполне служебный, вы на инерции такие вещи пишите, а вы впадаете в отчаянье».

Вот так мы поговорили какое-то время, и он уговорил меня обратиться к психиатру. Я был приписан к писательской поликлинике, хотя членом Союза писателей не был, я не мог стать членом организации с такой репрессивной репутацией, но зарабатывал уже много лет гонорарами, и стал членом Литфонда. И вместе с этим членством получил некоторые бенефиты, в частности – поликлинику номер 40 на Невском.

Понятно, сначала я пошел к психологу, начал разговаривать и понимаю, что психолог – дура набитая. Она во втором предложении делает мне замечание, что я сижу нога на ногу, то есть неприлично, а сама, понятное дело, русским владеет как гардеробщица в пивбаре. Ей нечего было мне сказать, и я записался психиатру. Тетка оказалась симпатичной, открытой, то есть с ней можно было говорить и о моих страхах при получении приглашения на конференцию, и про проблемы с эрекцией, а они пусть не в полный рост, но появились, и о том, что пью я сам, наверное, больше, чем нужно. Единственное, в чем мы не могли договориться, это об отношениях к жене. Я ей говорю о мучительном чувстве долга, что переживаю, не станет ли ей без меня хуже, а она мне: ушел, значит, ушел. Ее жизнь – теперь не ваша забота, не маленькая девочка, справится. С этим я согласиться не мог, рассказывал ей истории, как мы жили и прочую лабуду, но впечатления не произвел; однако колеса она мне прописала. Начала подбор лекарства.

Ведь я работал на радио «Свобода», у меня в дополнении к репортажам по культуре и выпускам «Книжного угла», появился ежеутренний обзор прессы. Я должен был встать рано, побежать за газетами к метро (пока был Нильс, совмещал это с его выгулом), потом вернуться и написать текст минуты на 3, кажется. Так вот колеса от психиатра, принимаемые утром, добавляли проблему с языком, язык плохо ворочался, во рту было сухо, и от лекарства приходилось отказываться. Пока, наконец, моя врачиха не подобрала мне лекарство, с которым я мог жить и работать.

Несмотря на ее жесткий подход к проблеме жены, она согласилась поговорить с Танькой, я рассчитывал, что ей колеса тоже помогут, потому что ведь пьет она тоже от депрессии, от того, что сын уехал, собака умерла, муж ушел. Но здесь в моей врачихе говорило женское, она не собиралась ее жалеть, а единственное, чего хотела: избавить меня от моей Таньки и заставить ее не надеяться на меня. Но это не получилось. Я мог трахнуть кого угодно, но вывести ее за пределы моей ответственности, моей заботы не мог. Да и, наверное, не хотел. Раз я женился на ней, значит, дал обещание сделать ее счастливой, и если она несчастна и поэтому пьет, значит, виноват я. По меньшей мере, виноват сначала я, а уже потом она.

Деньги я ей, конечно, давал, хотя и это психиатр осуждала, говоря, что я приучаю к беспомощности и только привязываю к себе.

Но Танька хотела независимости и пошла работать верстальщиком к одному нашему общему знакомому, где, как во всех этих конторах, выпивали по всякому удобному поводу. И однажды мне позвонила соседка по лестничной площадке на Бабушкина, и сказала, что Тане плохо, она не может подняться в квартиру. Я тут же прилетел, она уже вошла в дом, но была сильно пьяна. Что я мог сделать, жизнь вместе не помогала, жизнь врозь не излечивала. Но мы продолжали говорить по нескольку раз в день, хотя моя психиатр требовала от меня прекратить о ней заботиться, но у меня не получалось.

В Новый год я ложился спать часов в 9 вечера, никуда не ходил, хотя в обыкновенные дни с удовольствием принимал гостей. Депрессия не исчезла, но стала вполне терпимой.

Прошел год, летом приехал Алеша, он, знал, что мы живем врозь, но я чаще приезжал на Бабушкина, мы вместе куда-то ходили, в Русском музее была выставка московских концептуалистов, приехали знакомые.

Сегодня я, как это ни странно, не могу вспомнить, как мы опять помирились, не при Алеше, позже, но я не мог побороть чувство ответственности за ее жизнь, и как-то так все получилось, что в тот год, когда был теракт в Беслане, мы решили поехать сначала в город, где прошла юность моих родителей, куда я ездил на лето к бабушке с дедушкой, в Ростов-на-Дону, где продолжала жить одна из ветвей нашей семьи. Я, кажется, рассказывал о них, выкресты, яркие блондины с голубыми глазами; мы приехали на неделю, а потом еще на неделю в Геленджик, где погода испортилась на третий день, подул сильный ветер, пошел дождь, и мы уехали домой. Именно домой, что-то обсудив, она дала очередное слово бороться с выпивкой, и мы стали опять жить вместе.

И тут в конверте приходит вызов от папы, причем, мы с ним это обсуждали, я ему объяснял, что мне ехать в Америку нет никакого резона, что я потеряю и статус, и возможность ездить на научные конференции, и, конечно, зарплату, но папа, во-первых, не слышал моих доводов, во-вторых обладал еще тем упрямством. Короче, я получаю вызов на воссоединение семьи: на меня, Таню и Алешу.

Жена. Главка двадцать седьмая: начало катастрофы

Жена. Главка двадцать седьмая: начало катастрофы

Это был один из самых трудных периодов нашей жизни.

С начала нулевых у моего отца обострились проблемы с сердцем, ему порекомендовали кардиологический центр в Московском районе, он стал ездить туда на обследования. Точнее возил его я, так как он стал опасаться ездить на своей машине, которая уже несколько лет стояла в гараже рядом с домом. Одновременно он получил вызов от сестры, жившей уже почти десять лет в Америке, и как бы все совпало. После очередного обследования кардиолог, которой он доверял, сказала ему, что у него серьезные проблемы с аортой, состояние такое, что он может умереть в любую минуту, и очень советовала ему ехать в Америку, где такие проблемы решаются очень хорошо. И мои родители решили ехать.

Ему все советовали продавать квартиру, дачу и гараж, но он не был уверен, что уезжает навсегда, он хотел оставить для себя запасной вариант, чтобы вернуться, если не понравится в Америке. Он продал только машину, я ему отдал все свои наличные деньги, но этого было, конечно, мало, всего несколько тысяч баксов. Кардиолог его пугала, что ему нельзя ничего носить, он должен предупредить американских врачей, чтобы его в аэропорту встречала скорая, поэтому никаких вещей с собой он не взял, разве что мельхиоровые ложки и вилки, на что я получал разрешение в отделении министерства культуры.

Самое забавное было то, что уже в Америке тревожный диагноз не подтвердился, никаких проблем с аортой найдено не было, папа прожил еще четверть века. Но обосновавшись в Америке, он поставил перед собой цель – перетянуть в Америку и нас. Для начала он послал приглашение Алеше приехать в гости, Алеша сходил в консульство на собеседование, где ему с улыбкой отказали, сказав, что он почти наверняка хочет остаться в Америке, а доводы, что он учится в Университете и работает в местном отделении газеты «Коммерсант», впечатления не произвели.

Но они плохо знали моего отца. Тот написал своему сенатору от Массачусетса Эдварду Кеннеди, нашел, очевидно, правильные слова, и через пару недель Алеше позвонили из американского консульства и пригласили на срочное собеседование, во время которого смотрели с легким испугом: у молодого человека оказались заступники на высших этажах американской политической элиты, и Алеше выдали гостевую визу.

Мои родители поселились в Бостоне, где у папы жили родственники и друзья, у меня были знакомые в Гарварде, Алеша познакомился с ними, произвел хорошее впечатление, так как был начитанным мальчиком с очень хорошим английским, и ему посоветовали после завершения обучения в петербургском университете поступать в гарвардскую аспирантуру. Но до этого было еще несколько лет.

В этом же году погиб Левка, сын Вити Кривулина, они были одногодки с Алешей, Таня и Света, жена Вити, вынашивали детей одновременно и даже немного по этому поводу сдружились. Левка погиб в автомобильной аварии в марте 2000, Витька умер ровно через год. В этот же год я защитил диссертацию в Хельсинкском университете. Моими оппонентами были Игорь Смирнов из Констанца и Свен Спикер из Калифорнии. Но поздравлял меня Витя в больнице. У него был обнаружен запущенный и уже неоперабельный рак легких, он какое-то время лежал на отделении пульмонологии, кажется, на Гражданке, мы навещали его одновременно с Белкой Улановской, нашей общей приятельницей по андеграунду, с Витей они вместе учились на филфаке. Но Вите было скучно в больнице, тем более, что никакого особенного лечения ему не предлагали, и он выписался.

Незадолго до смерти Витька решил устроить свое последнее чтение в Музее сновидений Фрейда недалеко от его дома на Петроградке. Голос был уже не тот, но я до сих пор корю себя, что не записал его чтение, не записал сознательно, мне не хотелось верить, что чтение последнее и не хотелось делать жестов, которые это бы подтверждали. Среди забавных моментов была статья в Коммерсанте о вечере Кривулина, которую написал Алеша и где он, хваля Витю, несколько раз проезжался по г-ну Бергу, причем настолько остро, что несколько моих знакомых задавали мне вопрос: ты что, с Коммерсантом поссорился, они всегда о тебе комплементарно пишут, а тут такой наезд. Но это был не наезд, а проблема отцов и детей.

Смерть Витьки была, конечно, страшным ударом, я помню, что позвонил или послал емейл Пригову в Москву с сообщением о дате похорон, на что Дмитрий Саныч ответил со всей отчетливостью, что на похороны не приедет, ему непереносимы эти православные пляски вокруг мертвого тела. Знал бы он, что и его телу будут уготованы такие же пляски.

Мы все меняемся со временем, я помню, как двадцать лет назад Пригов сообщал мне о смерти нашего общего приятеля Жени Харитонова и говорил, что сходит со мной на кладбище в следующий мой приезд в Москву. Но все меняется, мы не исключение.

На следующий год Света Бойм, моя приятельница из Гарварда, пригласила меня прочесть лекцию у них, и я поехал в Америку. Визу мне дали после более чем странного разговора, очевидно, клерк имел славистское образование, и он меня, несмотря на приглашение Гарварда, допрашивал как самозванца. Вежливо, конечно, но дотошно. Вы говорите, что выпустили книгу о проблеме присвоения и перераспределения власти в литературе. Что вы имеете в виду? О чем ваша книга? Кто персоналии? И в результате заставил прочесть ему лекцию о символической экономике, потому что я рассматривал литературу в рамках экономических теорий и, не знаю, минут 15 рассказывал ему, что это такое.

Потом Володя Сорокин рассказывал мне, как его не пустили в Америку на кинофестиваль с премьерой фильма по его сценарию, так как он сказал, что его героиня – проститутка, ее знакомые бандиты, после чего клерк из посольства торжественно и нравоучительно объявил ему, что Америка не заинтересована в его визите и визу ему не дадут. Вот что значит плохое славистское образование: представление о русской культуре дает, понимания ее смысла – нет.

Нильс наш продолжал болеть, перенес еще несколько операций, но в промежутках был такой же неугомонный, такой же ребенок, как всегда. Порой ему становилось очень плохо, особенно перед самым концом. Он жаловался, еле ходил, на улице, пописав, сразу ложился и скулил, как маленький. Но если рядом проходила собака, вдруг – и откуда только бралась сила – вскакивал и рвался с поводка драться. Вот что значит инстинкт.

Примерно за год до отъезда Алеша прошел собеседование по телефону, никаких проблем не вызвавшее, ему оставалось защитить диплом в петербургском университете и ехать учиться дальше в Гарварде. Так и случилось, Алеша уехал, забрав все наши деньги, которых было мало, я не умел копить, мы все тратили на жизнь, аспирантура предполагала, что Алешке будут оплачивать и проживание, и стипендию. Мы только не знали, что только первые два года, после которых он должен будет все больше и больше платить сам, но мы многого не знали.

Нильс умер через месяц после отъезда Алеши. Я помню, мы поехали хоронить его на дороге на нашу дачу в Синявино, шел серый и плотный, как плащ, проливной дождь, мы несколько раз останавливались, пытаясь найти место, куда закопать нашего Нильсика, и ничего не находили. Нашли примерно на середине пути, там было несколько холмов в районе Разметелево, запомните, это место, оно еще всплывет позднее, я заехал на один из холмов с задней стороны, нашел место под каким-то чахлым кустом, и закопал нашу любимую родную собачку в черном полиэтиленовом пакете.

Танька перенесла это, казалось, легче меня, то есть менее эмоционально, но с отложенной реакцией. Пока Нильс болел, когда он умер, когда я рыл ему могилку и закопал, она поддерживала меня и излучала спокойную уверенность. Но, как часто у нее бывало, это сказалось на ее потребности запить горе алкоголем, и так как я далеко не всегда соглашался составить ей компанию, начала выпивать и без меня, покупая выпивку, пряча ее в желании избежать скандала. Мы прожили вместе уже более 25 лет, а я так и не понял, что ее сдержанность и пониженная эмоциональность, это просто форма защиты от чужих утешений, а больно ей также, если не сильнее.

Еще забыл рассказать, что почти сразу после отъезда родителей я затеял сразу два ремонта: на нашей квартире и на квартире родителей, Сашка Бардин посоветовал своего старого знакомого, инженера, не вылезавшего десятилетия назад с космодрома Байконур, а в перестройку вынужденный переквалифицироваться в специалиста по ремонту квартир.

Это время было ужасным со всех сторон. Люди одновременно катастрофически беднели и богатели, инфраструктура была изношена, и в один из первых путинских годов все начало сыпаться. Я помню Новый год, когда у нас не работало ничего, кроме газовой плиты, на которой стояли кирпичи. Ни отопления, ни электричества, горячей воды не было тоже. Хотя хуже было тем, у кого и плита была не газовой, как у нас, а электрической.

Это было аккурат в середине ремонта. Я поехал в хозяйственный магазин и купил по совету продавца буржуйку на керосине. Продавец уверял, что она работает без звука и запаха, но обманул: она ревела как ракетное сопло, а запах был такой, что хоть святых выноси. Я помню, столкнулся с соседом по парадной, и он мне с ненавистью сказал: ты чувствуешь запах, какой-то идиот запалил буржуйку, убивать бы таких идиотов. И я, всегда идущий на проблему с открытым забралом, смалодушничал и промолчал, что этот идиот – я. Но вернулся домой, свернул эту адскую машину и отвез ее обратно в хозяйственный магазин.

Свет отключался на полдня, а то и больше, помню Алешка собирался на встречу Нового года с приятелями и мылся в ванной со свечками холодной водой. Но у некоторых знакомых происходило куда более страшное: замерзла и лопнула канализация, и говно поперло из унитаза в коридор, а потом в комнаты. Это, пожалуй, хуже холодных батарей и отсутствия света. Если бы не газовая плита, на которой мы круглосуточно держали кирпичи, как бы мы выжили эту зиму, я не представляю. Выше десяти градусов температура не поднималась. Спали в шапках и куртках. Блокада. Или пародия на нее.

Жена. Главка двадцать шестая: конец эпохи

Жена. Главка двадцать шестая: конец эпохи

У того, что я пишу, есть цель: я пишу о своей жене, Тане, Нюше, Нюшке, но чем дальше, тем труднее отделять ее от тени нашей общей жизни. А у меня есть ограничение: я не должен умничать, рассуждать, только рассказывать. Но уже тот факт, что рассказываю я, переносит акцент не на нее, а нашу общую жизнь, а ее жизнь была еще в том, что она знала, а я нет.

Середина 90-х оказалась переломной. Я никогда не думал об этом, но многое кончилось и многое началось именно тогда. Я сейчас расскажу пунктиром об этом многом или чем-то, но вот я оглядываюсь на это время и не могу понять, почему я не ощущал, не знаю как сказать, полноту жизни, если этой полнотой заменить какой-нибудь пафосный эпитет, потому что он такая-же пустая банка для любого содержания, как и любой другой пафос. Но вот сейчас, начиная каждый день с утра и непонимания, как мне жить дальше, без моего единственного друга, и как я был бы счастлив попасть в любое мгновение нашей общей жизни, я совершаю подмену. Все просто, живя, мы сравниваем одно с примерно похожим, а сейчас любое сравнение с пустотой превращает его в сравнение живого и его отсутствием. Как жевательное движение с тем, когда жевать нечего совершенно. Как сигарета, которую можно прикурить там, где табак, а можно с фильтра и подавиться горящим вонючим пластиком. Ну да ладно. Пошли закрывать и открывать.

В 95-ом вышел наш последний «Вестник», денег больше не было, мы очень устали, журнал уже не был магическим кристаллом, мы не видели сквозь него будущего, только усталость от настоящего. Миша уехал в Москву, занялся там какими-то издательскими проектами, приезжал редко, в основном, созванивались. Из-за скандала с Гергиевым, обидевшимся на моя статью в Welt am Sonntag, я потерял существенную часть заработка.

Танька продолжала что-то печатать для разных заказчиков, потом нашла работу верстальщика в одном издательстве, но это было ближе к концу 90-х. Я печатал статьи в разных перестроечных изданиях: «Московских новостях», «Коммерсанте», «Русском телеграфе», делал рубрику о современной прозе в «Смене» для Максима Максимова, которого в начале следующего десятилетия убьют. Еще печатался в каких-то эмигрантских изданиях в Америке и Германии, но для жизни этого не хватало.

И году в 95-м я стал работать на радио «Свобода», сначала просто корреспондентом по культуре, потом стал вести свою рубрику «Книжный угол». Одновременно стал ездить по зарубежным славистским конференциям и писать для «Нового литературного обозрения». И очень много читать, просто очень много новой для себя постструктуралистской философии. Толчком стало желание разобраться, почему московская часть нашей нонконформистской компании становилась все более и более известной, на глазах обретала славу, а петербургская пребывает в тени. Это заставило меня исследовать тему социального успеха в культуре, об этом я писал статьи и делал доклады, а потом мне предложили защитить диссертацию, причем практически одновременно – в Хельсинкском университете и в Пушкинском доме, куда меня зазывал Александр Михайлович Панченко, с которым мы сдружились после того, как он прочел мою статью «Истоки русского пессимизма».

Прозу я почти не писал (только обдумывал дурацкую идею восприятия Пушкина как женщины), и этому было несколько объяснений: мне показалось, что литературоведческая, научная, аналитическая среда куда более в этот момент интересна и даже культурно вменяема, нежели писательская. Конечно, тот же Пригов и Кривулин продолжали писать, но и у них, как мне казалось, аналитические интересы начали преобладать, а Пригов не мог преодолеть планку своего советского периода. Рубинштейн вообще забросил свои картотеки, а Сорокин все более смещался в сторону массовой словесности, что свидетельствовало о том, что в обществе вместе с разочарованием в перестройке пропадает интерес к инновационной культуре, которая подменялась потреблением более простых вещей.

Тем временем Алешка подрастал и надо было думать о поступлении в университет, потом он меня упрекнет, что я не предложил ему математику или что-нибудь из точных наук, и даже то, что мы не учили его музыке, хотя предлагали, но он отказывался. Мне казалось важным, что я никогда не давил на него, и выбранная им лингвистика обладала множеством различных ответвлений. Он упрекнет меня впоследствии за то, что я считал главным достоинством: я относился к нему как взрослому, никогда не говорил «ты должен», ни разу в жизни не наказал, а он впоследствии скажет, что такую свободу давать ребенку – ошибка, и, скорее всего, он прав.

В это время в его гимназии, организованной Левой Лурье, открылся мужской клуб «Петрович», названный так по отчеству основателя и бармена клуба. Клуб был мужским только в одном смысле, чтобы не ревновали жены, что муж раз в неделю уходит куда-то, где крепко выпивает, возвращается за полночь и есть не просит. Но наименование «мужской» и реальное отсутствие женщин, которым разрешалось посещать клуб только однажды под Новый год, какие-то вопросы снимало. Клуб был совершенно гуманитарный, многие были из Европейского университете, включая его ректора, из Государственного, естественно с филфака и Восточного отделения, мы с Кривулиным представляли изящную словесность, но помимо ужина и выпивки мы, конечно, разговаривали, и это было небезынтересно.

Помню, кстати, разговор о том, что можно будет делать, если вернется тоталитарный режим, что во второй половине 90-х казалось больной фантазией. Но интересны были предположения людей не просто умных, а, наверное, самых умных, по крайней мере, в нашем городе. Коля Вахтин, помню, сказал, что тут же на университетском принтере распечатает сотни листовок и расклеит их вместе со аспирантами и преподами. Но главная ошибка состояла в том, что предполагалась, что тоталитарная диктатура упадет на голову как сосулька или кирпич, а она приходит ползком, по миллиметру каждый месяц, так что изменения почти незаметны, и расклевать листовки становится поздно, да и не нужно, ползучая диктатура страшней переворота. Но это так, апропо.

Тане клуб очень нравился, особенно под Новый год, когда пускали жен, но гости мужского пола могли приходить в любые дни, и я именно там познакомился с Дугиным, которого привел Сережа Курехин, не знающий, что доживает последние месяцы и влюбленный в этого Дугина и Лимонова. Мне Дугин не понравился, я сделал с ним передачу для «Свободы», но вполне себе разоблачительную. А под Новый год бывало даже весело, жены были нарядными и много смеялись, об умном уже не говорили, что было хорошо; помню один Новый год, когда вообще пришла туча народа, писатель Гиршович с женой, какие-то даже незнакомые лица, хотя откуда незнакомые лица в нашем городе. А вообще смотреть на жен интеллектуалов любопытно и поучительно, это такой вид вуайеризма, как подглядывание в замочную скважину.

По мере приближения необходимости выбирать университет для Алеши, я спрашивал совета у приятелей по клубу, и знающие люди посоветовали мне взять ему репетиторов из преподавателей филфака, познакомили с деканом, все шло по инерции, хотя даже моих заработков на «Свободе» стало не хватать, и Танька тоже подалась в репетиторство, занималась с какой-то девочкой русским языком.

Моя докторантура была заочной, но я периодически ездил по каким-то делам в Хельсинки, и всегда старался что-то привезти, памятуя вечный упрек из-за волшебного плащика. А ближе к концу десятилетия-столетия-тысячелетия заболел наш Нильс. Я не помню, что послужило причиной обращения, наверное, стал плохо есть, помню, что поехал на прием в амбулаторию Ветеринарного института на Черниговской. Мы сидели с Нильсом в очередях, сначала на прием к ветеринару, потом на рентген, потом в ожидании результата рентгена.

Все или многие лечебницы печальны, но ветлечебница Ветеринарного института печаль неизбывная, убогая и безнадежная. Наконец очередь подошла, и врач, посмотрев хмурясь еще раз в бумаги, сообщал, что у Нильса быстро прогрессирующий рак нижней челюсти, и без операции он долго не протянет. Не помню, были ли еще советы, но я был совершенно оглушен, мы вышли из помещения, Нильс тут же на что-то пописал, я затолкнул его в машину, совершенно потерянный тронулся с места и почти мгновенно попал в аварию. Там был какой-то непрерывный поток машин, я попытался встроится, была зима, скользко, и идущий по своей полосе мерседес попал в меня. Несильно, я заплатил какие-то деньги, моя машина пострадала больше, но тоже не слишком сильно, и поехал домой.

Вы думаете, я такой чувствительный, да? Не совсем, точнее, совершенно нет, но у меня есть ахиллесова часть натуры. Так как я не могу говорить о любви, то представляющее для меня ценность и объект заботы делает эту часть меня совсем ранимой, незащищенной, и с этим я никогда не мог ничего поделать.

Не помню, как мы искали ветеринарную клинику, у нас был такой советчик как чудо-ветеринар Магдалина, лечившая нам Нильса все эти годы, и возможно она порекомендовала нам хирурга, к которому мы и обратились.

Почему от переживаний остаются воспоминания ожиданий? Потому что они самые мучительные. Нильса прооперировали, он лежал перевязанный на боку с имплантом вместо нижней челюсти, я, мы все гладили его, пока он был под обезболивающим и наркозом, а потом, спустя какое-то время, мы с Алешей поехали домой, ему нужно было завтра в школу, а Танька осталась с Нильсом. Персонал был предупредителен, тем более, что мы платили немалые деньги, ей выделили комнату, где она с нашим Нильсом провела одну или две ночи. Утром я приехал, сменил ее, а потом на ночь на свое дежурство заступила опять Нюша.

При том, что это все звучит ужасно: собака с имплантом нижней челюсти, но Нильс очень быстро оклемался, вел себя практически также, не потерял ни своей живости, ни агрессивности, все также бросался драться с большими собаками, только в профиль было видно, что его нижняя челюсть не вполне такая, какой была раньше. Хотя все было разумно, я испытывал к Таньке особую благодарность, в ней не было никогда расчета, вот, типа, я это уже сделала, теперь твоя очередь, ее преданность была естественная и безграничная, и я это помнил. Нюшенька моя, самоотверженная.

Жена. Главка двадцать пятая: остров Крым

Жена. Главка двадцать пятая: остров Крым

Мы оба любили Крым, как одно из лучших мест, в которых нам удалось побывать, я с первой нашей поездки в Крым еще в студенческое время, а Танька еще раньше — на каникулах между девятым и десятым классом, со школой. Не помню, кто из учителей ездил с ними, но они сначала работали где-то в степи под Керчью, а потом разбили палаточный лагерь в Карадаге, который тогда был открыт полностью, и прожили там пару недель. В памяти остались ее рассказы как мальчишки ночью мазали спящих девочек зубной пастой, стеснительный способ ухаживания, и также, как она вскочила однажды ночью с громким возгласом: «не пойдем верхом, пойдем низом». Это о том, как добираться от Коктебеля к лагерю – горами или побережьем. Плюс первого пути состоял в том, что был короче, но опаснее, путь по побережью прерывался после одной из бухт, и какое-то расстояние надо было преодолевать вплавь, а вещи, если не хотели, чтобы они промокли, надо было держать над головой.

В основном мы ездили в Коктебель, манила литературная подоплека, так, поехали туда после четвертого курса вместе с моим одногруппником Витей Кузнецовым, а так как дело было в июне, на мой день рождения еще приехал Сашка Бардин, заночевавший у нас. Крым был бедный, и на продукты, что лишь отчасти возмещалось овощами и фруктами на рынке, и на выпивку. На мой день рождения мы пошли пообедать в ресторан, где местные парни сидели в грязных кирзовых сапогах и вызывающе гоготали. А потом пошли отмечать к себе, запивая скромный, приготовленный Таней ужин большим количеством зеленого ликера Шартрез, от которого был такой неприятный кайф, особенно если вы пьете его со студенческой неумеренностью, что больше Шартрез мы никогда не покупали.

Следующий раз мы поехали для разнообразия в Симеиз, я с той самой портативной пишущей машинкой «Москвой», всегда проблемой были деньги, мы искали где подешевле. Я на несколько часов ходил покупаться на пляж, а потом возвращался домой работать. Однажды во время пребывания на пляже, мы стали свидетелями, как один из местных жителей на спор (подробности узнали потом) попытался прыгнуть со скалы по имени Дива в море, но был, очевидно, пьян, перед падением в воду несколько раз ударился о скалы, издалека звука не было, он падал как мешок с ватой, и через пару дней мы видели, как его хоронили, пройдя похоронной процессией по горам.

Так получилось, что буквально рядом в это же время в доме отдыха в Мисхоре находился брат мамы, дядя Юра с женой Лилей, и мы съездили как-то к ним на прогулочном катере поужинать. И я, и Танька мы всегда любили дядю Юру больше всех наших родственников, он культурно и психологически был ближе, и был наименее советским среди всех. Я любил дядю с детства, он был старше меня на двадцать лет, и привозил мне самые правильные подарки и играл со мной во все сумасшедшие мальчишеские игры. Таня тоже его очень любила и ценила, в том числе и за то, что он выглядел совершенно по-западному (синоним несоветскости), был легким в общении и родным. Это кажется странным или ненужным, но я помню густую черную теплоту вечера в Мисхоре, пока мы сидели за столиком в ресторане, и легкую грусть на обратном пути, на том же катере.

Но и Мисхор, и Алупка, и Алушта (не говоря само собой о Ялте, а мы за десятилетия проехались по всему Крыму) были, конечно, более респектабельными чем Коктебель, но последний при всей своей бедности был намного менее советским, и нами это особо ценилось.

Я в соседних абзацах для позитивной характеристики человека и места использовал один и тот же эпитет — несоветский, и это, конечно, не случайно. Если вы живете наперекор правилам тоталитарной страны, то стараетесь держаться того, что хотя бы не движется в общем тренде и позволяет вам передохнуть на утесе в бурном море.

Из наиболее запомнившихся поездок в Крым я бы выделил одну из совсем другого времени, году в 1986 мы поехали в Крым вчетвером на машине Алика Сидорова; кроме нас были еще Захар Коловский и писатель Евгений Козловский. Не смотря близкое звучание фамилий, эти двое постоянно пикировались, не сходясь ни в чем, как интроверт и экстраверт; Зарик постоянно дразнил Козловского Козлевичем. Последний, которого называют настоящим отцом кинокритика Антона Долина, ко времени нашей поездки успел посидеть около полугода в тюрьме за публикации в эмигрантской прессе, где решил не играть героя и выдал многих их тех, кто помогал ему в переправке рукописей за границу, что повлекло к его практической изоляции в нонконформистской среде. Но Алику нужны были помощники, и он полагал претензии к Козловскому слишком ригористичными, хотя сам был еще тот ригорист. Почти как Пригов, и себе не разрешал ни малейшей слабости.

Меня пригласили за компанию, Таньку Алик тоже приглашал, у них были нежные и доверительные отношения, но кому-то надо было сидеть с Алешей. Да и сама идея ехать четверым была прагматичной, ехать, сменяя друг друга за рулем каждые два часа, и так доехать от Москвы до Крыма (на самом деле до Старого Крыма) за часов 14-15, если не гнать.

Алик снимал в Крыму свой многолетний проект под условным названием «Киммерия», то есть снимал пейзажи разных частей Крыма так, чтобы нельзя было вычислить эпоху, то есть без людей, строений, линий электропередач, фонарных столбов и так далее. То есть он снимал так, чтобы в кадре оставался вневременной пейзаж, без отпечатка времени. Тем, кто немного разбирается в фотографии, эти пейзажи напоминали съемку с бесконечно большой выдержкой, когда вся динамика стирается, а статика приобретает большую отчетливость.

Еще среди особенностей Аликовых фотографий надо упомянуть, что снимал он на самую лучшую на тот момент фототехнику и снимал фотографии, которые не теряли качество, даже при отпечатках очень большого размера, скажем, 2 на 3 метра. Я так подробно говорю об этом не только потому, что сам любил и люблю фотографии Алика, но и Таня их очень любила, в нашей последней квартире в Ньютоне висит несколько фотографий Алика, и две в ее комнате.

Та поездка в Крым в 1986 запомнилась еще и тем, что мы все вместе жили у наших приятелей Валеры и Наташи Зеленский в их доме в Старом Крыму, близко от Коктебеля, но с более сухим и здоровым климатом. А также несмотря на то, что денег у Алика было достаточно, купить что-либо из еды в Крыму было проблематично. Наташка готовила из того, что удавалось достать. Но это что-то в лучшем случае было курицей с рынка или сыром сулугуни оттуда же, его ошпаривали кипятком, но мы (а я точно) все равно жили с перемежающимся поносом.

Зеленские были наши давние друзья по Ленинграду, к ним ездила вся нонконформистская тусовка из Ленинграда и Москвы разных поколений, от Жени Рейна до Шуры Тимофеевского; последний однажды приехал в Старый Крым с двумя приятелями в белых кальсонах, это был такой эпатаж совка. Валерка – прекрасный рассказчик, находился под давлением КГБ, но давлением все и ограничивалось, было пара обысков, не больше. Пару раз мы приезжали к ним уже после перестройки, нам находили дом где-нибудь поближе к ним, и мы жили, как на фотографии Алика, вне времени, вне эпохи.

Однажды приехали на машине вместе с Алешей и Нильсом, причем ему так было жарко в машине, что мы вынуждены были останавливаться в пути возле каждого водоема и купать его. А когда приехали в Крым, то прежде всего поехали в Коктебель купаться. Нильсу так понравилось, что он не только плавал как сумасшедший, так еще и пил столь азартно морскую воду, что Танька смеялась: выпей море, Ксанф. Потом Нильса благополучно вырвало литрами морской воды, но ему в Крыму очень нравилось. И он нравился крымчанам, многие никогда не видели такой породы «ризеншнауцер», и останавливали нас с просьбой посмотреть на него поблизости, гладить мало кто решался.

Валерка Зеленский, знакомый с Нильсом еще по Петербургу, пользовался особым вниманием Нильса и звал его «шерстяной». Однажды мы все вместе решили пойти через Карадаг за Лисью бухту на нудистский пляж, Карадаг был уже закрыт, но я договорился с местным начальством и нас пропустили. Мы шли тем же маршрутом, что в детстве ходила Танька с нашими одноклассниками, потом ходили мы сами, когда приезжали еще в советское время в Коктебель. И это было тем маршрутом, что в своем сне Таня называла «пойдем низом».

То есть шли, минуя бухту за бухтой, пока не дошли до того места, которое надо было оплывать. И тут сказалась очень неприятная привычка Нильса: когда он оказывался в воде, то тут же начинал спасать своего хозяина и хозяйку. Но спасение оказывалось тем, что он просто останавливал нас, напрыгивая сверху, и не столько спасал, сколько топил и царапал, оставляя на теле кровавые порезы. Однажды это было на Золотом песочном пляже за Феодосией, он вырвался у меня и поплыл за пошедшей в воду Танькой; плавал он с огромной скоростью как крокодил, и когда он приблизился к ней, Танька завопила на весь пляж: пошел в жопу! Нильс аж вздрогнул от ужаса, но послушался и поплыл, иногда оборачиваясь назад.

Тоже самое случилось когда мы должны были вплавь преодолеть всего-то метров 7-8 вокруг скалы, правда, я держал над головой полиэтиленовый пакет с документами и ключами от машины. Вид меня в воде для Нильса был невыносим. Он вырвался от Тани, поплыл за мной, догнал и начал, сволочь, топить, причем так основательно, что я, посопротивлявшись какое-то время, вынужден был сдаться и поплыть обратно. На этом наше путешествие «низом» и закончилось.

Помню, в последний вечер мы сидели в ресторане в Коктебеле, смотрели на черную посверкивающую белым воду, на огни набережной, Нильс умиротворенно лежал под столом и иногда тяжело вздыхал. И жизнь казалась не то, чтобы бесконечной, но большой и похожей на ту, что мы уже прожили. Но она всегда другая, не всегда хуже, не всегда такая болезненно мучительная, как сейчас, но все равно другая. Другой она и оказалась.